Проснувшись среди сильнейшего храпа и сев в постели, чтобы собраться с мыслями, Скрудж не имел случая узнать, что колокол готов опять пробить час. Он, однако, чувствовал, что пришел в сознание как раз к тому времени, когда ему нужно было принять второго из числа трех посетителей, обещанных Яковом Марли. Но, ощутив неприятный холод при мысли о том, которую из занавесок постели раздвинет этот второй посетитель, он собственноручно отодвинул их со всех сторон и, улегшись снова, стал зорко наблюдать вокруг постели. Он хотел окликнуть духа в самый момент его появления, совсем не желая быть застигнутым врасплох и испытать нервное потрясение.
Есть люди, которые ни над чем не задумываются; они любят похвастаться, что их ничем не удивишь и не испугаешь, начиная с игры в орлянку и до убийства человека. Нет сомнения, что между такими крайностями существует бесчисленное множество переходов. Я не берусь причислить Скруджа вполне к такого сорта людям и уверять вас, что он приготовился к очень многим разновидностям чудесных явлений, что ничто не могло особенно поразить его, начиная с младенца и кончая носорогом. Приготовившись почти ко всему, он никоим образом не думал, что не произойдет ничего особенного; потому, когда колокол пробил час, а никакого видения не появлялось, его начала пробирать сильная дрожь. Прошло пять минут, прошло десять минут, прошло четверть часа, а все никого не было. В течение всего этого времени он лежал в постели как раз в самом центре полосы красноватого света, упавшего на него в ту же минуту, как пробило час. Этот свет тревожил его гораздо больше, чем целая дюжина духов, так как он никак не мог понять, что бы это значило и откуда происходит. Ему даже приходило на мысль, не представляет ли он сам в эту минуту интересного случая внезапного самовозгорания. Напоследок, однако, он начал догадываться, что, по всей вероятности, источник этого света находился в соседней комнате, откуда, если проследить за ним, он, казалось, и выходил. Когда эта мысль вполне овладела его умом, он потихоньку встал и, шмыгая туфлями, подошел к двери.
В ту минуту, когда рука Скруджа схватилась за ручку двери, странный голос назвал его по имени, приглашая войти. Он повиновался.
Это, несомненно, была его собственная комната, только подвергшаяся удивительной перемене. Стены и потолок были так густо завешаны свежей зеленью, что представляли собою настоящую аллею, испещренную повсюду ярко блестевшими ягодами. Кудрявые листья остролистника, омелы и плюща отражали свет, подобно множеству маленьких зеркалец; в камине был разведен такой огонь, какого это каменное олицетворение домашнего очага никогда не видало ни во время Скруджа, ни во время Марли. На полу, образуя нечто вроде трона, были нагромождены индейки, гуси, всякого рода дичь и живность, окорока, большие части мяса, связки зелени, пироги с коринкой, плум-пудинги, бочонки с устрицами, горячие каштаны, румяные яблоки, сочные апельсины, сладкие груши, громадные паштеты и кипящие чаши с пуншем, который своим благовонным паром, как туманом, наполнял всю комнату. Наверху всей этой груды сидел в свободной позе веселый гигант, на которого любо было посмотреть; в его руке был яркий факел, своею формою напоминавший рог изобилия; гений держал его высоко над головой, освещая Скруджу дорогу.
– Взойди! – воскликнул дух. – Взойди и узнай меня поближе, человек!
Скрудж вошел робко и поникнул головою перед духом. Это не был прежний упрямый Скрудж, так что, хотя глаза гиганта светились ласкою и добротою, он не мог смотреть в них.
– Я дух настоящего праздника Рождества Христова, – сказал гигант. – Посмотри на меня!
Скрудж почтительно последовал этому приглашению. Гигант был одет в простой темно-зеленый плащ, или мантию, опушенную мехом. Эта одежда так свободно держалась на его фигуре, что открывала его могучую грудь. Ноги его, видневшиеся из-под широких складок мантии, были также голы, а на голове простой венок из остролистника, украшенный кое-где ледяными сосульками. Темно-каштановые волосы ниспадали на плечи длинными вольными прядями; взор его был блестящ, лицо открыто, движения свободны. На поясе висели старые, покрытые ржавчиной ножны, в которых меча, однако, не было.
– Ты никогда еще не видел подобных мне?! – воскликнул дух.
– Никогда, – ответил Скрудж.
– Никогда не ходил с младшими членами моей семьи? Я ведь очень молод, потому разумею моих старших братьев, родившихся в последние годы, – продолжал призрак.
– Кажется, нет, – сказал Скрудж. – Боюсь, что этого со мною не случалось. А много было у тебя братьев, дух?
– Больше тысячи восьмисот, – отвечал гигант.
– О, как дорого стоит содержать такую огромную семью! – молвил Скрудж.
При этих словах призрак поднялся со своего места.
– Дух, – произнес покорно Скрудж, – веди меня, куда хочешь. Вчера ночью я странствовал поневоле и вынес из этого путешествия урок, которого больше не забуду. Если и ты имеешь научить меня чему-нибудь, дай мне воспользоваться и твоим уроком.
– Коснись моей одежды!
Скрудж крепко за нее ухватился.
Вдруг остролистник, красные ягоды, плющ, индейки, гуси, куры, свинина, ветчина, зелень, устрицы, пудинги, фрукты и пунш – все мгновенно исчезло. Исчезла и комната с камином, и красноватый свет, и самый час ночи, и наши путники очутились на улицах города в рождественское утро. Со всех сторон слышалась своеобразная музыка скребков и заступов, которыми люди счищали снег и лед с тротуаров против своих жилищ и с крыш домов (холод стоял изрядный).
Детям любо было смотреть, как глыбы снега, падая сверху, разлетались в воздухе на множество блестящих снежинок. Стены домов и особенно впадины окон казались просто черными от яркой белизны снежного покрова, лежавшего на крышах. Зато снег, покрывавший землю, успел уже приобрести желтоватый оттенок; множество двигавшихся во всех направлениях экипажей и фур избороздило его местами оттаявшую поверхность глубокими колеями, казавшимися цепью бесчисленных миниатюрных каналов. Небо было пасмурно, и взор не проникал до конца даже самых коротких улиц, завешенных полу замерзшим, полу оттаявшим туманом; более тяжелые части этого тумана спускались в виде дождя.
Можно было подумать, что все трубы Великобритании сговорились между собою и сразу задымили во всю свою мочь и волю. Несмотря, однако, на такую невеселую погоду, все кругом было в каком-то радостном настроении, как не бывает и в самый яркий солнечный день. Весело шла работа людей, сбрасывавших снег с крыш домов; как-то особенно были одушевлены их лица; шутливо перекликались они из-за парапетов, обмениваясь по временам снежком – метальным снарядом, более невинным, чем многие словесные шутки – и от души смеясь, когда ком попадал в цель, и еще более радуясь, когда он пролетал мимо. Лавки торговцев живностью были открыты лишь наполовину, зато настежь стояли двери у фруктовщиков. Большие пузатые корзины с каштанами выставлялись из них подобно широким жилетам пожилых гуляк, прислонившихся к дверям и выставивших напоказ свою грозящую ударом тучность. Румяные испанские луковицы, своим дородством напоминавшие испанских монахов, лукаво поглядывали с полок на проходящих красавиц и с притворною скромностью вскидывали в то же время глаза на подвешенный к потолку остролистник. Тут же красовались цветущие пирамиды из груш и яблок, а на самом виду спускались с потолка кисти винограда. Благодушный хозяин нарочно подвесил их на таком месте – пускай, мол, у прохожих слюнки текут на здоровье. Груды крупных лесных орехов, пушистых, загорелых, напоминали своим особым ароматом осенние прогулки в лесу, когда нога приятно погружалась в мягкий слой засохшей листвы; норфолские печеные яблоки оттеняли темнотою своей сморщенной кожи яркую желтизну своих соседей, апельсинов и лимонов; аппетитно-сочные, так и просились они на послеобеденный десерт. Даже золотые и серебряные рыбки в вазах, расставленных между этими отборными плодами, и те, несмотря на свою холодную кровь, казалось, знали, что происходит нечто особенное; все они с любопытством сновали по своему водному мирку и как-то необыкновенно, хотя и бесстрастно волновались. Еще праздничнее смотрели колониальные магазины, если заглянуть через их полузакрытые окна. Весело звенели здесь беспрестанно опускавшиеся на прилавок чашки весов; порывисто шумя, развертывалась со своей катушки бечева; ловко, точно рукою фокусника, пододвигались к ней все новые и новые плетенки, не поспевавшие вмещать бесчисленные покупки. Смесь ароматов чая и кофе приятно раздражала обоняние. Разбегались глаза при виде редкой величины изюма, небывалой белизны миндалин, отборных палочек корицы и разных пряностей. Цукаты были так обильно пропитаны сахаром, что могли довести до обморока самого хладнокровного зрителя, если он устоял против соблазна отведать тут же разложенных мясистых и сочных винных ягод и скромно глядевшего из своих украшенных ящиков французского чернослива. Нужно было видеть нетерпеливую в ожидании праздника суетливость покупателей. Как угорелые, торопились они исполнить свои покупки, сталкивались друг с другом в дверях, зацепляясь корзинами; выбежав из лавки, многие снова возвращались в нее взять забытые второпях покупки, делали много других подобных ошибок, ни на минуту не теряя, однако, своего праздничного настроения. Сам торговец и его приказчики смотрели такими свежими и бодрыми молодцами, что ярко вычищенные медные сердечки, которыми застегивалась сзади их фартуки, можно было принять за их собственные сердца, выставленные напоказ всем и каждому.
Но вот с колоколен раздался благовест, призывавший добрых людей в церкви, и на улицах появились толпы богомольцев в своих лучших нарядах и с самыми радостными лицами. В то же время из всех переулков, безымянных тупиков и закоулков потянулся бесчисленный люд, несший к пекарям свои обеды. Видно было, что дух интересовался этими любителями попировать, так как, поместившись со Скруджем в дверях одной пекарни, он приподнимал покрышку с их ноши и кропил на их обеды из своего факела. Это был какой-то необыкновенный факел. Когда раз-другой случилось, что носильщики обедов обменивались несколькими сердитыми словами, он проливал да них несколько капель из своего факела, и мгновенно возвращалось к людям их доброе расположение духа. «Стыдно ссориться в такой праздник», – тут же говорили они.
Вот замолкли колокола, и пекарни закрылись; но как будто все еще носился призрак этих обедов, и продолжение их стряпни виднелось на оттаявшем пятне сырости над каждою печью пекарни; даже мостовые перед ними дымились, будто кипели сами камни.
– Нет ли какой-нибудь особой силы в той влаге, которою ты кропишь из своего факела? – спросил Скрудж.
– Как же. Это моя собственная сила.
– И на всякий сегодняшний обед оказывает она свое действие? – спросил Скрудж.
– На всякий, если он предлагается от доброго сердца, а в особенности на обед бедняка.
– Почему же в особенности на обед бедняка?
– Потому что он больше в ней нуждается.
Они, по-прежнему оставаясь невидимыми, направились далее в предместье города. Чудесный спутник Скруджа отличался удивительною способностью (которую Скрудж заметил, когда они были с ним у пекарей) приспособляться, несмотря на свой гигантский рост, ко всякому месту: под низкой крышей он помещался так же непринужденно и свободно, как и в высокой зале.
Может быть, он повиновался побуждению своей доброй, великодушной природы и своему расположению ко всем бедным людям, направившись прямо к конторщику Скруджа. Он на самом деле пошел туда, а с ним и Сирудж, держась за его платье. Перед входом дух, улыбаясь, остановился, чтобы окропить из своего факела жилище Боба Крэтчита. Подумайте только! Боб получал всего пятнадцать шиллингов в неделю, а дух настоящего Рождества благословлял его скромное помещение!
Вот поднялась со своего места миссис Крэтчит, жена Крэтчита, одетая бедно в дважды вывороченное платье, зато в уборе из лент; недорого они стоят и для шести пенсов очень приличны. При помощи Белинды Крэтчит, своей второй дочери, тоже в ленточном уборе, она стала накрывать на стол, тогда как молодой Питер Крэтчит, запустив вилку в кастрюлю, наблюдал, как варился картофель; чувствуя, что концы необъятных воротничков его манишки (личная собственность отца, уступленная сыну и наследнику в честь великого праздника) попадали ему в рот, он гордился своим изысканным нарядом и предвкушал удовольствие показать свое белье в фешенебельном парке. Вот двое младших Крэтчитов, мальчик и девочка, ворвались в комнату, крича, что у пекаря понюхали гуся и признали его за своего. Увлекшись заманчивой мечтой о соусе из шалфея с луком, дети принялись плясать вокруг стола, превознося до небес своего старшего брата, который (без гордости, хотя воротнички буквально душили его) раздувал огонь, пока, наконец, ленивые картофелины не застучали громко в крышку кастрюли, прося выпустить их наружу и облупить.
– Однако куда же это пропал твой отец, – сказала миссис Крэтчит, – и брат твой Тим? Да и Марта в прошлое Рождество пришла получасом раньше!
– А вот вам, матушка, и Марта! – послышался голос девушки, показавшейся в эту минуту в дверях.
– Мама, вот Марта! – закричали оба маленькие Крэтчиты. – Ура! Какой у нас гусь, Марта!
– Что это, милая моя, как ты поздно! – сказала мистрис Крэтчит, осыпая свою дочь поцелуями и в то же время спеша снимать с нее шаль и шляпку.
– Нужно было много работы окончить, – отвечала девушка, – а нынче утром пришлось убираться.
– Ну, ничего, хотя поздно, да пришла! – сказала мать. – Садись-ка к огню, моя милая, да погрейся!
– Нет-нет! Вон папа идет! – закричали маленькие, всюду поспевавшие Крэтчиты. – Спрячься, Марта, спрячься!
Марта спряталась, и в комнату вошел отец Боб, с шеи которого, по крайней мере, на три фута свешивался развязавшийся и болтавшийся перед ним шарф; его поношенное платье было тщательно заштопано и вычищено по такому торжественному случаю; на плечах он держал сына Тима. Увы, бедняжка был калека и носил костыль!
– А где же Марта? – спросил Боб Крэтчит, озираясь по сторонам.
– Не пришла, – ответила мать.
– Не пришла? – переспросил Боб, и голос его сразу упал. Он еще во весь дух бежал домой, изображая лошадь для Тимоши, и вдруг «не пришла» в такой праздник.
Марта, не желая дольше расстраивать отца хотя бы и в шутку, вышла из-за дверцы шкафа и бросилась в его объятия; двое же маленьких Крэтчитов подхватили Тима и унесли его в прачечную послушать, как там в котле кипит пудинг.
– Ну, как вел себя Тим? – спросила миссис Крэтчит, посмеявшись над доверчивостью Боба, когда тот вдоволь нацеловался с дочерью.
– Как золото, да еще лучше, – отвечал отец. – Сидя один, он, должно быть, все размышляет про себя и подчас додумывается до удивительнейших вещей. Когда мы шли домой, он сказал мне, что, вероятно, люди видели его в церкви, так как он был калека, и им, должно быть, приятно было в праздник Рождества Христова вспомнить о том, кто исцелял хромых и давал зрение слепым.
Голос Боба задрожал при этих словах и задрожал еще более, когда он сказал, что Тим стал крепче и бодрее.
В это время послышался слабый стук костыля по полу, и Тим вернулся в сопровождении сестры и брата, которые усадили его на его обычный стул рядом с камином. Пока Боб, засучив манжеты – бедняга полагал, что они могут еще более загрязниться – составлял в кружке смесь из лимонов и джина и, старательно растерев, поставил ее погреть на полку камина, молодой Крэтчит вместе с двумя вездесущими маленькими Крэтчитами отправился добывать гуся, с которым они скоро и вернулись в торжественной процессии.
Тут произошел такой шум, что можно было подумать, будто гусь самая редкостная птица в мире, некий феномен в перьях, перед которым черный лебедь очень обыкновенная птица. Да в этом доме почти так и было на самом деле. Миссис Крэтчит спешила разогреть раньше приготовленную подливку; Питер с невероятною силою разминал картофель; мисс Белинда подслащивала яблочный соус; Марта вытирала горячия тарелки. Отец посадил Тима рядом с собою в уголке у стола; двое младших Крэтчитов поставили для всех стулья, не забывая и себя, и, поместившись дозорными на своих постах, засунули в рот свои ложки из боязни вскрикнуть от нетерпения, прежде чем дойдет до них очередь. Наконец блюда были поданы и прочитана молитва. Наступила мертвая тишина, когда миссис Крэтчит, лукаво поглядев на лезвие ножа, приготовилась погрузить его в грудь гуся; но лишь только она надрезала птицу и из нее хлынула начинка, как по всему столу пронесся шепот восторга, и даже маленький Тим ударил по столу ручкой своего ножа и слабым голоском прокричал «ура».
Никогда еще не бывало подобного гуся. Боб даже выразил сомненье, чтобы когда-нибудь подавался такой гусь. Его нежность и сочность, его размеры и дешевизна были предметом всеобщего удивления. С прибавкою яблочного соуса и мятого картофеля его вполне хватило на обед всему семейству, так что миссис Крэтчит, увидев на одной из тарелок крошечную косточку, заметила, что и того-то не могли доесть. Все были сыты, в особенности младшие Крэтчиты, вымазавшиеся начинкой до самых бровей. Затем, когда мисс Белинда переменила тарелки, миссис Крэтчит вышла из комнаты, чтобы принести пудинг; она пошла одна: при ее нервном возбуждении свидетели были бы для нее невыносимы.
А ну, как он не дошел, как следует? Что если он развалится, когда его станут опрокидывать? Ну, а если случился такой грех, что кто-нибудь перелез через стену с заднего двора да украл его, пока они тут пировали над гусем? При одной мысли об этом кровь застывала у молодых Крэтчитов. Каких только ужасов они себе не воображали.
Ага! Вот поднялся пар столбом, значит, пудинг вынут из кастрюли. Пошел запах точно от мокрого белья! Это от салфетки. Наконец, запахло как в трактире! Это уже сам пудинг. Через полминуты показалась и миссис Крэтчит: раскрасневшаяся, но с горделивой улыбкой и с пудингом, как пестрая бомба, твердым и крепким, усеянным бледными огоньками горящего спирта, и с веткой остролистника, воткнутой в верхушку в виде рождественской эмблемы.
О, как превосходен был пудинг! Боб Крэтчит потихоньку высказал, что, на его взгляд, это был самый крупный успех, достигнутый миссис Крэтчит со времени их свадьбы. Миссис Крэтчит призналась, что теперь у нее гора с плеч свалилась, а то она очень побаивалась, достаточно ли было муки. Каждый что-нибудь высказывал по этому поводу, но никто не сказал и не подумал, что пудинг был мал для большой семьи. Это было бы грубой ересью. Любой из членов семьи покраснел бы даже от намека в этом смысле.
Наконец, обед кончился; скатерть убрали со стола, подмели очаг и оправили огонь. Когда смесь в кружке была испробована и найдена превосходной, на стол были поданы яблоки и апельсины, а в огонь брошен полный совок каштанов. Тогда вся семья разместилась кружком перед камином; рядом с отцом поставили стеклянный семейный сервиз: два больших стакана и объемистую чашку без ручки.
В этой посуде перелитый из кружки горячий напиток помещался так же удобно, как и в золотых бокалах. Боб с довольным видом разливал его, пока каштаны с треском поджаривались на огне.
Затем Боб поднял стакан и произнес:
– Поздравляю вас всех, мои милые, с радостным праздником Рождества Христова. Да хранит нас Бог!
Вся семья дружно ответила на это приветствие.
– Да благословит Бог каждого из нас! – крикнул Тим последним.
Он сидел совсем рядом с отцом на своем маленьком стуле. Боб взял его маленькую худую ручку в свою, как бы боясь лишиться своего дорогого ребенка.
– Дух! – сказал Скрудж с участием, которого никогда еще не ощущал до сих пор. – Скажи мне, останется ли жив Тим?
– Я вижу незанятый стул в том бедном уголке, – отвечал дух, – и костыль без хозяина, бережно хранимый семьей. Если эти тени не будут изменены будущим – ребенок умрет.
– Нет-нет! – сказал Скрудж. – О, нет, добрый дух! Скажи, что он будет жив.
– Если эти тени не изменятся будущим, ни один из моих сородичей не найдет его здесь, – возразил дух. – Да и что тебе в том? Если ему нужно умереть, тем лучше, меньше будет лишних людей.
Скрудж понурил голову, услышав повторенные духом свои собственные слова, и им овладело чувство раскаяния и печали.
– Человек! – произнес дух. – Если у тебя в груди человеческое сердце, а не алмаз, воздержись от неуместных слов, пока не узнаешь, что лишнее, и где оно. Тебе ли решать, кому жить, кому умирать? Ведь, может быть, в глазах Неба ты гораздо недостойнее для жизни, чем миллионы детей этих бедняков. О, Боже! Ничтожный червь, взобравшийся на травку, не считает за оставшимися внизу своими голодными братьями одинаковых с собою прав на жизнь!
Скрудж преклонился перед укоризной духа и, дрожа всем телом, опустил глаза в землю. Но быстро поднял голову, услышав свое имя.
– Предлагаю вам теперь выпить за здоровье мистера Скруджа, виновника нашего пира, – произнес Боб.
– Хорош виновник пира! – воскликнула миссис Крэтчит, краснея. – Жаль, что его здесь нет, я бы дала ему себя знать, в другой раз не захотел бы.
– Полно, моя милая, – заметил Боб, – при детях-то, да и в такой праздник.
– Хорош праздник, – продолжала она, – когда предлагают пить за здоровье такого отвратительного скряги, жестокого бесчувственного человека, как мистер Скрудж. Точно ты сам этого не знаешь, Роберт! Тебе, бедняге, это лучше всех известно.
– Ведь нынче Рождество Христово, – ответил Боб.
– Хорошо, я готова выпить за его здоровье, но только не ради его самого, а ради тебя и ради великого праздника. Многие ему лета! С праздником его и наступающим Новым годом! То-то, думаю я, будет он счастлив и весел.
За нею тост повторили дети. Это было их первым действием, где сердце их не участвовало. Тим выпил последним и еще равнодушнее прочих, ибо Скрудж был в глазах этой семьи каким-то людоедом, чудовищем. Упоминание его имени бросило черную тень на все маленькое общество, и эта тень минут пять не могла рассеяться.
Когда, наконец, она исчезла, веселое настроение их удесятерилось. Боб Крэтчит сообщил, что у него имелось в виду место для Питера, которое, если удастся получить его, будет приносить целых пять с половиною шиллингов в неделю. Оба младшие Крэтчита разразились неудержимым смехом, представляя себе, как Питер будет деловым человеком, Сам же Питер глубокомысленно смотрел из-за своих воротничков на огонь, как будто рассуждая про себя, какое он предпочтет себе сделать платье, когда будет обладать таким несметным доходом. Марта, бывшая в ученье у модистки, рассказала им потом, какая у нее была работа, и как по случаю праздника намеревалась завтра выспаться; как несколько дней тому назад она видела графиню и лорда, и как этот лорд был почти так же высок ростом, как Питер. Последний при этих словах еще дальше выправил свои воротнички, так что из-за них едва видно было его самого. Между тем, каштаны и кружка ходили взад и вперед по рукам. Немного спустя Тим запел песенку про покинутого ребенка, как он шел зимою по снежной дороге. Хотя и слабый жалкий голосок был у малютки, а спел он очень недурно.
Ничего выдающегося семья эта не представляла. Лицом они все были некрасивы, одеты и обуты плохо, и Питеру не в диковинку было заглядывать в лавку закладчика. Тем не менее, они были счастливы, довольны друг другом и праздником. Когда пришло время духу и Скруджу покинуть это жилище, и образ семьи стал бледнеть, Скрудж до последней минуты не спускал глаз с этих людей и особенно с Тима.
Стало темнеть, и пошел густой снег. Когда Скрудж и дух шли вдоль улиц, взорам их представлялось отовсюду светившееся яркое пламя печей и каминов. Здесь, видимо, готовились к обеду, там кучка детей выбегала из дома навстречу своей замужней сестры, своих братьев, дядюшек, тетушек. Там опять на опущенных шторах виднелись силуэты уже собравшихся гостей, а здесь группа хорошеньких барышень в меховых шубках и теплых сапожках быстро направлялась к соседнему дому, тараторя все сразу, и не слушая друг друга.
При виде такого множества людей, идущих в гости, вы бы пришли в недоумение, кто же в таком случае оставался дома принимать всех этих посетителей и растапливать в ожидании их свои камины.
О, как торжествовал спутник Скруджа при виде всего этого! Как широко раскрывалась его могучая грудь, как свободно протягивалась его сильная рука, распространяя искреннее и невинное веселье повсюду вокруг себя. Даже фонарщик, видимо торопившийся в гости, так как был одет по-праздничному и бегом спешил от фонаря к фонарю поскорее разбросать по темным улицам убогие пятнышки света, – и тот громко рассмеялся, поравнявшись с духом.
Вдруг, ни словом не предупредив Скруджа, дух перенес его на пустынную, болотистую местность, где нагромождены были высокие кучи необделанного камня, представляя собою какое-то кладбище великанов. Кругом, между замерзших луж воды, виднелись только мох, да вереск, да клочья какой-то грубой, жесткой травы.
Заходящее солнце оставило на небосклоне огненно-красную полосу, которая резко, как бы мигнув, осветила на минуту эту дикую пустыню, а затем, хмурясь и хмурясь, исчезла в глубоком мраке ночи.
– Что это за место? – спросил Скрудж.
– Здесь живут рудокопы, которые трудятся в недрах земли, – отвечал дух. – Но и они меня знают. Вот, смотри!
Из окна какой-то хижины показался огонек, и они быстро двинулись туда. Пройдя сквозь сложенную из камней и грязи стену, они увидали веселое общество, собравшееся вокруг яркого огня, – старый-престарый мужчина и такая же женщина, их дети, внуки и правнуки, все разряженные по-праздничному. Старик голосом, едва заглушавшим вой гулявшего за стенами хижины ветра, пел им рождественскую песню. Это была очень старинная песня, которую он певал еще мальчиком; от времени до времени ему подпевали хором остальные, и каждый раз, как те возвышали голоса, громче и веселее начинал петь и старик; как только замолкали они, и его голос раздавался слабее.
Дух не стал медлить здесь, но, велев Скруджу ухватиться за свое платье, понесся с ним над болотом, но – куда?
Не к морю ли? Да, к морю. Оглянувшись назад, Скрудж к ужасу своему увидел, что берег, в виде страшных громад утесов, уже позади их; уже оглушает его рев волнующегося моря, которое клокочет и беснуется, будто хочет подмыть самые основы суши.
На уединенной, полупогруженной в воду скале, на расстоянии около мили от берега стоял одинокий маяк. Целые кучи водорослей облепляли его основание, а буревестники – такие же сыны ветра, как водоросли дети волн – взлетали и опускались вокруг него, подобно волнам, над которыми они носились.
Но даже и здесь двое сторожей развели огонь, бросавший сквозь узкое окошко тонкий луч света на темное море. Дружески протянув через стол свои мозолистые руки, державшие по стакану грога, они поздравляли друг друга с праздником; и один из них, который был постарше, с загрубелым от бурь и непогод, как мачта старого корабля, лицом, затянул громкую, что сама буря, песню.
Снова понесся дух над черным бушующим морем, стремясь все дальше и дальше, пока, очутившись вдали от всякого берега, они не опустились на корабль. Они становились и рядом с рулевым, и позади часового, и подле офицеров, державших вахту. Подобно темным призракам стояли эти люди каждый на своем посту, но каждый из них или напевал про себя какую-нибудь рождественскую песенку, или думал какую-либо рождественскую думу, или шепотом говорил своему товарищу об одном из прошлых праздников и соединенных с ним надеждах или воспоминаниях о родине. И у всякого из бывших на корабле, спящего или бодрствующего, хорошего или дурного – у всех находилось в этот день более доброе, чем обыкновенно, слово. Все так или иначе, больше или меньше, отличали торжественное значение этого дня; вспоминали тех, о ком и в далекой разлуке они заботились, зная, что и те, в свою очередь, вспоминают о них.
Велико было удивление Скруджа, когда, прислушиваясь к вою ветра и размышляя о том, как страшно должно быть плыть во тьме над неизведанной пучиной, таящей в себе глубокие, как сама смерть, тайны – когда, занятый такими мыслями, он вдруг услышал веселый смех. Но Скрудж еще более удивился, узнав, что это был смех его племянника, что сам он очутился в сухой, ярко освещенной комнате, и что рядом с ним стоял улыбающийся дух, одобрительно-ласково смотревший на племянника Скруджа.
– Ха-ха! – смеялся племянник Скруджа. – Ха-ха-ха!
Если вам по какому-нибудь невероятному случаю пришлось познакомиться с человеком, который бы смеялся увлекательнее племянника Скруджа, могу вас только об одном просить – познакомить меня с ним, и я буду весьма рад этому знакомству.
Вполне справедлив тот порядок вещей, по которому, при заразительности болезней и печали, на свете нет ничего заразительнее смеха и веселого расположения духа. Когда племянник Скруджа смеялся так, что держался за бока, раскачиваясь головою и выделывая лицом всевозможные гримасы, племянница Скруджа по мужу хохотала так же искренно, как и он, а вслед за ними хохотала и вся их дружеская компания.
– Ха-ха! Ха-ха-ха-ха!
– Ну, право же он сказал, что Рождество – это пустяки! Да он и впрямь так думает! – кричал племянник.
– Тем больше ему должно быть стыдно, Фридрих! – с негодованием сказала племянница.
Женщины ничего не делают наполовину. Они ко всему относятся серьезно.
Она была очень-очень красива. Наивное, как бы удивленное личико, пара самых лучезарных глаз, которые вам когда-либо встречались, маленький розовый ротик, как будто созданный для поцелуев, что, впрочем, несомненно и было; несколько пленительных ямочек вокруг подбородка придавали ей особенную прелесть, когда она смеялась.
– Что он чудак, – сказал племянник, – так это верно, и не так приветлив, бы мог быть. Но несправедливость его сама себя наказывает, и я ничего против него не имею.
– Он, конечно, очень богат, Фридрих, – заметила племянница. – По крайней мере, ты мне так рассказывал.
– Что нам до этого, милая! – сказал племянник. – Да и ему нет пользы от его богатства. Никакого добра он из него не делает, и на себя ничего не тратит. Разве, чего доброго, утешается мыслью, что когда-нибудь нас наградит им.
– Нет, не терплю я его, – заметила племянница.
То же мнение высказали ее сестры и все остальные дамы и барышни.
– А я так жалею его, – сказал племянник. – Если бы и захотел, и тогда, кажется, не рассердился бы на него. Кто терпит от его странностей? Всегда он сам. Представилось ему теперь, что он нас не любит, и вот он не хочет прийти к нам обедать. А что из этого? Невелика для него потеря…
– Напротив, мне кажется, что он лишает себя очень хорошего обеда, – перебила мужа племянница.
То же сказал каждый из гостей, а они могли быть компетентными судьями, так как только что встали из-за обеда, и теперь, расположившись вокруг камина, занимались десертом.
– Очень рад это слышать, – сказал племянник Скруджа, – потому что не очень-то доверяю этим молодым хозяйкам. Как ваше мнение, Топпер?
Топпер отвечал, что холостяк – это жалкий отбросок, который не имеет права высказываться об этом предмете. При этом одна из сестриц покраснела – не та, у которой были розы в голове, а другая, толстушка, что в кружевной косынке.
– Продолжай, Фридрих, – сказала племянница Скруджа, ударяя в ладоши. – Он всегда так: начнет говорить и не кончит.
Племянник Скруджа снова закатился смехом, и так как невозможно было им не заразиться, хотя сестрица толстушка и пыталась воспротивиться этому при помощи ароматического уксуса, то все единодушно последовали примеру хозяина.
– Я только хотел сказать, – заговорил он, – что вследствие его нелюбви к нам и нежелания повеселиться с нами, он, думаю, теряет несколько приятных минут, которые бы не принесли ему вреда. Я уверен, что он лишается более приятных собеседников, чем каких может найти в своих собственных мыслях, в своей затхлой конторе или в своих пыльных комнатах. Я намерен каждый год доставлять ему такой же случай, будет ли это ему нравиться или нет, потому что мне жаль его. Пускай смеется над Рождеством, но наконец станет же он лучше о нем думать, если я из года в год весело буду являться к нему и говорить: как ваше здоровье, дядюшка Скрудж? Если этим я добьюсь того, что он оставит пятьдесят фунтов своему бедному конторщику, и то хорошо. И мне кажется, что я вчера тронул его.
Теперь уж за ними была очередь рассмеяться, когда он сказал, что растрогал Скруджа. Но, по доброте своего сердца, он не смущался этим смехом – только бы смеялись. Чтобы подогреть веселость гостей, он начал потчевать их вином.
Потом все занялись музыкой. Это была музыкальная семья и, что касается пения, они были мастера своего дела, в чем могу вас уверить, а в особенности Топпер, который басил исправно, нисколько притом не надуваясь и не краснея в лице. Племянница Скруджа недурно играла на арфе; между прочим, она сыграла маленькую, очень простую по мотиву песенку, которую хорошо знал ребенок, приезжавший когда-то в школу за Скруджем. Когда раздались звуки этой песенки, Скруджу она пришла на память; он становился все мягче и мягче и думал, что если бы прислушивался к ней почаще в течение долгих лет, то мог бы достигнуть радостей в своей жизни своими собственными руками.
Но не весь вечер был посвящен ими музыке. Потом они стали играть в фанты. Хорошо иногда быть детьми, особенно в праздники Рождества. Сначала, впрочем, затеялась игра в жмурки – это уж само собой разумеется. И я столько же верю в действительную слепоту Топпера, сколько в то, что глаза у него были в сапогах. Я полагаю, что все дело было заранее решено между ним и племянником Скруджа, и что духу настоящего Рождества это было известно. Тот способ, каким Топпер ловил толстую сестрицу в кружевной косынке, был прямой насмешкой над человеческой доверчивостью. Роняя то ту, то другую вещь, прыгая через стулья, натыкаясь на рояль, запутываясь в драпировках, он неизменно устремлялся вслед за нею. Он всегда знал, где была толстая сестрица, и никого другого не хотел ловить. Когда некоторые нарочно поддавались ему, он делал вид, как будто хочет схватить вас, чему бы вы, конечно, не поверили, и вдруг бросался от вас в сторону толстой сестрицы. Она не раз кричала, что это нехорошо, неправильно. Но когда он, наконец, поймал ее, когда, несмотря на все ее уловки и хитрости, он загнал ее в угол, из которого уже нельзя было спастись, – тогда поведение его стало окончательно невозможным. Под предлогом сомнения, она ли это, он уверял, что ему необходимо дотронуться до ее головного убора, а для окончательного удостоверения ее личности, он принужден обследовать одно колечко на ее пальце и ее шейную цепочку. Не правда ли, разве не чудовищно так вести себя? По этому предмету она, вероятно, и высказывала ему свое мнение, когда водить пришлось другому, а они вели какую-то таинственную беседу за занавеской.
Племянница Скруджа не принимала участия в жмурках, ее усадили на кресло в уютном уголке, так что Скрудж с духом очутились рядом с нею. Зато она участвовала в фантах, а потом и в игре «как, когда и где», причем к тайному удовольствию мужа совсем забила своих сестер, хотя и те были очень острые барышни, как Топпер мог бы сообщить вам. Общество состояло человек из двадцати, и все они, и старые, и молодые, играли. Играл и Скрудж; вполне участвуя во всем происходившем перед ним, он совсем забыл, что они не могли слышать его голоса, а потому иногда совершенно громко произносил свой ответ на предложенный вопрос и очень часто отвечал удачно.
Дух был очень доволен, видя его в таком настроении, и так одобрительно смотрел на него, что он, как мальчик, стал просить его остаться здесь, пока гости не разъедутся. Но дух сказал, что этого нельзя сделать.
– Вот новая игра, – упрашивал Скрудж. – Только полчасика, дух, пожалуйста!
Это была игра под названием «да и нет», в которой племянник Скруджа должен был что-нибудь задумать, а остальные должны были отгадывать. Он только отвечал «да» или «нет» на их вопросы. А они градом сыпались на него: что он думает о животном, о гадком животном, о диком животном, которое ворчит и хрюкает, а иногда разговаривает, и живет в Лондоне, и ходит по улицам, и за деньги не показывается, и ни с кем не водится, не живет в зверинце, не убивается для продажи, ни лошадь, ни осел, ни корова, ни бык, ни тигр, ни собака, ни свинья, ни кошка, ни медведь. При каждом новом вопросе, с которым обращались к нему, племянник разражался новым раскатом смеха. Наконец, его довели до того, что он принужден был вскочить с дивана и затопать ногами. Тут толстая сестрица, придя в такое же состояние неудержимой веселости, прокричала:
– Я отгадала! Я знаю, кто это! Знаю, знаю!
– Ну, кто? – спросил Фридрих.
– Ваш дядя Скру-у-дж.
Она действительно отгадала. Последовало всеобщее удивление, хотя некоторые и говорили, что на вопрос «не медведь ли?» следовало сказать «да», так как отрицательного ответа было достаточно, чтобы отвлечь их мысли от Скруджа, как бы близко они к нему ни были.
– Право, он доставил нам много удовольствия, – сказал Фридрих, – и было бы неблагодарностью не выпить за его здоровье. Вот кстати и стакан с глинтвейном. За здоровье дядюшки Скруджа!
– Хорошо! За здоровье дяди Скруджа! – было ему ответом.
– Каков бы он ни был, желаю старику веселых праздников и счастливого Нового года! – произнес племянник. – Он не принял бы от меня этого приветствия, но Бог с ним. Итак, за здоровье дяди Скруджа!
Дядя Скрудж незаметно так развеселился, ему стало так легко и приятно на сердце, что он готов был ответить тостом не подозревавшему о его присутствии обществу и поблагодарить речью, если бы дух дал ему время. Но вся сцена исчезла в одно мгновение при последнем слове племянника. Скрудж и дух снова очутились в пути.
Много мест обошли они, многое видели и, в какой дом ни заходили, всюду приносили счастье. Дух становился у постелей больных, и они утешались и веселились. Являлся он к живущим на чужбине, и к ним придвигалась родина. Посещал удрученных жизненной борьбой, и к бедным возвращались терпение и надежда, и они забывали, что они бедны. В богадельнях, в больницах, в тюрьмах, во всех приютах нищеты, куда суетный человек, в силу своей ничтожной, быстро преходящей власти, не преграждал путь духу, повсюду он оставлял благословение и наставлял Скруджа в своих правилах.
Это была длинная ночь, если только одна ночь. Скрудж сомневался в этом, так как все рождественские праздники представлялись сжатыми в пространстве времени, которое они провели вместе с духом. Другая странность заключалась в том, что, тогда как Скрудж оставался неизменившимся в своей наружности, дух становился все старше и старше. Скрудж еще раньше заметил в нем эту перемену, но ничего не говорил до того времени, когда они, покинув одну детскую вечеринку, очутились на открытом месте. Здесь Скрудж заметил, что у духа волосы поседели.
– Разве так коротка жизнь духов? – спросил он.
– Моя жизнь на земном шаре очень коротка, – ответил дух. – Сегодня ночью ей конец.
– Сегодня ночью! – воскликнул Скрудж.
– Да, сегодня в полночь! Чу, время близко!
В эту минуту на башне пробило три четверти двенадцатого.
– Прости меня, если я не имею права об этом спрашивать, – сказал Скрудж, пристально смотря на платье духа, – но я вижу, как что-то странное, не принадлежащее тебе, выглядывает из-под твоей полы. Что это – нога или лапа с когтями?
– По тому, сколько на ней мяса, ее, пожалуй, вернее назвать лапой с когтями, – был грустный ответ духа. – Смотри сюда.
Из-под широких складок его одежды вышло двое детей, жалких, отвратительных, ужасных, несчастных. Они опустились на колена у его ног и ухватились за край его одежды.
– Смотри, смотри сюда, человек, смотри! – воскликнул дух.
Это были мальчик и девочка. Желтые, худые, оборванные, с диким, как у волка, взглядом, но в то же время покорные.
Там, где благодатная юность должна была бы округлить черты и придать им самые свежие свои краски, жесткая, морщинистая как у старика рука, казалось, ощипала, скрутила и изорвала их в лоскутья. Где бы царить ангелам – оттуда угрожающе, дико выглядывали дьяволы. Ни на какой степени изменения, упадка, или извращения человечества, среди всех тайн непостижимого творения, нет и наполовину столь страшных чудовищ.
Скрудж в ужасе отшатнулся назад. Считая их, должно быть, за детей духа, он хотел сказать, что это прелестные дети, но слова замерли у него на языке, отказываясь быть участниками такой колоссальной лжи.
– Дух, твои они? – только и мог он произнести.
– Это человеческие дети, – сказал дух, глядя на них. – Они хватаются за меня с жалобой на своих отцов. Этот мальчик – Невежество. Эта девочка – Нужда. Берегись их обоих, но больше всего остерегайся мальчика, ибо на лбу его я читаю приговор Судьбы, если только написанное не будет изглажено. Не признавайте его! – воскликнул дух, простирая руку по направлению к городу. – Злословьте тех, кто говорит вам об этом! Допускайте его ради ваших партийных целей и усугубляйте зло! И ждите конца!
– Разве у них нет опоры, нет приюта? – спросил Скрудж.
– А разве нет тюрем? – сказал дух, обращаясь к нему с последним своим словом. – Разве нет работных домов?
Колокол пробил полночь.
Скрудж стал искать глазами духа, но его не было видно. Как только замер последний звук колокола, он вспомнил предсказание Марли и, подняв глаза, увидел окутанный с головы до ног таинственный призрак, который, как туман по земле, медленно к нему приближался.