Когда-то понятие «время» для Олега Пронина ассоциировалось с календарём, часами разных видов, словами «год», «месяц», «неделя», «выходной», «праздник».
Но это – до посадки. До того момента, как он из свободы то ли шагнул, то ли, поскользнувшись, со всего маху плюхнулся в несвободу.
Вот уж, действительно: от сумы, от тюрьмы…
Следовал дальнобойщик Пронин на своей гружёной фуре по казённому делу, на полпути до пункта назначения, на стоянке, трое шустрых крепеньких пареньков подвалило: «Куда, откуда, что везёшь, платить надо…».
Иногда в подобных ситуациях и отстёгивал, платил Олег, рассуждая, что время нынче такое… А тут… Нервы сдали. Потому как тяжело отходил после недавнего развода (загуляла жена – медсестра с новым хирургом в своей больнице). Да и на работе с начальством накануне крепко поцапался (пытался выяснить, почему одним и командировки выгодные, и машины хорошие, а другим – рейсы копеечные и запчастей на фуру не дождёшься). Будто взорвался. Буром на троих пошёл. «Платить? С какой стати?»…
Был у Олега с собой нож обычный дорожный. На случай колбаски порезать или контакты зачистить.
Один раз только и ударил. Оказалось – очень правильно с анатомической точки зрения. Аккурат, в сердце. Рэкетир – ничком на землю. Дружки – ноги в руки. Олег с трупом на стоянке среди ночи оказался. Сам в «скорую» позвонил (сгоряча, понятно, что незачем), сам полицейских вызвал (те лишь к утру приехали и только сверхточному удару удивлялись).
Вот с этого момента всё, что ранее имело отношение к понятию «время» из его сознания исчезло. Исчезло, и – окончательно…
До этого там всё, как на школьной доске ясным почерком отличницы написано было, а теперь – р-р-раз, будто взметнула мокрые космы тряпка, и… вместо слов и предложений, образов и смыслов на эту тему – только влажный пустой линолеум. В этом линолеуме что-то отражается, но это «что-то» никакого отношения к ранее написанному не имеет. Словно ничего написанного там и вовсе никогда не было.
Что со временем всё совсем не так уже в подмосковном изоляторе, где Олег в качестве подследственного находился, стало ясно.
Оказалось, что наручные часы здесь иметь нельзя. Те, кто важно величал себя представителями администрации (они же – те, кого постояльцы изолятора называли «мусорами»), однозначно бурчали по этому поводу – «не положено…».
У арестантов со стажем по этому поводу свои объяснения были. Якобы, есть специальное «мусорское» предписание, строго запрещающее сидельцам тюремных изоляторов иметь часы. Потому что циферблат там прикрыт стеклом. Вдруг иной отчаянный это стекло разобьёт, и его осколками себе вены вскроет…
Вроде бы как логика. Вроде бы как забота о жизни человеческой.
Только никто из постояльцев изолятора всерьёз подобный аргумент не принимал. Ведь те же бритвенные станки, из которых лезвие вытащить проще простого, в тюрьме иметь не возбранялось, и прочих режущих и просто острых предметов в любой хате хватало.
Так что для желающих вскрыть себе вены в изоляторе проблем с «инструментом» не было.
Да и не сходился свет клином на этих самых венах для решившегося покончить здесь счёты с жизнью. Вариантов «ухода» хватало. По беспроволочному, но всюду проникающему арестантскому телеграфу, регулярно передавалось: Этажом выше парень на «дальняке» за повешенной клеёнкой на «коне» удавился, в другом корпусе бедолага на нижнем ярусе двухэтажной шконки занавесился с двух сторон, приладил рубаху к «пальме», и… туда же… В соседней камере какой-то «наркоша» съел горсть «колёс», заснул и не проснулся…
На таком фоне запрет на наручные часы казался глупостью беспросветной. Только факт оставался фактом – часов здесь ни у кого не было, и быть не могло.
В тюрьме «который час» можно спросить у продольного, что призван круглые сутки по коридору ходить и через «глазки» во все камеры заглядывать: вдруг арестанты что-то неположенное затевают. Этой возможностью Олег поначалу пользовался.
Сначала пользовался, а потом перестал, потому как вышел однажды конфуз, едва не обернувшийся тяжёлыми последствиями.
Раз спросил Олег у продольного про время, через пару часов снова на ту же тему поинтересовался. А продольный – здоровенный прапорщик с лицом, будто свекольным соком натёртым, взял, да и проявил бдительное рвение – накатал рапорт про подозрительное, его Олегово, поведение. В том же рапорте автор до вывода додумался: если арестант так настырно интересуется, который час – значит, с помощью находящихся на свободе сообщников, непременно готовится к побегу. Соответственно, реализацию подобного умысла надо пресечь, а за интересующимся временем постояльцем – глаз да глаз.
Разумеется, вызывали Олега к «куму». Понятно, написал Олег объяснительную на имя начальника изолятора, в которой заверял, что временем он интересовался исключительно по оставшейся с воли привычке, и никаких планов о побеге не вынашивал.
Уже потом, в зоне, Олег понял, что только чудом не обернулась для него та ситуация «полосой» и особой отметкой в личном деле – «склонность к побегу».
С такой отметкой в лагере строгого режима, где жизнь и без того не сахар, проблем прибавилось бы: назойливое внимание оперчасти, регулярные проверки – лишнее беспокойство, лишнее унижение.
В принципе, часы в тюрьме арестанту и не нужны. Потому что хлопоты на тему «куда спешить, куда опоздать» здесь исключение. Завтрак, обед, ужин – привезут. На встречу со следователем, с адвокатом (редкая роскошь для небогатых, в основном, постояльцев), с родственниками (если таковые есть, и если свидание с ними разрешил следователь) – позовут. Грохот открываемого «кормяка» здесь сродни ударам курантов. Потому как через этот «кормяк» вся информация и поступает. И про привезённую казённую пищу. И про всякое грядущее перемещение арестанта по тюремному пространству.
Ещё один аргумент обоснования ненужности часов в тюрьме – почти отсутствующая разница между заведённым здесь дневным и ночным распорядком жизни.
Что день – что ночь! В общей хате – всё едино: горит свет, работает телевизор (если таковой имеется), стоит ровный гул арестантского быта (кто-то стирает, кто-то разговаривает, кто-то чифирит). Порою «движухи» ночью даже больше, чем днём. Потому как ночью и «дорога» работает, по ней грузы разгоняются, малявы гуляют, а то и прогон грянет, который полагается сразу же вслух для всей хаты зачитать.
В тюрьме не только день с ночью, но и будние дни с выходными, рабочие дни с праздниками спутать запросто.
Потому что ничем, абсолютно ничем друг от друга эти дни не отличаются. Всё одним цветом. Всё с одним запахом. Всё в одну заунывную череду. Вот и казалось Олегу тогда, что никакого времени там не было, не присутствовало, не существовало. Соответственно, никаких часов, никаких циферблатов со стрелками даже представить не получалось. Зато часто казалось, что где-то рядом качался маятник, тяжёлый, как язык церковного колокола, и этот маятник без конца повторял: «твой срок…», «твой срок…», «твой… срок…».
Много раз от бывалых, от уже сидевших слышал Олег не без бравады произносимое: «Скорей бы суд, да в зону! На зоне движухи больше, там время летит…».
Дождался и он суда, лихо отвесившего ему шесть лет строгого режима. Мог бы и больше, но мог бы и меньше, потому как на суде там про нож в руке Олега через слово повторялось, а про обрезки арматуры (гранёная «шестёрочка», легко любую кость ломающая) в руках у каждого рэкетёра никто и не вспомнил.
Добрался он и до зоны.
Верно, и пространства, и воздуха здесь было больше, и какое-то, почти свободное, перемещение (барак – столовая – промка) допускалось, только ощущение времени к норме не вернулось. И это несмотря на то, что часы носить здесь не запрещалось.
В первой же посылке получил Олег Пронин наручные часы. Не электронные (на зоне с батарейками лишняя морока), а, как он и просил, механические, почти уже старинные, советские, знаменитые своим качеством (жена специально на ближайшей барахолке всех старьёвщиков обошла). Застегнул утром ремешок на запястье почти с удовольствием, а к вечеру обнаружил с вялым удивлением, что на циферблат за это время ни разу и не взглянул. Вроде, как и повода не было.
На проверку – скомандовали.
Про завтрак и обед – напомнили.
На работу машинально за соседями потянулся.
Выходило, что и на зоне часы не нужны.
Кстати, висели в бараке на стене большие круглые с узорчатыми стрелками часы, но и на них редко кто взглядом останавливался. Зачем? Про подъём дневальный проорёт, ещё хуже кто из «мусоров» заявится, да на весь барак просамогоненной глоткой грянет. Про обед, ужин, всякие построения – опять же кто-то из отрядных «козлов» непременно озвучит. В этом их предназначение и заключается, ради этого к своей голове они «рога» до конца срока (точнее, на всю оставшуюся жизнь) и навинчивают.
Не вернулось в зоне и ощущение разницы «выходной – невыходной», «будни – праздники». Это потому, что на промку выходили здесь арестанты по скользящему, или, как они сами говорили, вечному графику: четыре дня во вторую смену – выходной, четыре дня в третью смену, то есть в ночь, и опять тот же выходной. И никаких понедельников-вторников, суббот-воскресений. Опять, как в тюрьме, вместо времени – та же самая сплошная монотонная и одноцветная тягомотина.
Конечно, существовала в лагерной жизни пара примет-признаков, по которым одни дни недели чуть отличались от всех прочих.
В среду каждому арестанту полагалась котлетка, диаметром аккурат в пятачок советской чеканки, в которой сои было куда больше, чем мяса.
В субботу на ужин давали варёное яйцо почти такого же размера и кусочек жареной рыбы неведомой породы.
Только кулинарные особенности не становились здесь признаками времени. Они как-то размазывались по всему прочему вневременному, на этом фоне блекли, выветривались, а то и вовсе сливались с тем же самым сплошным и монотонным, что без цвета и запаха.
Выходило, что и здесь, в лагере, не было никакого времени, а то, что должно было хотя бы отдалённо напоминать время, ассоциировалось ни с циферблатом и стрелками, а с грандиозными, изрядно стёртыми веками, медленно вращающимися жерновами. Такие Олег видел в краеведческом музее глухого северного городка, куда забрёл ради скуки, дожидаясь попутного груза в очередной своей дальнобойной командировке. Что-то похожее видел он и в каком-то чужеязыком фильме про средневековье. Только реальные, пусть киношные, мельничные жернова, перемалывали зерно, умножая тем самым его, и без того великую жизненную силу. Условные же, лагерные, жернова перемалывали арестантские жизни. Результатом этой работы был не белый, ласкающий глаз мучной ручеёк – символ сытости и плодородия, а чёрная труха переломанных арестантских судеб.
На втором лагерном году (третий год общего срока, первый год на изолятор и этапы ушёл) ощущение отсутствия времени для Олега только укрепилось. Правда, картина с жерновами отодвинулась, стала забываться. Вместо неё другой образ в сознании заворочался. Не сам его Олег придумал-выдумал. Просто вспомнил некогда увиденную в журнале репродукцию какого-то художника – то ли продвинутого, то ли не совсем с головой дружившего. На той картине тема времени присутствовала, соответственно, и часы присутствовали. Только в очень странном виде. Циферблат весь искорёженный, сплющенный, погнутый. Или адским огнём наказанный, или в кислоте побывавший. Стрелок на тех часах, кажется, и вовсе не было. То есть, часы – вот они, в наличии, а время или замерло, или куда-то в сторону идёт. Не раз эту репродукцию Олег вспоминал и только удивлялся, как точно иностранный художник суть момента ухватил, будто сам на российской зоне не меньше трёшки отмотал.
На фоне такого настроения, таких декораций и календари, как таковые, (не важно – настенные, крупные, либо карманные, размером с пачку сигарет) выглядели здесь чем-то лишним, потусторонним, а то и откровенно раздражающим. Какой прок шарить взглядом по чёрным рабочим дням и красным праздникам – выходным, когда график твоей жизни с этим решительно ничего общего не имеет («четыре дня в первую», «четыре дня во вторую» и т. д.).
Впрочем, разночтение «выходной-невыходной» – это пустяк. Календари в зоне имели куда более серьёзное, точнее, жуткое предназначение – напоминали о практической неподвижности срока, определённого приговором, подчёркивали ничтожность арестантской жизни и самой личности арестанта по сравнению с махиной этого срока.
Особенно болезненно это было для тех, у кого лагерный стаж только начинался. В дрожь бросало при одной попытке сопоставить срок, приговором определённый, с количеством прожитых лет. Для иного тяжеловеса совсем мрачная арифметика складывалась: приплюсует годы, которые ещё предстоит отсидеть к тому, что уже прожито, и… полученная сумма меркнет и съёживается по сравнению со всем известной средне статистической нормой продолжительности жизни мужчины в России.
Не легче было и тем, у кого срок заканчивался. Порою приближение, кажется, долгожданной свободы вовсе не бодрило, не разворачивало крылья за спиной, а только давило, норовя вовсе расплющить. Потому что для многих так было: чем ближе освобождение, тем больше пугал тот мир, из которого арестант надолго выпал, в котором он был уже никому не нужен, а лишь всех настораживал, всем мешал. Мало кто в этом признавался даже самому себе, только причём тут было это признание?
Это, похоже, как на суде: признал ты вину, или не признал, раскаивался слёзно на допросах или угрюмо отмалчивался – у судьи и у тех, кто за ним стоит, – всё заранее определено. И приговор, и срок, и соответствующие слова в бумагах, с которыми ты по этапу и по всей дальнейшей жизни будешь двигаться.
Когда к экватору, к своей половине срок стал приближаться, появилась у Олега потребность думать о том, что же всё-таки здесь со временем происходит? По-прежнему присутствовало гулкое ощущение, будто никакого времени здесь вовсе нет. Потому что время – это то, что меняется, что движется. Что само меняется, само движется и меняет, передаёт движение всему, с чем соприкасается. А здесь, в лагере, – ни перемен, ни движения. Нет движения, нет перемен – значит, и времени нет.
Только, если так, как же всё остальное – жизнь человеческая, история государственная, и всё, что образованные люди и хитрые политики прогрессом называют?
Что-то здесь не так, что-то здесь не то.
Читал когда-то Олег про какие-то чёрные дыры, что в мире, якобы существуют, где всё вроде бы как обычно, а на самом деле всё в другом измерении, в котором время другое, и чуть ли не в обратную сторону движется.
Разве похожа российская зона строгого режима XXI века на эту самую чёрную дыру? Да и кто знает, как она выглядит, эта самая чёрная дыра?
Думал об этом арестант Пронин много, но своими мыслями ни с кем не делился.
Знал точно, с подобными догадками, сомнениями и выводами на зоне лихо можно было в категорию ненормальных угодить, о ком с едкой издёвкой говорили: «Да у него гуси полетели!». А с этим ярлыком здесь строго – стоит только раз повод дать, чтобы окружающие так сказали-подумали, и до конца срока не отмыться, не оправдаться. Больше того, это тавро и на воле тебя сопровождать будет. Так что один на один сам с собой переваривал Олег свои пространственно-временные наблюдения и выводы. Сначала своих мыслей пугался, потом приладился, всё по полочкам расставил, все причины-выводы по местам разложил. Какая-то система в итоге сложилась.
Наконец, и главный на тот момент вывод подоспел.
Что-то похожее он раньше ещё в подмосковном изоляторе, от старых, правильных арестантов слышал. Тогда он чужим откровениям значения не придал. Теперь сам до похожего вывода дошёл.
А вывод серьёзный: для порядочного, думающего арестанта – время, ушедшее на тюрьму, лагерь не вычитается из количества, отведённых судьбой и Богом лет, а приплюсовывается к ним. Отбытый срок просто раздвигает, удлиняет человеческую жизнь.
Дерзкий, неожиданный вывод. Скажем, написано по Судьбе человеку шестьдесят лет прожить, а он уже в зрелом возрасте по мусорскому беспределу или по бытовой нелепице выхватывает себе пятерик, который с честью, ничем себя не запятнав, отбывает. После этого откуда-то сверху Судьба человека корректируется – вместо первоначально предписанных шестидесяти лет он уже шестьдесят пять проживает. Непременно и обязательно.
У самого Олега с арестантской репутацией всё в порядке было. Весь срок в мужиках, на общее выделял регулярно, ни в чём сомнительном не замечен. Вроде как, следуя им же самим открытой логике, имел Олег Пронин все шансы на продление своей земной жизни на срок, неволей зажёванный. Тем не менее, когда время возможного УДО подошло, то и он соответствующее заявление написал.
Шутка ли – на два года раньше вернуться в жизнь, которая к тому моменту уже не реальностью представлялась, а чем-то сказочно-заоблачным? Разумеется, и какие-то планы на эту будущую большую жизнь выстраиваться начали.
Планировал, мечтал, да не сложилось…
К тому времени, когда УДО для Олега подоспело, уже существовал в лагере неписанный, никем не провозглашённый, но строго соблюдаемый, чисто коммерческий подход к любому случаю возможного досрочного ухода арестанта на свободу. Подход однозначный, вариантов не допускающий – УДО только за деньги. Схемы «заноса» денег с воли были разные: через «хозяина» и прочих высоких лагерных начальников, через суд, который формально всё и решал, через местную прокуратуру, мнение которой, согласно Закона, должно быть обязательно учтено, просто через каких-то знакомых, что доводились знакомыми тем, кто в силу своих полномочий был способен решать этот вопрос. Не важно «как» – важно «сколько». И это «сколько» составляло от трёх до пяти тысяч рублей за каждый недосиженный месяц. Даже по самому минимуму набегало столько, сколько ничего общего с доходами (главный из них – нищая нынешняя российская пенсия дожидавшейся Олега старухи матери) не имело. Знал обо всем этом арестант Пронин, и всё-таки рискнул (вдруг, чудо?), подал заявление и прочие необходимые документы на УДО. Соответственно, не очень удивился, когда на суде, призванном подобные заявления рассматривать, и проходившем прямо в здании лагерной администрации зоны, услышал скороговоркой произнесённое кем-то из нелагерных начальников (то ли судьёй, то ли прокурором), невнятное по звучанию, но исчерпывающее по смыслу: «Пронин? Что-то у тебя поощрений маловато, и в актив ты не вступил. Не получится…».
Не удивился, совсем не удивился Олег результату суда, только всё равно почувствовал в тот момент и медный привкус во рту, и выхлоп жара в лицо, и ещё что-то, что нормальный человек непременно испытывает во время унижения, в момент внезапного хамского оскорбления.
Конечно, сокрушённо и растерянно произнёс внутри неведомый голос – «Значит, ещё два года…». Конечно, заскрипели где-то рядом уже почти забытые, замшелые безжалостные жернова, с которыми когда-то ассоциировалось в лагере понятие «время». Только всё это как-то ненадолго, мельком, невсерьёз.
Ровным сном правильного арестанта спал в ту ночь Олег Пронин, а наутро всё, что произошло накануне в суде, казалось уже далёким и совсем безболезненным. В традиционном утреннем внутреннем разговоре (завёл такое правило Олег в последнее время) не успокаивал он себя, а спокойно и размерено объяснял опять же сам себе: «Два года – это всего навсего двадцать четыре месяца… По сравнению с сорока восемью уже отсиженными – пустяк… Главное – не расслабляться, и из этого времени максимальную пользу извлечь: побольше умных книг прочитать, вот бы ещё курить бросить, да здоровья поднабрать, на турник и брусья в локалке надо не только каждое утро, но и каждый вечер выходить…».
Опять высветилась в сознании давно прежними арестантами обнаруженная и заново им, Олегом Прониным, открытая истина про срок, что не сокращает, а продлевает жизнь человеческую ровно на столько, сколько срок длится. Разумеется, при строгом условии непременной правильности этой самой жизни.
Тогда же поймал себя Олег на совершенно новом и очень важном ощущении. Опять на тему времени. Оказывается, это самое время даже в условиях несвободы, всё-таки существует. И не просто существует, а живёт своей, вполне конкретной жизнью, при этом перемещается, течёт, движется. Верно, не так быстро, как хотелось бы, особенно здесь, но движется! Налицо приметы этого движения. Вот уже до половины заполнена выписками из серьёзных книг общая тетрадь. А книги – эти те, которые он уже здесь, в лагере, прочитал. Да что там, в лагере… До лагеря Олег вовсе не читал, как-то не тянуло, не было потребности, всё больше кино, да телеящик, а тут… покатило, только удивлялся, почему до этого столько времени даром пропадало.
И ещё много, очень со стороны странных и очень-очень личных признаков движения этого времени обнаружилось. Например, начал в лагере Олег зарядку делать, вначале три раза едва-едва на турнике подтягивался, а сейчас – десять раз и легко. Ровно столько же раз подтягивался он, когда служил срочную, а с тех пор почти двадцать лет минуло.
Следом – очередное, внутреннее, глубоко личное то ли открытие, то ли откровение грянуло. Его Олег мог вполне чётко и понятно сформулировать, хоть сейчас учеников в круг рассаживай и записывать заставляй. Оказывается, в какой бы ситуации человек не находился, и как бы худо ему при этом не было – никогда не надо торопить, пришпоривать время. Потому как время – это твоя жизнь, которая, сколько бы она не длилась, – всё равно коротка, и которая пролетает так быстро, что только горевать, да сожалеть остаётся.
В начале последнего года срока щелкнул неведомый тумблер где-то внутри Олега Пронина, и пришло к нему собственное персональное ощущение времени. В чём-то немного прошлое, «допосадочное» а, в основном, совершенно иное, новое, никаких аналогов со всеми его прежними ощущениями во все пережитые им годы не имевшее.
И это время ассоциировалось с часами.
Необычайными были те часы. Ничего похожего Олег ни в кино, ни на картинах, ни в снах своих, даже детских, акварельных и сказочных, никогда не видел.
Имели те часы хрустальный гранёный циферблат, мерцающий разноцветными тонкими иглами и причудливой формы тронутые благородной патиной серебряные стрелки.
При каждом внутреннем взгляде на эти диковинные часы, какое бы положение не занимали те стрелки на том циферблате, на душе становилось спокойно и правильно. Это ощущение только усиливалось, когда следом приходила уверенность, что эти часы, несмотря на ажурность стрелок и хрупкость циферблата, никому не сломать, не разбить, и что этим часам отныне вечно сопровождать владельца по жизни, какими бы каверзами та не обернулась.
И про это открытие никому не рассказывал Олег Пронин. Даже не потому, что кто-то мог сказать: «Да у него гуси полетели…». Просто не допускал, чтобы кто-то чужой касался своими руками с нечистыми ногтями до этого циферблата, до этих стрелок.
Зато сам вспоминал о них часто. Порою в самые неожиданные моменты.
Вспоминал молча, но догадаться об этом было несложно. Выдавала лёгкая, чуть рассеянная, немного чудаковатая улыбка, появлявшаяся в тот момент на его лице. Да и само лицо тогда становилось другим – светлело, будто кто-то особым фонариком его изнутри подсвечивал.