Глава пятая
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО ПОПУГАЯ
Грандиозная затрещина заставила меня пробежать шага четыре, потом я все-таки споткнулся и упал на колени. Вой турбины сделался совсем невыносимым, а затем стал быстро отдаляться. Я обернулся. Вертолет уходил низко, слегка накренившись, и забирал вправо, в сторону солнца. Сопровождая его, по сочной степной зелени бежала гонимая винтами воздушная волна.
Ни один из конвоиров так и не решился покинуть борт. Соображения по поводу такой феноменальной осторожности пятерых здоровенных, вооруженных до зубов мужиков были неоформленные, но самые мрачные. Разрывая упаковку шоколадного батончика, презентованного мне напоследок старшиной конвоя, я вспомнил его загадочное напутствие: «Не жалей ног, парень», и мне вдруг стало зябко.
Жарко сделалось, когда от батончика оставалась еще целая треть.
Звук пришел из-за спины. Издало его явно животное. Причем животное крупное, чувствующее себя здесь хозяином, — животное, которому не терпелось поближе познакомиться с навестившим его владения человеком. Я торопливо повернул голову.
На меня, высоко взбрыкивая голенастыми ногами и плотоядно грегоча горлом, мчался молодой красавец блудотерий. Я ойкнул, подхватился и опрометью рванул прочь. Ужасно хотелось обернуться — и не для того даже, чтобы узнать, близко ли преследователь, а просто чтобы разглядеть редкостного зверя. Да только это наверняка снизило бы мою скорость, поэтому я не оборачивался. Блудотерий вновь издал переливистый охотничий клич. Если это не холостяк-одиночка, мне точно конец, подумал я и прибавил ходу.
К счастью, местность была пересеченная, и это хоть чуть-чуть, но играло за меня. Блудотерий, зверюга размером с королевского дога, более всего похожий на поджарого зайца-переростка, не мог здесь показать своего знаменитого спринтерского спурта. Он это прекрасно понимал, поэтому в криках помимо радости слышалась и нотка негодования. Сдаваться, однако, он был вовсе не намерен. Как, между прочим, и я. Ведь много большую славу, нежели отменные беговые качества, принесла этим тварям другая их выдающаяся черта. Та, что послужила зоологам основанием для названия семейства. Стремление к необузданному осеменению. Лишь только завершается половое созревание, самец блудотерия (о самках разговор особый, замечу пока — они тоже далеко не ангелы) немедленно встает на тропу поиска. У него, понимаете ли, чешется. Беспрерывно и чудовищно. Матрос эпохи Возрождения, вернувшийся из кругосветки и ворвавшийся в портовый лупанарий, крестоносец, распаковывающий дрожащими пальцами «пояс невинности» у своей женушки, да наконец прославленный «Плейбоем» братец-кролик рядом с ним — невинные ягнята. Жертвой его неуемного сластолюбия может стать любое существо, независимо от видовой и половой принадлежности, хоть сколько-нибудь близкое охотнику по размерам. Не гнушается он и существ, размерами его значительно превосходящих. Совсем как в анекдоте о непомерно ретивом петухе: покрывает все, что шевелится. Для того самцу блудотерия даден великолепный орган, почти не уступающий размерами конскому. И, черт возьми, нимало отчего-то не мешающий его стремительному бегу! Я начал выдыхаться. Преследователь это живо почуял, о чем известила меня новая серия воплей, на сей раз откровенно ликующих. И чрезвычайно близких. Я скосил глаз. Блудотерий, улыбаясь во всю (довольно, впрочем, неширокую) пасть, мчался практически бок о бок со мною. Меня поразило, что рот у него был совсем не заячий — воронкообразный, похожий на вытянутые, готовые к страстному и продолжительному поцелую черные губы. При взгляде на это биологическое устройство, приспособленное для экстремального и бескомпромиссного засасывания, я с возросшей внутренней дрожью вспомнил, отчего самки блудотерия никак не могут быть названы первыми скромницами животного царства. Какая все-таки удача, что этот экземпляр действует не в составе семейной пары, а в одиночку!
Он не выказывал ни единого признака утомления.
Конечности двигались мерно и четко, под гладкой дымчато-серой шкурой перекатывались великолепные мышцы. Длинные уши летели по ветру, точно вымпелы. Он упивался бегом, он жил в беге, бег был его второй главной любовью. К тому же развратное животное прекрасно знало о сладостной награде, которая ждет его на финише гонки. Наверно, он мог сбить меня в любой момент, а пока попросту забавлялся. Но какой все-таки красавец! Заметив, что я посматриваю на него, зверь повернул в мою сторону тяжелую башку, широко облизнулся и… неожиданно подмигнул. Ах ты, стервец косой, подумал я тоскливо. Значит, и рассказы об их высочайшем интеллекте — также истинная правда. Прискорбно.
Как назло, спасавших меня до сих пор кустов становилось все меньше, рытвин и бугров тоже. Вдобавок трава стала выше — еще не настолько, чтобы путаться в ногах, но все же.
Слева показалась какая-то складка наподобие оврага. Мне пришло на память, что зайцы, вследствие чересчур длинных задних конечностей, неважно бегают под уклон. «В гору бегом, с горы кувырком». Наконец-то хоть что-то полезное вспомнилось, порадовался я и вильнул в сторону. Захваченный азартом преследования и очарованный воображаемыми картинами близких удовольствий, блудотерий уразумел, что его вероломно провели, слишком поздно. Как раз тогда, когда покатился кубарем под горку. Из глубины оврага донесся шумный всплеск и слившийся с ним злобный рев. Подстегнутый этими звуками, точно шпорами, я со сноровкой паукообразной обезьяны вскарабкался на стоявшую неподалеку разлапистую сосну. Единственную на многие километры в любую сторону, куда ни посмотри.
Все равно бежать я больше не мог. Мокрый сердитый блудотерий выбрался из оврага и принялся виться вкруг сосны, адресуя мне выразительные взгляды. Затем уселся на мосластый зад, задрал заднюю ногу и начал бережно вылизываться, иногда с обидой повизгивая. Видимо, что-то там у него пострадало во время падения. Ну, еще бы — при таких-то несоразмерных пропорциях!
Почувствовав себя во временной безопасности, я отдышался, затем приставил ко лбу ладонь и невозмутимо завертел головой, будто бы высматривая запоздавшую отчего-то помощь. Для создания большей достоверности и наведения особенно густой тени на плетень я зычно выкрикивал то: «Да где же, наконец, этот знаменитый стрелок?», то: «Ах, какой великолепный мне попался экземпляр, любой зоомузей даст за его шкуру приличную цену!»
На блудотерия мои обманные реплики ожидаемого впечатления не произвели. Закончив обслуживать причиндалы, при взгляде на которые мерещились стартующие ракеты «земля—воздух» и прочие грозные предметы, он повалился набок, подпер голову передней лапой и человечьим голосом ласково молвил:
— Слезай, миленький!
— Счаззззз! — предельно ядовито отозвался я. — А ху-ху не хо-хо?
— Хо-хо, — с вызовом заявил он и вновь как бы невзначай откинул в сторону заднюю ногу, лишний раз демонстрируя мне мужественные свои угодья. — И даже готов уступить тебе право первого удара, выражаясь в терминах «ирландского Ваньки-встаньки».
Образная у него, однако, речь. Ирландцы, известные своей драчливостью, Ванькой-встанькой (Йоном-неваляшкой) называют вид мордобоя, где зуботычины соперниками выдаются попеременно. Ты — мне, я — тебе. Кто не смог подняться после очередной затрещины или, того хуже, трусливо отвел фейс, тот и проиграл.
— Замечательный шанс прославиться, — продолжал он уговаривать меня. — Только представь, как будут говорить и писать о тебе: «Юная жертва похотливого монстра», «Мартовские зайцы нападают на людей», «Первый человек, многократно изнасилованный гигантским говорящим кроликом»…
— И гигантской говорящей крольчихой, — деловито добавила появившаяся незаметно для нас обоих самка. — Ты почему, растяпа болтливый, позволил ему на дерево забраться? Убила бы, право слово!..
Могучая плюха задней лапой выбила из провинившегося блудотерия болезненный всхлип и приличный пучок шерсти. Он залопотал что-то в свое оправдание, но получил добавки и притих.
— Ты подумал, как его оттуда снимать?
— Да чего там думать, прыгать надо! — развязно хихикнул самец, но под грозным взглядом супруги мигом увял и пробормотал: — Когда созреет, сам свалится.
— А я буду, значит, сидеть и ждать. Сутки, двое… Других-то дел у меня ведь нету. Конечно, нора и детки на тебе, обед и ужин опять же на тебе. Мне только и остается, что за сайгачихами носиться, белены откушав, да человечков под деревьями сторожить.
— Тогда я не знаю…— пристыженно поник самец.
— Знаешь, бобренок мой, отлично знаешь. «Бобренок?!» — подумал я со стремительно нарастающим ужасом.
— Бобренок?!! — скандалезно взвизгнул блудотерий.
— Бобренок, — холодно сказала самка и скомандовала: — Приступай.
Через полчаса бодрого зубовного скрежета дерево зашаталось. Блудотерии взвыли, торжествуя, и уперлись сильными задними лапами в ствол. Раздался громкий протяжный скрип, затем хрустнуло, и сосна полетела в овраг. «Хоть бы убило меня, что ли», — в отчаянии подумал я, рушась вместе с нею.
На дне оврага из-под огромного обомшелого валуна, похожего на гнилой коренной зуб завзятого курильщика, сочился прозрачный ручей.
Голова моя аккуратно вошла в кариозное каменное дупло.
Очнулся я от лютого, обволакивающего со всех сторон и пронизывающего насквозь, какого-то запредельного холода. И очнулся, кажется, слишком поздно. Холод завладел мною всецело. Меня уже даже не трясло, не колотило от него, только иногда где-то глубоко внутри пробегала вялая короткая судорога — мельчайшая, как последнее трепыхание крылышек раздавленной букашки. Я попробовал пошевелиться — и не сумел. Я вообще не чувствовал своего тела! Только под веками ощущались колючие кристаллики снежной крупки да жутко ломило зубы. Казалось, что я, словно какое-нибудь доисторическое земноводное, вморожен целиком в километровый пласт гренландского ледника. Мысли и те двигались лениво — из последних сил и исключительно по обязанности, будто горноспасатели, третью неделю раскапывающие снежную лавину и доподлинно знающие о безнадежности своего предприятия. Мне тут же пришел на память токарь Петров из грустного чеховского рассказа, везший по страшной метели к ворчливому доктору захворавшую жену, заблудившийся и отморозивший в конце концов руки-ноги. Жена у него, помнится, умерла все равно, а примороженные конечности оттяпал тот самый доктор — срубил под корешок, точно новогоднюю елочку.
Я попытался позвать на помощь. Безуспешно, понятное дело. Где это видано, чтобы заледенелая лягушка квакала?
«Е-мое, — с отчаянием подумал я, — а вдруг я вообще уже того?»
На определенное время капитулянтская идея завладела мною всецело.
Второй раз мысль «е-мое» всплыла, когда мозговой паралич немного отступил. Я вспомнил чету блудотериев и поразился, сколь причудливыми бывают у некоторых отморозков предсмертные видения. Все-то люди как люди, начнут умирать — пожалте: тут вам и волшебный полет по туннелю, к ослепительному свету Небес, и хоровое пение ангелов. А мне что? «Вертушка» с угрюмым спецназом на первое, надрывный забег по равнинам палеоцена на второе и говорящие зайцы-насильники в качестве десерта. Это вам не поцелуй Снегурочки, объятия Деда Мороза, ледяная избушка распутницы Лисы Патрикеевны. Это даже не изъезженный черный коридор с колеями трехаршинной глубины от миллионов погребальных экипажей всех мастей.
Да вы, батенька, большой оригинал, приободрил я себя. Сосулька с воображением! Слово «сосулька» внезапно вызвало из памяти такие ассоциации, которые были уж вовсе некстати. О великом Данте и описанном им каком-то там по счету (кажется, последнем) круге ада. Где, вмороженные в вечные льды, вечно страдают души, погубившие себя изменой. И мне среди них самое место. За то, что предательски растворил и спустил в канализацию своего напарника. Между прочим, хоть очень по-своему, но честно заботившегося обо мне.
Но все-таки меня отчего-то не оставляла уверенность, что, несмотря на всеохватную стужу и разные там тревожные думы, жизнь во мне еще теплится. Я же, черт возьми, не лягушка! Прежде всего, пришлось напомнить себе, что на дворе самый конец мая, парная теплынь, цветение садов и смертному морозу взяться совершенно неоткуда. Значит, мороз совершенно ни при чем, тут что-то другое. Потом я очень ясно вспомнил роковой визит куколки своей Аннушки. Оказавшейся никакой не куколкой, а самой что ни есть зловредной гусеницей, умеющей плести тенета не хуже иной паучихи. Вспомнил «Голубой Дунай», собственное головокружение от присутствия замаскированной чудо-юдицы. Вспомнил гипнотизирующее кружение янтарных клякс и удушливо-сладкий запах хлороформа. Вспомнил свой последний рывок прочь… и до меня наконец дошло. Замурован!
Сбылся самый жуткий кошмар, рано или поздно начинающий мучить каждого комбинатора: совершая транспозицию, утратить контроль над процессом и — влипнуть по уши.
Да что там — по самую маковку!
Первое известное мне упоминание о таком случае относится к XII веку. Возглавляет печальный список полулегендарный бургундский рыцарь Оттон де ля Рош, комбинатор воистину гениальный. Именно он похитил из Константинополя во время IV Крестового похода единственный предмет, способный проникать вместе с телом комбинатора сквозь стены. Плащаницу Христа, известную ныне как Туринская. Впоследствии де ля Рош пожертвовал плащаницу собору родного города Безансона, но под старость спохватился, пожалел и решил забрать назад. Доверенный человек де ля Роша, мальчик по прозвищу Додо лицезрел, как он, истово помолившись, шагнул в стену собора. Больше о рыцаре не слыхали. Влип. Правда, почти сто лет спустя, когда в соборе отполыхал пожар, на пепелище нашли камень с торчащей из него мумифицированной человеческой кистью, пламенем вовсе не тронутой. Кисть от греха подальше обломали, так как объявить святыми мощами было ее никак невозможно: пальцы топорщились самым неблагочестивым образом — сатанинской «козой». Додо — между прочим, сам комбинатор, что называется, от бога — обвинил во всем тамплиеров. В IV Крестовом тамплиеры сами приценивались к плащанице, а оставшись с носом, положили за правило изводить де ля Роша угрозами и проклятиями. Поскольку тамплиеры знались с Люцифером, умели и могли многое, обвинения выглядят вполне справедливыми.
Додо прожил долгую насыщенную жизнь, под занавес которой активно участвовал в кампании Папы Климента V против ненавистного ордена. После разгрома тамплиеров Додо был заживо помещен благодарным и осторожным Папой в фундамент строящейся в Авиньоне темницы, став номером вторым скорбного списка влипших. В той самой темнице, кстати, сгинул полвека спустя номер третий — еще один средневековый великий комбинатор, а по совместительству ярый критик Церкви чех Ян Милич.
С тех пор количество влипших комбинаторов увеличивалось в арифметической прогрессии, снизившись лишь в просвещенном и терпимом веке девятнадцатом — зато сразу вполовину. Но взбесившийся двадцатый с лихвой наверстал упущенное.
Меня, похоже, угораздило открыть счет века двадцать первого.
Спасаясь на грани угасания рассудка от паучихи Аннушки, я внедрился в стену, где благополучно и застрял, потеряв сознание. Потому-то мне так холодно сейчас; и тела не чувствую оттого же.
«Мама, — возопил я беззвучно. — Почему я, дурак набитый, ослушался тебя? Учился бы сейчас в универе, волочился за умненькими девчонками в очках, „хвосты“ сдавал. А летом, глядишь, съездил бы наконец в Париж. Родственников прадедушкиных разыскал бы и вставил в одно место фитиля за то, что забыли родную кровинушку Поля, погостить не зовут».
А впрочем, бог с ним, с Парижем. Не был ни разу, обойдусь как-нибудь и впредь. Заняться нужно не пустыми мечтаниями, а чем-нибудь по-настоящему полезным. Например, совсем не худо было бы оглядеться.
Глаза, как таковые, во время проникновений у меня, разумеется, исчезают — как исчезает тело вообще, — но нечто, напоминающее зрение, все-таки остается. Иначе я бы попросту заблудился в первой же более-менее толстой стене. Итак, я включил… ну, назовем это эмуляцией зрения. Кое-что получилось. Сначала возникла какая-то серовато-белая хмарь, состоящая из сотен тонких подрагивающих горизонтальных пластин как бы тумана, заключенная в черную прямоугольную рамку. Подслеповатое такое оконце — вроде как отдушина в баньке. Слоистый просвет был совсем небольшим — с ладонь — и находился от моих «органов зрения» на некотором расстоянии. Пытаясь улучшить изображение, я добился того, что серые пластинки прекратили вибрацию и, замерев, позволили рассмотреть себя внимательней. Оказались они в свою очередь состоящими из крошечных квадратиков. Что-то эти квадратики мне напоминали… Что-то знакомое… Ну, конечно! Зернышки-пиксели на экране телевизора. Старого бабушкиного черно-белого телевизора, потерявшего сигнал. Если приблизить лицо вплотную к экрану такого чуда видеотехники каменно-угольного периода, картина будет очень похожей.
Что ж, телевизор так телевизор, подумал я. Попробую заняться настройкой.
Чем старше техника, тем проще с ней иметь дело.
У бабушкиной «Чайки» имелось двенадцать фиксированных положений переключателя каналов, а изображение наличествовало только на одном. У здешнего «телевизора» каналов оказалось и того меньше. А может, мне просто повезло. После четвертой попытки сменить фокусировку зрения в сером окошечке что-то проявилось. И даже само оно как будто бы чуточку расширилось. Я увидел стену. Обычную голую стену, оклеенную исковырянным пенопленом в мелкую шашечку. В моей квартире пеноплена сроду не бывало. Значит, я умотал куда-то к соседям. К кому же, к кому? С одной стороны у меня неуемные в любви молодожены, с другой — шахта лифта, с третьей — улица, с последней, через коридор, — четырехкомнатная квартира, занятая чертовски большой, но не слишком дружной семьей. Глава семьи — тихий пьяница, вожатый трамвая. Его супруга — горластая дворничиха, заправляющая в нашем дворе. Какое-то там количество (решительно не поддающееся подсчету) одинаковых с лица детей-шалопаев. Поскольку свободное падение с высоты седьмого этажа мне не запомнилось абсолютно, будем считать, что направление для бегства было интуитивно выбрано верное. Стало быть, улепетывал я от Аннушки или в сторону молодоженов, или в сторону дворничихи, шофера и неясного числа шалопаев. Судя по плачевному состоянию настенной облицовки, занесло меня именно к последним.
Хорошо это или не очень? Наверное, не очень. Ковыряя стену, любознательные дети вряд ли сообразят выкрошившийся мусор прибирать до поры до времени в отдельную емкость. И значит, я, когда-нибудь выкарабкавшись на волю, рискую оказаться без тех или иных участков кожного покрова, а то и чего поважней. Блин!
Однако отчаиваться было рано. Я попытался посмотреть в сторону. Для начала вправо. После короткой паузы раздалось странное механическое стрекотание, и окошечко поехало вслед за взглядом. Достигнув какого-то предела, остановилось. Теперь влево. Такая же история: негромкое стрекотание с секундным замедлением и перемещение видимой области до некого ограничителя. Вверх-вниз… А вот перемещения по вертикали, сопровождаемые все тем же звуком, похожим на жужжание крошечного моторчика, были существенно короче.
Но что, если попробовать прильнуть к нашему, так сказать, окоему, вплотную?
Я сунулся вперед, жужжание изменило тон, серая отдушина послушно метнулась мне навстречу, и я… В общем, если бы было чем, ей-богу, заорал бы.
Перед моим взором, по-прежнему монохромным и раздробленным на тысячи отдельных пикселей, будто у стрекозы или мухи, предстало квадратное помещение размером с гостиную средней городской квартиры. Комната была пуста, лишь в дальнем углу, возле приотворенной дверцы — сквозь щель можно было различить внутренности клозета, — притулилась узенькая кровать унылого казенного вида. На некотором расстоянии от кровати стояла низкая, сто один раз крашенная и все равно безнадежно облупленная тумбочка, навевающая мысли о казарме и даже гауптвахте, а на тумбочке — маленький телевизор. Впрочем, телевизор был вполне приличный: «Philips», и даже, видимо, цветней. Он работал. В кровати, закинув ноги на спинку, валялся полуголый юнец и с блаженной улыбкой дебила пялился в телек. Там пластилиновые человечки пластилиновыми цепными пилами, мясницкими тесаками и прочими сходными орудиями расчленяли друг друга на множество брызжущих кровью кусков. Побежденные грозили победителям отъятыми кулачками. Срубленные головы плевались желтым пластилиновым ядом и грязно бранились.
У ценителя садистской мультипликации было чрезвычайно знакомое лицо.
Мое собственное.
Я немного подумал и хлопнулся в обморок.
Когда я пришел в сознание во второй раз, злодей, похитивший мою внешность, вовсю храпел, вольготно разметавшись поверх смятого одеяла.
Ситуевина получалась так себе. Выводы из нее — сплошь неутешительные. Нанюхавшись хлороформа, я послушно закатил глазки под лоб и вырубился, как миленький, предоставив каждому желающему дивную возможность делать с собой что угодно. Кандидатом в желающие под номером один выступала, бьюсь об любой заклад, куколка моя Аннушка. Стало быть, никуда мне от пленительной пришелицы скрыться не удалось. Пленила. А после неведомым способом закатала под штукатурку. То есть под пеноплен.
И ведь предупреждал меня Жерар, что связались мы с такими силами, которые в одиночку мне не одолеть. Сожрут, не подавятся. И Аннушку, миледи Винтер мою, гадину, на груди пригретую, гнать велел. Все, все предвидел, зверь, кроме одного. Кроме подлого удара в спину. От того, кого считал почти что другом. А я искупал его все равно что в концентрированной кислоте и бесстрастно выдернул сливную пробку.
Вместе с ним, похоже, слил я в канализацию и свою жизнь.
Эх, Паша, Паша…
Но кто же, черт подери, дрыхнет на казенной койке, столь достоверно копируя беднягу Поля Дезире, так и не ставшего великим комбинатором?
Предположений, как экзотических, так и вполне банальных, было у меня — в короб выкладывай и на рынок неси. Это мог быть мой клон, брат-близнец или мастерски сварганенный андроид. Голограмма, скитающийся дух не погребенного по правилам покойника, двойник из параллельного мира… Да галлюцинация, наконец. Выбирай — не хочу. Я решил остановиться не на самой простой или фантастичной версии, а на самой разумной (если слово это здесь вообще уместно). Вернее, на двух. Либо передо мной замаскировавшийся кракен, умеющий мимикрировать под кого угодно, либо мое собственное тело, лишенное сознания злой волей Аннушки и прочих людей-моллюсков иже с нею.
Но пришельцу, скрывшемуся под симпатичной шкуркой Павлина-мавлина, следовало бы сейчас не в обитой мягким каморке а-ля «камера психушки» в две дырочки сопеть. Должен он торопиться в «Серендиб». Где со сладенькой улыбкой подкрасться к Сулейману и, вдруг набросившись, безжалостно закрутить шефу белые рученьки до затылка, до треска рвущихся в суставах связок, ревя голосом карателя-гестаповца: «Признавайся, что тебе известно о „СофКоме“, чурка, сволочь, мразь, корм клопиный?!» Однако наш фигурант вместо этого сладко спит. Поэтому вариант с кракеном-мимикроидом тоже, как видно, отпадает. Что же остается?.. А то и остается, что, похоже, не зря я всегда боялся застрять в стене. Но не так застрять, чтобы раствориться в ней без остатка (хоть и это тоже страшно), а как бы наполовину. То есть сознание — в стене, а тело спокойно вышло наружу, где разгуливает и живет самостоятельно. Ничуть не озабоченное отсутствием души.
Вот оно, тело, на койке.
Организм, блин. Раб спинного и промежуточного мозга. Насмотрелся кровавых потасовок, нажрался до отвала (на полу рядом с тумбочкой за время моего повторного беспамятства появился поднос с крошками и грязной посудой) и спит. Что тебе снится, сукин ты сын? Крейсер «Аврора»? Да нет. Совокупление, судя по всему. Тьфу, животное. Глаза бы не глядели.
Я со сделавшимся уже привычным жужжанием поднял взгляд к обитому пенопленом потолку. Потолок был скучен донельзя. Не было на нем ничего, кроме убогого ртутного светильника без плафона и вдобавок без одной из двух положенных ламп. Уцелевшая лампа с тихим треском помаргивала. От этой однообразной светомузыки мне в скором времени стало как-то дурно. Я переместил взгляд на стену (дьявол, что же это все-таки стрекочет механически?), но моргание светильника, раз увиденное, замечалось уже постоянно и повсюду. Полноценно «зажмуриться» не получалось, хоть ты тресни, однако после десятка попыток удалось-таки искусственно затемнить светлое оконце, связующее меня с каморкой «организма». Вознеся хвалы милосердным богиням комбинаторов — Кривой да Нелегкой, я занялся тем, что начал вспоминать в подробностях обличье вероломной твари, которую считал своей куколкой. Отыскивать по памяти черты, которые могли выдать ее нечеловеческое происхождение. И — ни хрена!
Как это часто бывает в отношении близких людей, я не мог сосредоточиться и собрать образ девушки воедино. То вспоминалась улыбка, то приподнятая бровь, то плечо и мягкий завиток волос на фоне высокой шеи. То смех и плавное, полное силы движение груди на вдохе. А то вместо Аннушки появлялась вдруг похожая на испуганную клонированную овечку Долли-Долорес или похотливая щучка с огненными волосами… Или держащиеся за руки Лада и Леля в майках, обнажающих упругие животики… Или просто Танюша и Танюша Петровна, яростно таскающие друг дружку за крашеные волоса… И даже голая, хохочущая, запрокинувшая голову Софья Романовна, сразившая в Трафальгарском сражении на глади водного матраса своего жутковатого любовника и оседлавшая в знак победы его чресла. Аннушка же — никак. И вот что было удивительно: я все еще думал о ней с нежностью! И не мог представить, что на месте ее красивой, такой аккуратной груди может расти пара отвратительных цветков, состоящих из червеобразных щупалец, а внутри бьется, перекачивая синюю кровь, сердце спрута. Или два. А то и ни одного.
«Постой-ка, — вдруг спохватился я, и мне захотелось рассмеяться от удовольствия, столь замечательной была догадка. — Да почему ж я вообразил, будто Аннушка была настоящая? Что опутавшая меня тенетами злобная паучиха — моя Аннушка? Чуды-юды могли запросто ее подменить. За-прос-то! Подсунуть мне, дураку влюбленному, говорящую куклу со знакомым личиком. Киборга-отравителя в Анниной маске. Господи, ну, естественно, так все и было! За мной следили с первого дня, но пока был безопасен, физической нейтрализацией пренебрегали. Однако стоило мне увидеть лишнее, как тотчас без шума и пыли взяли в оборот. Использовав для приманки облик той, за малейшим мановением пальчиков которой я попер без оглядки. Устремился, как лосось на нерест, не помня себя и топя друзей в гибельной пузырящейся пучине…»
Стоп, это мы уже проходили. Только надрывной патетики было поменьше. Оставляем муки совести до лучших времен.
Если пойманного зверя отчего-то не уничтожили сразу, то… То, возможно, он зачем-то нужен… Интересно, для них важна моя целостность как индивидуума или вполне достаточно того байбака на койке? Как он там, кстати?
Байбак был ничего себе. Он уже проснулся и прогуливался по комнатушке, разминая косточки. Я безрадостно отметил, что, хотя фигура у меня вполне подтянутая и спортивная, но вот походочка — подкачала. Высоким подыманием коленей весьма напоминает шаг цирковой лошади. И появляющееся иногда короткое вертикальное движение верхней губой (когда мне кажется, что между нею и десной находится крошечный слюнный пузырек, который хочется раздавить) вовсе меня не красит. И лицо моментами бывает преглупым.
Впрочем, уму у «организма» взяться было просто неоткуда. Там остались одни безусловные рефлексы.
Вскоре выяснилось, что я полностью лишился возможности спать. Оставалось мне только одно — наблюдать за «организмом». В качестве альтернативного зрелища выступала без устали моргающая газосветная трубка.
Предпочтение было отдано изучению себя, любимого.
А «организм» демонстрировал бодрое поведение молодого здорового домашнего животного. Ел, спал, справлял потребности в санузле, который не находил нужным закрывать, и, разумеется, развлекался. Развлечения у него были трех видов. Об одном я не стану говорить вообще, другим был выключатель настенного ночника — шнурок с бусиной на конце, коим он мог играться бесконечно. Включит, выключит. Включит, выключит. Третьим и, пожалуй, основным развлечением был телевизор. «Организм» очень быстро наловчился управляться с пультом и легко, буквально влет, выискивал передачи себе по вкусу. Вкусы у него не отличались разнообразием: все виды мордобоя, автомобильные гонки, программы о приготовлении пищи и фильмы для взрослых.
Съестным его снабжал крупный мужчина, неуловимо похожий на красавца кракена Софьи Романовны. Но если у того лицо было вполне живым, привлекательным и богатым эмоциями, то кормилец бесстрастностью физиономии превосходил даже моего родного идиотика. Вместо одухотворенного лика у него было плоское серое табло вроде скверного портрета углем, что наспех малюют в скверах художники-неудачники. Характер кормильца был раздражительный, манеры — грубоватые. Он бесцеремонно скидывал «организма» с постели, если тот спал, когда наступала пора кормежки. Обязательно выключал телевизор (с этим я был согласен, болея за зрение своего все ж таки, не дядиного, тела). И водил подопечного за ухо в туалет, застигнув его развлекающимся по первому варианту.
Правда, однажды «организм» взбунтовался. Как обычно, он лежал, пустовато улыбаясь, и смотрел телевизор. Опять там кто-то кого-то мутузил — и не поймешь, всерьез или шутейно. Вошел кормилец с судком и термосом, остановился возле аппарата, щелкнул выключателем. «Организм» навел на него рассеянный взгляд. Спустил с койки ноги и резко, пружинно встал. Потянулся. Расслабленно болтая руками, ссутулившись, приблизился к кормильцу. Тронул пальцем крышку судка.
— Ешь, — сказал кормилец. — Обед.
— Обед, — словно эхо повторил «организм» и вновь включил «Philips».
— Нельзя смотреть, — сказал кормилец, потянувшись на этот раз уже к питающему шнуру, и повторил: — Обед.
— Хочется, — просительно сказал «организм», мягко останавливая его руку и кося одним глазом на возобновившееся в телеке побоище.
Кормилец в негодовании дернул плечом и вырвал-таки шнур из розетки.
«Организм» скорчил плаксивую мину… и вдруг бросил растопыренную пятерню в глаза кормильцу; а когда тот, вскрикнув и роняя посуду, закрылся ладонями, быстро и жестоко ударил его в грудь. Кормилец пошатнулся, отступил. «Организм» догнал его, как-то несуразно и неудобно расставив ноги, подсел и саданул макушкой в подбородок. Тот охнул, торопливо отступил еще на несколько шагов, уперся спиной в стену и срывающимся голосом крикнул:
— Пошел от меня прочь, ты, говно безмозглое! Кровь текла у него изо рта. «Организм», быстрый, как лесной кот, хлестко, с широким замахом рубанул его костяшкой большого пальца по переносью. Кормилец упал. Он больше не казался крупным мужчиной, он был сейчас мал и жалок. «Организм» принялся деловито топтать его подтянутые к животу ноги, норовя угодить оттопыренной пяткой непременно в колени.
Зрелище было ужасающим. Беспощадность и звериная сила «организма» поражали. Даже когда в камеру на отчаянные крики кормильца примчалась тройка разгневанных мужчин, вооруженных дубинками, «организм» еще с десяток минут гонял по камере всю их кодлу, словно пес курей. Без всякого напряжения и едва ли не с ленцой. Потом изловчились ткнуть его электрошоковым разрядником — раз и другой — и он притих. Бросились его исступленно пинать. Он вмиг поймал чью-то ногу, укусил. Очевидно, сильно. Укушенный закричал дурным голосом и, хромая, поковылял прочь; остальные из осторожности оставили «организма» в покое.
Он сейчас же забрался на свою койку с ногами и зло смеялся оттуда, грозя противникам разбитыми кулаками.
Когда тюремщики удалились, он поправил сдвинутый телевизор, включил и, попивая чаек, стал смотреть очередные свои «Бои без правил».
Он дал мне повод гордиться собой — ишь, как могу, если прижмет: в одиночку против многих! Но не только. Я начал еще и бояться себя. Столько, оказывается, темного, дикого и необузданного скрывалось в этом знакомом теле.
Переход был мгновенный. Только что я скучал в стене, тупо путешествуя взглядом от койки до потолка и обратно, — а вот уже лежу в той самой койке. Голова совершенно угорелая. В лоб и темя словно бешено колотят клювами поселившиеся внутри черепа дятлы. Тра-та-та-та! Целая стая больших лесных дятлов. Тра-та-та-та! И бока со спиной, накануне обмятые дубинками, побаливают. И разбитая, опухшая нижняя губа тяжело отвисла. Она кисла на вкус, дотрагиваться до нее языком больно, — но как не дотрагиваться, когда тянет?! И еще нестерпимо хочется «до ветру».
Первым делом я слетал, куда следовало, а уж потом, поминутно морщась от головной боли, взялся ощупывать себя и осматривать. Это был, безусловно, я. Тот самый Павел Дезире — полная комплектация. Тело подчинялось безукоризненно, — не смотри, что почти неделю водилось исключительно спинным мозгом. Вот только дятлы (тра-та-та-та!) да губа…
(Попробовал толкнуть входную дверь. Была она стальная и, ясно, была заперта. Лезть в стену нечего было и думать. Насиделся досыта. Одна мысль об этом вызывала отчаянное коловращение в брюхе и слабость в нижних конечностях. Преодолевая себя, я все-таки произвел разведку — единым мизинчиком, заранее примерно представляя, какой ждет результат.
Действительность превзошла самые мрачные ожидания. Под пенопленом пролегал слой рыхлого, влажного гипсокартона, положенного на толстенные (так называемые «половые») доски. Дальше — непроницаемая преграда в виде рифленого железного листа, из которого обычно строят складские или фабричные помещения и домики-времянки. Но не это было самым скверным. В гипсокартон предусмотрительные строители заложили сеточку из алюминиевой проволоки. Видимо, как арматуру. Она меня, конечно, слегка насторожила, живо напомнив защитную решетку «Серендиба», но, поскольку током не щипалась, я ее хладнокровно проигнорировал. Тем более касаться ее не пришлось, рука в ячейку сетки проходила запросто. Я как раз потянул кисть назад, когда по проволоке пустили электричество. Влажный гипс оказался превосходным проводником. Меня шарахнуло, будто разрядом вольт этак в тысячу, руку отбросило, а ноготь испарился до половины. Бесследно, зато жутко болезненно. По-настоящему приятным дополнением явилось то, что враз смолкли дятлы внутри черепушки. Наверное, изжарились живьем. Но дальше экспериментировать я не захотел. Тем более что в замке как раз щелкнуло, и дверь начала отворяться. Сердце предательски екнуло и рвануло галопом. Душа заметалась, как напуганный малек в банке, и устремилась по направлению к пяткам. Чертовски хотелось куда-нибудь спрятаться, под кровать хотя бы, но я напряжением воли придал лицу отчужденное выражение и сложил руки на груди.
В комнату неповоротливо лезло грузное существо в бело-желтом спортивном костюме и огромных туристических ботинках. Существо было неимоверно жирное, чудовищно носатое и походило на облезлого попугая, отожравшегося до размеров карликового бегемота (а это, если хотите знать, двести пятьдесят кг веса и под два метра длины!). Именно это чучело трясло давеча собственным салом и «мерсюковскими» ключами в «FIVE O'CLOCK» перед куколкой моей Аннушкой. Именно ему я мечтал хорошенько врезать по темечку. Между прочим, изуверское это желание вспыхнуло при виде его гнусной рожи с новой силой.
В этот раз золотой ключик он где-то оставил, зато волок на поводке тощую левретку с пышным розовым бантом на шее. Бедное животное, несмотря на бант, выглядело далеко не лучшим образом. Короткая шерсть цвета кофе с молоком была на удивление реденькая. Кое-где просвечивала серовато-розовая кожа. «Да ведь у нее, верно, лишай», — с брезгливостью подумал я. Собачонка мелко дрожала, прятала куцый хвостик между ног и определенно не понимала, зачем она здесь находится. Не понимал этого и я. Мелькнула мысль, что попугай, насмотревшись, как я охмуряю девиц с помощью дрессированного животного, решил взять мой опыт на вооружение. Только кого он собирался здесь клеить? Смазливого пленника?
При виде его нелепой желеобразной фигуры у меня родился сумасшедший план. План был так себе, но в силу внезапности вполне мог сработать. Выполнение первого его пункта зависело только от самоуверенности попугая, всех остальных — от везения. Моего везения.
Но, в конце концов, «человек, которому повезло, — это человек, который сделал то, что другие только собирались сделать». И вообще, удача сопутствует храбрецам.
Самоуверенности толстяку было не занимать. Хозяин жизни — куды с добром!.. Охраной он, понятно, пренебрег, и я решился. «Организм» мой устроил веселую жизнь четверке крепких кормильцев, а стало быть, размазать этот ходячий пудинг по полу и стенам я просто-таки обязан суметь.
Опыта драк у меня было не так чтобы много, но юность, проведенная в деревне, все-таки научила кой-чему. Далеко не вдруг выяснилось, что «Паха Дизер — нормальный парень». Первое время у тамошних заводил считалось едва ли не хорошим тоном подстеречь городского отличника после уроков, поинтересоваться для затравки, правда ли его дед — француз и летчик-истребитель, а после со вкусом «разукрасить таблище». Уважение пришло, когда оказалось, что французик — «чувак вообще-то ничо, емкий, и в махачке не очкует», а у некоторых наиболее ретивых художников у самих стали переливаться на физиономиях подобия палитры.
Классическую серию: кулаком под дых, рожей об колено и добивающий — с прыжка — локтем по шее я счел самой подходящей для укрощения попугая. Трудности могли возникнуть лишь с пробиванием жирового слоя на пузе, но я возлагал надежду на небольшой размер собственного кулака. Меньше площадь — больше удельное давление, физика, школьный курс. В крайнем случае засажу ногой по колокольцам. Шавку, чтобы не подняла шум, придется кончить, подумал я жестоко. Только бы лишай не подхватить.
Безмятежно улыбаясь, толстяк вышагивал вперевалку навстречу пламенному приему, которого явно не ждал. Зато левретка, должно быть, учуяла исходящий от меня запах опасности: засунула хвост еще глубже под брюшко, начала упираться и даже тихонько предупредительно гавкнула.
Хозяин, однако, не внял.
Он остановился в шаге от меня, развел руки как бы для объятия и начал открывать пасть, чтобы чего-то там хрюкнуть. Какая, дескать, неожиданная встреча.
Я коротко втянул сквозь зубы воздух и чуть подал правое плечо назад…
Серия удалась на славу. Не было лишь добивающего по шее. Вполне возможно — не было его только пока… Я корчился на полу, размазывая по линолеуму кровь, хлещущую из разбитого рта и носа; в ушах гремело.
— Добавить по яйцам, что ли? — спросил толстяк сам себя и вдруг отрывисто приказал: — Встать, сучонок! Живо! В голосе его слышалась готовность убить, если не подчинюсь. Позабыв о боли, я заскреб конечностями, подбирая их к животу. Встал на четвереньки. Сильная рука схватила меня за шкирку, вздернула вверх. Мне осталось только опустить ноги на пол.
Кое-как утвердившись, я начал медленно-медленно распрямляться. Распрямился. Хотелось блевануть.
Он сел на койку, широко расставив толстые ноги, уперев в колени кисти и выпятив живот. На попугая он походил сейчас очень мало. Разве что нечеловечески большим носом да перистыми волосиками над круглыми, очень плотно прижатыми к черепу ушками. На бегемота же… Помнится, нет для лесных африканских племен зверя страшнее гиппопотама.
— Ко мне обращаться: товарищ Жухрай, — сказал он резко. — Ясно тебе, Корчагин?
«Корчагин…— мучительно задумался я. — Корчагин… Кто это?» Голова соображала плохо. Вытирая кровь с разбитых губ, я спросил:
— Почему Корчагин? Моя фамилия…
— Потому что я — Жухрай, — оборвал он. — И запомни: пасть открывать ты имеешь право, только когда я разрешу. Уяснил? Кивни.
Я кивнул.
— Вот так, молодец, — одобрил он. — Продолжаем знакомство. Раз я — товарищ Жухрай, ты — Павка Корчагин, я буду отныне давать тебе разные невыполнимые поручения, а ты их будешь с пламенным энтузиазмом выполнять. До тех пор, пока не ослепнешь и ноги не отнимутся. Но может, тебе посчастливится отбросить копыта раньше. В таком случае я буду очень горевать по тебе, — добавил он с насмешкой.
— Все равно не понимаю, почему какой-то Корчагин, — упрямо сказал я.
— А хлопчик-то, вишь, тупенькой попался, — взгрустнул он, обращаясь к левретке. — Ты, Корчагин, в школе Островского изучал?
— «Грозу»?
— «Бесприданницу», мля, — рассердился он. — Николая Островского. «Как закалялась сталь».
— Нет.
— А, ну понятно, — скривился он. — Вам как бы незачем. Поколение Next. Жвачка, пепси, MTV. Yes? Кивни, если не ссышь. Я с вызовом кивнул.
— Быстро оклемался, — похвалил он и ласково добавил: — Херня, пельмень, жвачку ты у меня скоро забудешь. Пепси забудешь. Будешь помнить только то, что товарищ Жухрай велел. Я еще сделаю из тебя настоящего человека. Ну, что поскучнел? Не хочешь закалиться, как сталь?
— Не хочу.
— А ведь придется, — усмехнулся он. — Придется, Павка. — Он хлопнул по жирной ляжке широкой, как килограммовый палтус, ладонью. — Сейчас можешь что-нибудь вякнуть. Например: «Госс-споди, но как?»
— Мне нужно умыться, — сказал я. — Кровь.
— Умыться ему… Крови испугался. Обойдешься. А то, понимаешь, рожа станет чистая, а сам — гордый. Мне гордые ни к чему. Мне покорные нужны и беззаветно преданные. Так ведь, Жужу? — спросил он у левретки и огромным башмаком легонько наступил ей на лапу. А может, не совсем легонько: собачонка взвыла. — Так! — прокомментировал Жухрай ее болезненный крик.
— Ну и что будет, если я откажусь покориться?
— Откажешься? Эвона! Тогда я, конешно, умилюся твоему категорическому бесстрашию и отпущу на волю с тысячей извинений, — ехидно проговорил толстяк. Потом поднял на меня злые глаза: — Ежели ты откажешься, суслик, то я начну тебя избивать. Неделю. Две. В перерывах же буду с особым зверством насиловать. В особо извращенной форме. Но если ты и после того будешь вставать в несгибаемую позу, велю посадить тебя назад. Уже навсегда. — Он мотнул головой, показывая на что-то за моей спиной. — Тебе там сильно понравилось, Корчагин?
Я обернулся. Из косяка над входной дверью торчал поворотный штатив. Нахохлившейся бельмастой вороной оседлала его концевой шарнир простенькая видеокамера.
Ограниченные углы обзора, жужжащие сервомоторы перемещения объектива, мерцание строчной развертки, черно-белое изображение, разбитое на пиксели, — все вмиг получило объяснение. Я был заперт вовсе не в стене.
— Только не спрашивай, каким образом это возможно, — сказал Жухрай. — Как говаривали в годы моей бесшабашной юности: «наука на марше» и еще, помнится: «наука имеет много гитик». Кому интересно, пускай разбирается, кто такие гитики и как она их имеет. Гы! А меня это не волнует, я сызмальства по другой части. — Он выпятил жирный подбородок и прогудел замогильным голосом: — «Вы знаете, каким он скифом был? С таким-то кочаном, с такой-то репой! Он жеребцам крестцы ломать любил, он с упоеньем буйным крыл кобыл, а как он жеребят треножил пресвирепо!» Считай, что это обо мне. Но ты, Павка, пока не жеребец. До кобыл тебе тоже дела нету, зато насчет жеребят уже в курсе, да? Так вот, возвращаясь к перспективе коротать век в камере… В видеокамере… Каламбур, а?
Я промолчал. Жухрай хмыкнул и перевел требовательный взгляд на Жужу.
— Каламбур?
Жужу в ужасе заскулила.
— Во! Скотина, а чувство юмора отменное. Мозги работают. Не то что у некоторых. Учти, Корчагин, — он ткнул в мою сторону пальцем, — ты проведешь годы, унылые серые годы внутри электроприбора, наблюдая за своим безмозглым телом, которое будет здесь стареть и дряхлеть. Потом машинка, конечно, перегорит… Кста-ати, я вот что придумал! Для того чтобы ты совсем там не заскучал, мы можем поселить в этих уютных апартаментах кого-нибудь еще, чья жизнь тебе не совсем безразлична. Например, твою красавицу-мамочку. Кажется, она решилась-таки завести второго ребенка? Я задохнулся.
— Думаю, тебе будет любопытно проследить за появлением на свет братика или сестрички. Жаль, медицинской помощи обещать не могу. Сам подумай, какие здесь акушерки? Грубые мужики с большущими елдами.
А любопытно, как отреагирует на присутствие рядом с ним женщины твое, оставленное без присмотра, тело? Боюсь даже представить. Вряд ли в нем отыщется хоть капля сыновней любви. Зато уж любви скотской…
— Сука, — сказал я сквозь зубы.
— Не нужно так о маме, Корчагин, — издевательски попросил толстяк. — Даже из ревности. Тем более обо мне, — добавил он, пристально изучая собственный кулак. Кулак был огромен. — А то ведь я могу топку-то тебе прямо сейчас прочистить. В порядке эксперимента и ради профилактики. Короче, так. — Он, пыхтя, поднялся с койки. — Ты тут посиди, подумай, прикинь хрен к носу — что лучше: честно служить красному банкиру товарищу Жухраю и иметь румяный вид…— он сделал паузу, — или же потерять анальную девственность, зубы, ребра, а напоследок и тело. Шавку, — он поддел носком Жужу, — оставляю тебе. Чтобы тоскливо не было. Ты, я помню, любишь маленьких собачек. В какой, кстати, позе? — Толстяк хрюкнул. — Только учти, хлопец, если эта сучка испачкает пол, убирать будешь сам. А вообще-то она умная. И послушная. Жужу, ну-ка слуужить!
Левретка послушно села столбиком, искательно глядя толстяку в лицо и подергивая согнутыми передними лапками.
— Бери пример, Павка, — посоветовал Жухрай и удалился, довольно гогоча.
— Тварь ты ничтожная, — с горечью сказал я левретке, продолжающей «служить». — На что ты мне сдалась? Вот у меня был пес так пес. Крошечный, вроде тебя, — но зато у него было самолюбие…
— Что ж, я удовлетворен. Тебя, по крайней мере, терзает безжалостная совесть за то, что ты его утопил, — сварливо прогавкала левретка голосом Жерара, опускаясь на четыре лапы.