По осени жизнь Владимира Андреевича Дубровского сделалась более строгой. Он уже залечил рану и воротился к службе, а кроме того, ему пришлось умерить своё шалопайство из-за баронессы фон Крюденер и великого князя Михаила Павловича, командующего Гвардейским корпусом.
Великий князь доводился младшим братом предыдущему императору Александру, нынешнему императору Николаю и польскому наместнику великому князю Константину. За сентябрьский штурм Варшавы и приведение Польши к покорности Михаил Павлович удостоен был звания генерал-адъютанта. Теперь он занялся порядком в столице, сделавшись грозою гвардии и – как говорили – вообще всего в Петербурге, что носило мундир.
Гвардейцы меж собою прозвали великого князя Мишкой рыжим. Его боялись как огня и старались избегнуть всякой уличной встречи с ним: Михаил Павлович был беспощаден к любому нарушению и примерно наказывал даже за расстёгнутую пуговицу на мундире.
– Государь должен миловать, а я карать, – говорил великий князь. Всякую свободную минуту он прогуливался вдоль центральных улиц, зорко поглядывая по сторонам. Саженный рост выдавал его издалека…
…но Дубровский, идучи Невским проспектом, заметил Михаила Павловича слишком поздно: начальник проезжал мимо в санях – снег тогда в Петербурге выпал уже в октябре, на третье в ночь.
Шляпу с белым султаном надлежало носить кавалерийскому офицеру поперёк головы, углами к плечам; шляпы «с поля» – углом против лба и затылка – носили одни только штабные. Однако шляпа, надетая по форме, составляла род паруса: крепкими порывами петербургского ветра её срывало вовсе или откидывало голову назад. Надобно ли говорить, что шляпа на Владимире была для удобства надета «с поля»? Он молодцевато вытянулся во фрунт, а великий князь, подметив очевидное нарушение, скомандовал кучеру остановить и поманил гвардии поручика к себе.
– Едем, – коротко приказал он. – Ты арестован.
Дубровский тяжко вздохнул, полез на указанное свободное место и шпагою невзначай зацепил длинные ноги Михаила Павловича. Тот в сердцах выбранил его:
– Что за дурак, толком даже сесть не можешь!
– Так ведь не зря говорят, ваше высочество: не в свои сани не садись! – нашёлся Владимир, и Мишка рыжий громко захохотал: при всей строгости он был охоч до каламбуров и сам слыл изрядным остроумцем. Могучею рукой великий князь вытолкнул поручика из саней, примолвив:
– На этот раз прощаю. Но гляди, уж больше мне не попадайся – упеку на месяц!
– Золотое сердце в железной оправе, – поэтично заметила баронесса фон Крюденер, когда Дубровский рассказал ей об этом случае. – Сделай милость, мой друг, и в самом деле не попадайся ему больше… Или тебе на гауптвахте спится слаще, чем со мной?
Владимир поспешил поцеловать свою Лили в родинку над губой. С наступлением холодов баронесса переехала в квартиру на Гороховой, и поручик отменно провождал здесь многие ночи. Его полковые товарищи вынуждены были смириться с тем, что их предводитель остепенился; шалили они теперь куда реже, да и Михаил Павлович со своими строгостями весьма тому способствовал.
Жюльетта фон Крюденер выезжала в свет одна, но роман её с молодым гвардейцем скоро перестал быть тайною: Дубровский часто появлялся там же, где баронесса – в салонах, на балах и в театре, где сидели они по обыкновению рядом.
О постановке трагедии Пушкина «Моцарт и Сальери» в Петербурге судачили задолго до премьеры. В назначенный день Большой театр был полон. Ложи блистали, партер и кресла – всё кипело вплоть до галереи третьего яруса, райка под самым расписным потолком. Автор явился с женою: Наталья Николаевна заметно округлилась, ожидая ребёнка, и выглядела ослепительно прекрасной. До начала спектакля дамы успели вволю позавидовать ей, а кавалеры – счастливчику мужу.
Дубровский тем вечером дежурил по арсенальной гауптвахте, но уговорился с баронессой, что найдёт возможность улизнуть и быть на премьере. Скоро после того, как великий князь Михаил Павлович заехал на гауптвахту с проверкою, Владимир прыгнул в наёмные сани и во весь путь лупил кучера в спину, чтобы ехал быстрее – от Арсенала на Литейном проспекте к застывшей реке Фонтанке, вдоль неё до гранитных башен Чернышёва моста, там на другой берег и снова по Фонтанке, а дальше через Екатерининский канал, мимо Никольского рынка, вкруг Николо-Богоявленского собора, голубыми сосульками воткнутого в небо, и по заметённой Николаевской к самому театру. Почитай, поперёк всего города – не самый ближний путь, на добрых полчаса…
…и всё же Дубровский был в театре вовремя. Там он увидал Пушкина, который в некотором волнении расхаживал вдоль фойе. Поручик направился к поэту, но на пути его встал Нащокин.
– Друга нашего сейчас лучше не беспокоить, – сказал он и взял Дубровского под руку. – А на той неделе приезжай запросто. Дом вдовы Брискорн в Галерной улице.
Владимир занял место в ложе рядом с Жюльеттой, но посмотреть маленькую трагедию ему так и не удалось.
Прежний государь Александр превратил Большой Каменный театр в образец для всей Европы. Царскую ложу велено было из центра зала перенести в первый ряд лож, чтобы она не слишком отличалась от остальных. И в этой ложе Дубровский увидал Михаила Павловича…
…который через партер изумлённо глядел на него. Великий князь даже лорнет спросил у супруги Елены Павловны, желая убедиться, что не ошибся и языкастый поручик, только что бывший в карауле, теперь сидит рука об руку с белокурою красавицей фон Крюденер.
– Вот чёрт, – шепнул Дубровский баронессе, – рыжий Мишка здесь, и он меня заметил.
Грянула увертюра. Занавес взвился, явив публике декорацию – комнату прошлого века с расставленными в идеальном порядке вещами и книгами. Седовласый Сальери, стоя за конторкою, поскрипел пером, сделал запись на нотной бумаге и произнёс:
– Все говорят: нет правды на земле, но правды нет – и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма…
Дубровский от начала спектакля только делал вид, что смотрит на сцену, а сам не сводил глаз со своего начальника. Через минуту-другую великий князь тихо поднялся и вышел из ложи.
– Гони к Арсеналу! – велел он кучеру, садясь в сани.
Тот пустил коней по Николаевской, но за Екатерининским каналом свернул налево; вдоль Садовой под свист полозьев промчал до самого Михайловского замка и, махнув через Фонтанку, по Пантелеймоновской выкатился на Литейный.
В четверть часа Михаил Павлович был у Арсенала. На гауптвахте он велел дежурному вызвать всех офицеров – и вместе с остальными прибыл к нему Дубровский. Озадаченный начальник сделал какое-то никчёмное распоряжение, залез в сани и воротился в театр.
– Ах, Моцарт, Моцарт! – проникновенно говорил со сцены Сальери, покачивая седою головой. – Когда же мне не до тебя? Садись; я слушаю.
Кудрявый актёр, представлявший Моцарта, послушно сел за небольшой клавесин и молвил:
– Представь себе… кого бы? Ну, хоть меня – немного помоложе; влюблённого – не слишком, а слегка – с красоткой, или с другом – хоть с тобой; я весел… Вдруг: виденье гробовое, внезапный мрак иль что-нибудь такое… Ну, слушай же.
Он опустил пальцы на клавиши. Оркестр заиграл моцартовский «Реквием»; музыка нарастала, по залу пронёсся вздох…
…а Михаил Павлович невзначай бросил взгляд на ложу, где видел он Дубровского, – и не поверил своим глазам: поручик снова соседствовал с баронессой.
На этот раз великий князь был у Арсенала ещё скорее: кучер пустил сани во всю прыть, будто по тракту, а не по городу, хотя и прежним путём. Дежурные офицеры снова собрались в караульной; Дубровский стоял в строю с остальными как ни в чём не бывало. Михаил Павлович кивком рыжей головы указал ему на дверь и скомандовал:
– Идём со мной!
В коридоре великий князь прошагал прочь от караульной, круто развернулся, заложил руки за спину и с высоты своего роста уставился на Дубровского выпуклыми голубыми глазами.
– Ты был сейчас в театре? – помолчав, спросил он. – Отвечай без утайки.
– Виноват, ваше высочество. Был, – признался Дубровский.
– Быстрее меня в столице никто не ездит, но ты опять добрался первым. Скажи, как ты это сделал?
Поручик с нарочно бесхитростным видом пожал плечами:
– Вы сами меня доставляли, ваше высочество. Я всякий раз ехал у вас на запятках.
Михаил Павлович замер, осмысливая услышанное, а через мгновение под сводами гауптвахты разнёсся его оглушительный смех.
– Ну ты… – с восхищением говорил он, грозя пальцем, – ну ты… шельма!
Нахохотавшись вволю, великий князь велел Дубровскому оставаться в карауле, но наказывать и в этот раз не стал. С баронессою своей поручик увиделся только после дежурства, провёл в её объятиях два прекрасных дня и две восхитительных ночи, а на третий день, памятуя приглашение Нащокина, отправился к Пушкину.
По началу осени вслед за государевым двором поэт собрался переехать из Царского Села в Петербург, не дожидаясь холодов. Квартира, которую подыскала ему сестра, Пушкину не понравилась: Васильевский остров – считай, дальняя окраина по ту сторону Невы, а он желал поселиться в привычном для себя центре и принялся за поиски сам.
– На ловца и зверь! – обрадовался Александр Сергеевич, развернув «Санкт-Петербургские ведомости». Он увидал объявление, которое поспешил показать молодой жене.
По Галерной улице в доме вдовы тайного советника Брискорна отдаются в наём квартиры: в бельэтаже одна о девяти, а другая о семи чистых комнат с балконами, кухнями, конюшнями, сараями, ледником, сухим подвалом, чердаком, на хозяйских дровах, каждая по 2500 рублей в год.
Это было именно то, что нужно, хотя и весьма дорого: на новой службе, коей Пушкин хвастал приятелям в Царском, за копание в архивах причиталось ему в год пять тысяч. Выходит, половину жалованья отдай… Но дом был новый – всего год как построен; стоял у Сенатской площади, в пяти минутах от Невского, а главное, квартира сразу понравилась Наталье Николаевне, – и Пушкин решился.
– Авось не пропадём, – весело говорил он жене за обедом. – Ведь мы с тобой богаче прочих. Они другой раз проживаются и ждут денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки!
К ноябрю квартира в бельэтаже дома Брискорн была обставлена, и по зиме молодые супруги уже вовсю принимали гостей. Когда Дубровский явился на Галерную, он застал в гостиной Нащокина: тот приехал из Москвы по делам наследства и в своём обычае остановился у Пушкина. Здесь же дымил трубкою граф Толстой. На вопрос о хозяине дома оба переглянулись.
– Милые бранятся – только тешатся. – Нащокин махнул рукой в сторону анфилады комнат, и подтверждением его слов из-за приоткрытых дверей донёсся голос Пушкина:
– Охота тебе, жёнка, соперничать с графиней Соллогуб! Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Всё равно кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня крепостных моих мужиков!
Ответ звучал неразборчиво; кто-то прикрыл дверь, и голоса стихли, а Толстой пояснил Дубровскому: красавица Наталья Николаевна переживает, что из-за беременности подурнела, и муж её, прежде известный амурными делами, стал обращать внимание на прочих дам. В свои девятнадцать лет Натали признавала единственной соперницей только семнадцатилетнюю Надежду, дочь графа Соллогуба, и, к досаде Пушкина, кокетничала с одним из её поклонников.
– Не с Михаилом Павловичем, – на всякий случай оговорился Нащокин.
Юная графиня состояла фрейлиной при супруге великого князя, Елене Павловне. В свете знали, что в браке рыжий Мишка несчастлив: супруга часто ссорилась с ним, даже на людях позволяла себе возражать и легко могла выйти из комнаты посреди разговора. Поговаривали, что старшие братья Михаила Павловича укоряют его, а несравненная Надежда Соллогуб скрашивает великому князю отсутствие семейной идиллии.
Желая поддержать разговор в обход будуарных дел, Дубровский заметил:
– Рыжий Мишка вообще не в родню. Братья все оплешивели ещё в молодости.
Это правда: и прежний государь Александр, и нынешний Николай, и польский наместник великий князь Константин, в отличие от кудрявого Михаила, шевелюру имели весьма скудную.
Толстой неодобрительно покачал головой.
– Они плешивы оттого, что при отце своём носили пудру и зачёсывали волоса. На морозе сало леденело, и волоса лезли. – Он тряхнул седою гривой и добавил: – Я тоже службу начинал при Павле Петровиче. Кабы правил он подольше, ходить бы и мне плешивым.
При упоминании о морозе Нащокин поёжился. Прижимистая владелица дома обещала в рекламе хозяйские дрова, но истопнику наказала не усердствовать, и в зале было зябко. Дубровский несмело предложил:
– Господа, пока Александра Сергеевича нет, быть может, сварим пунш?
Собираясь в гости, он прихватил бутылку ямайского рому, чтобы появиться не с пустыми руками.
– Владимир Андреевич, голубчик, что ж ты молчал?! – оживился Толстой. – Только уж коли варить, то не простой пунш, а добрую гусарскую жжёнку! Нащокин, брат, вели подать, что нужно!
Ананаса не нашлось; посылать за ним в Милютинские ряды посчитали неуместным расточительством и никчёмною тратой времени. Дубровский под присмотром графа мелко искромсал в кастрюлю полдюжины крупных яблок с лимоном и подмешал полтора фунта сыпучего сахару. В эту густую смесь Нащокин вылил три четверти бутылки рома, туда же добавил бутылку сладкого белого вина и две бутылки шампанского.
– Полдела позади! – объявил он весело. – Запах-то какой, а?!
Слуга принёс небольшую круглую жаровню с раздутыми углями – на неё поставили медную кастрюлю. Толстой с видом колдуна сдобрил варево корицей и ванилью.
– Главное, чтобы не кипело, – сказал Дубровский; Нащокин и граф безусловно с ним согласились.
В ожидании пуншу Павел Воинович вынул большие золотые часы, из-за которых случилось его знакомство с Толстым, и отмерил четверть часа, а Фёдор Иванович приступил к Дубровскому с расспросами. Оказалось, анекдот про катание с великим князем из театра до гауптвахты уже облетел Петербург: рыжий Мишка был настолько восхищён проделкой хитроумного гвардейца, что сам рассказывал о ней тут и там. Дубровский почувствовал себя знаменитостью и признался, как замерзал в одном мундире, без шубы, скорчившись на запятках саней.
За беседою гостиная наполнилась восхитительными ароматами. По сигналу Нащокина убрали жаровню, поверх кастрюли положили мелкую решётку и на неё – полфунта сахара, колотого кусками.
– Как у статских, право слово, – вздохнул Толстой, смачивая сахар струйкою рома и поджигая. – Тут не решётку, но сабли надобно класть!
Над сахаром заиграло голубое пламя, и леденцовые капли плавящегося сахара потекли сквозь решётку в напиток. Фёдор Иванович дождался, пока сахар весь расплавится; смыл его остатки в кастрюлю остатками рома и размешал.
– Господа офицеры! – торжественно молвил он, давая понять, что пунш готов.
Через три четверти часа после робкого предложения Дубровского граф уже разливал горячую жжёнку серебряным половником. Поднявши стаканы и сдвинув их разом, гости насладились первыми глотками, а после в ожидании хозяина дома вернулись к разговорам о делах семейственных.
Согревшийся Нащокин помянул про мальчика, которого родила ему цыганка Ольга, дочь знаменитой московской певуньи Стеши.
– Самая разорительная любовь жизни моей, – со вздохом говорил Павел Воинович, – на одни угольковые целое состояние извёл!
Стеша и Ольга пели в хоре Ильи Соколова, а угольковыми назывались приношения: золотом и ассигнациями принято было наполнять цыганскую гитару, которая, случалось, в протяжении вечера по нескольку раз была опоражниваема и наполняема вновь. Нащокин влюбился в Ольгу без памяти, дал за неё крупный выкуп хору, и уже несколько лет они с цыганкою жили невенчанными.
– Дворняшка мой, – говорил Нащокин про сына, – комнаты ненавидит люто и всё норовит на улицу сбежать. Зимою, летом – всё равно. Цыган, одно слово… А тут мне квартальный надзиратель затеялся кровь портить. Погоди, думаю, ужо ты у меня повертишься! Велел портному сшить на сына полный мундир квартального, как положено, даже с треугольною шляпой. Отменно вышло! Дворняшка по улице в мундире гарцует, квартальный вне себя, приступает ко мне с обвинениями, а я что же? Ведь наряжают же детей гусарами, черкесами, казаками… Почему же мне не нарядить его квартальным, когда я так уважаю полицию?!
Под общий смех явился следующий гость, будто бы нарочно привлечённый всепроникающим духом жжёнки: Дубровский с удивлением узнал Сваневича. Тамбовский молодец по осени вступил в тот же полк и служил теперь вместе с тёзкою своим, а узнав, что Владимир Андреевич доводится сыном Андрею Гавриловичу, – перенёс на него мстительную неприязнь к его отцу. Дубровский же не мог понять: почему новый сослуживец, ровный и обходительный со всеми, подчёркнуто холоден только с ним…
…а удивительного ничего в визите Сваневича к Пушкину не было. По соседству на Галерной доживал свой древний век Николай Егорович Свечин, отставной статский советник и кладезь воспоминаний. С ним Пушкин порою беседовал, собирая сведения об участниках Пугачёвского бунта для новой своей книги. А Сваневич доводился родственником одному из бывших однополчан старика и по прибытии в столицу поселился у Свечина. От скуки Николай Егорович черкал в тетрадку мемории – про Пугачёва, про галантный век Екатерины Великой и про молодость свою давно ушедшую. Тетрадки он отправлял Пушкину со своим постояльцем. Привечала Сваневича и Наталья Николаевна: она тоже родилась на Тамбовщине, в дядином имении Кариан-Загряжское.
– Божественно, господа! Это божественно! – воскликнул Сваневич, отведав жжёнки, и прибавил с напускной удалью: – Вот напиток истинно гвардейский! А без пуншу что за служба?!
Граф Толстой тем временем рассказывал, как в былые годы подобно Нащокину выкупил из табора красавицу-цыганку, но к тому ещё женился на ней. Поступок, неслыханный для аристократа старинного рода, вызвал в обществе бурю и закрыл для Толстого многие двери…
…а впервые Фёдор Иванович встретил будущую жену во хмельной пирушке молодых офицеров: цыганка пустилась плясать на столе, и куражливый граф отстрелил ей каблук из пистолета.
Рассказ Толстого был увлекателен, однако выходил не таким забавным, как у Нащокина. В словах графа о жене Дубровский почувствовал затаённую боль и спросил напрямую, разумея супружество:
– Вы теперь счастливы?
Толстой промедлил с ответом, глядя в стакан, и тут, наконец, из комнат вышел пасмурный Пушкин.
– Эк потрепала тебя Наталья Николаевна, – молвил Нащокин, и тот съязвил в ответ:
– Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться!.. Здравствуйте, господа. – Пушкин кивнул Дубровскому и Сваневичу, а Толстой немедля налил ему пуншу и примирительно сказал:
– Павел Воинович потчует нас байками про сына своего. А тебя, того гляди, позовёт нового цыганёночка крестить.
– Нет уж, уволь, – покачал головою Пушкин и выпил. – Вперёд крестить не буду. Рука у меня не легка.
По лицу Нащокина пробежала тень. Пушкин крестил его старшую дочку, которая умерла в прошлом году от холеры. Дубровский не знал этого и, разгорячённый жжёнкою, напомнил:
– Фёдор Иванович, вы не ответили.
– Ты сам не понимаешь, про что спросил, – с непонятной суровостью сказал граф, подняв глаза на поручика. – И к чему тебе мой ответ?
– Милейшего Владимира Андреевича окрутила баронесса фон Крюденер, – послышался вдруг развязный голос. – Уж ему и деваться некуда, кроме как под венец. Да вот беда: невеста старовата. Какое там счастье? Года через два-три наградою Дубровскому останутся только её увядшие прелести да изрядное состояние…
Сваневич был пьян. Первый стакан он осушил довольно скоро и, сказавши дерзость, залпом прикончил другой. На войне гвардейцы пили жжёнку перед атакою: горка сахара совместно с алкоголем – лучший рецепт эликсира безумной храбрости. Воевать Сваневичу не доводилось, но пунш сделал своё дело.
Дубровский резко поднялся из кресел. Румянец, гулявший на скулах, сменился бледностью, когда он отчеканил:
– Вы оскорбили честь дамы. Я вам этого не спущу.
Сваневич тоже встал, не убирая с лица кривой ухмылки.
– Ну наконец-то, – по-прежнему глумливо сказал он. – Я к твоим услугам.
– Дуэль?! – вскинулся Пушкин.
Глаза Толстого полыхнули мрачным огнём при виде двух молодых петушков, и он молвил:
– Как покойный приятель мой, генерал Кульнев, говаривал: люблю нашу матушку Россию за то, что у нас всегда где-нибудь да дерутся.
– Господа, – с укоризной протянул Нащокин, – ну что вы, право… Я меж двух Владимиров уже собирался желания загадывать, а вы драться! Полагаю, довольно будет и письма с извинениями…
Дубровский перебил его, обратясь к Толстому:
– Фёдор Иванович, вы человек опытный в таких делах. Прошу вас быть моим секундантом.
– Изволь, Владимир Андреевич, – кивнул граф.
Пушкин переживал, что в залу может выйти Натали.
– Ей нельзя волноваться, – напомнил он, и гости, кроме Нащокина, поспешили покинуть его дом.