У Иоселиани, которого я долго считал лучшим режиссером всех времен и народов, да и сейчас не так далек от этой мысли, ощущение убывающего качества (обреченной красоты) жизни часто дано через тающий фетиш, через судьбу вещи, а точнее, через ее неизбежную порчу.
Красивых тарелок, связывающих героев фильма, становится все меньше. Поэтический холст, меняя хозяев, теряет сантиметр за сантиметром. Кафе, где выпивали, пели и рисовали на стенах, закрывается, и там теперь бессмысленное интернет-кафе, где все сидят перед экранами. Магическая статуя африканского божка, вызывавшая дождь, когда нужно, наоборот, тиражируется, но утрачивает свою волшебную силу и продается теперь на городской улице как сувенир, потому что прежнего лесного племени больше нет. Вино превращается в уксус, хотя по-прежнему считается вином по советским документам. Фамильная квартира в центре Парижа занята мигрантами. Наручные часы в момент смерти молодого композитора останавливаются, и их нужно нести в починку. Эта «порча имущества» и утрата сказочной ауры вокруг вещей – идеальный прием для консервативной оптики и правой меланхолии. Наслаждение уходящей перспективой. Тогда как левая меланхолия, у Годара например, происходит из чувства невозможности утопии и требует совсем других киноприемов, изображения экспрессивной немоты, банкротства логоцентризма, неспособности знать хоть что-то о будущем.
В «Охоте на бабочек» по комнатам старинного французского шато бродят призраки прошлых хозяев, но их вместе с усадьбой уже покупают японские предприниматели, чтобы устроить там отель. Красивая негритянка бездарно водит туристов от картины к картине, распугивая благородных привидений. Когда-то аристократия и все, кто себя с ней ассоциировал, презирали буржуазию за рационализм и вырубание поэтичных вишневых садов под выгодные дачи. Сегодня такая позиция вновь кажется многим единственной альтернативой повсеместно победившей буржуазности. Это большой соблазн для всех, кто испытывает отвращение к суетливому рыночному миру и не уважает «современность» за приравнивание человеческих ценностей к ценам, времени – к деньгам, а вещей с их невыразимой аурой – к товарам массового либо элитарного потребления. Это самое популярное умозаключение, которое делают, почувствовав бессмысленность, грубость и антидуховность самого направления неуклонных перемен, – если настоящее не устраивает, значит, нужно поклоняться прошлому, искать альтернативу «тому, что есть», в умозрительной реконструкции «того, что было», ведь должен же где-то когда-то существовать тот «вишневый сад», из которого мы, пусть и мысленно, глядим на воцарившееся «массовое хамство»? Этот сад почти райский в своей призрачности, но мы с готовностью помещаем его в глубине нашей истории. Тогда получается, что подлинное благородство, мудрость и наслаждение проживаемой жизнью были привилегией вымершей аристократии и в «массовом обществе» без прежних сословных границ они возможны только как ностальгия консервативных романтиков-эстетов по безвозвратно минувшим летам и былому качеству личностей. В лучшем случае мы можем имитировать поведение прежних многомерных людей в силу своих скромных возможностей. Все это так, пока кто-то из нас не осознал вдруг, что наша внутренняя утопическая альтернатива окружающему может происходить не из прошлого, а из будущего, которое мы все создаем и заранее осознаем его в себе хотя бы отчасти. И тогда придется признать, что призрак потерянного аристократизма – всего лишь случайная метафора и необязательный материал для описания лучших («не товарных») отношений между людьми.
В «Фаворитах луны» бьются одна за другой севрские тарелки и уменьшается, меняя хозяев, изящный портрет обнаженной незнакомки из прошлого. Мне не хватает в истории этих предметов мастера, который повторит уникальный орнамент на новых тарелках или хотя бы на своем сайте; художника, который, увидев оставшийся кусочек портрета, создаст свою версию, интереснее прежней. Зато там есть другой мастер, который делает бомбы для всех, кто за это платит, от исламских террористов до трогательных стариков, до сих пор воюющих с каменным жандармом на бульваре. За размытым «массовым веком, лишенным чести», обнаруживается невидимая рука капитализма, которая неумолимо лепит людей именно такими.
Влечение к старому доброму призраку по-человечески понятно, особенно если учесть, что Иоселиани – сын репрессированного в тридцатых царского офицера. Но утопия прошлого исторически наивна. Стандартам благородства соответствовали лишь отдельные уникальные единицы, остальные «светские люди» просто имитировали их, пока дело не доходило до чрезвычайных обстоятельств. Не нужно также забывать, чего стоили «отдельные единицы» обществу в целом. Возможность редкого явления аристократов духа и существования некоторого числа просто стильных, приятных и воспитанных господ обеспечивалась миллионами «холопских» жизней неграмотных мужиков, сапожников, извозчиков, «кувшинных рыл» и прочей «черни», прозябавшей в полуживотном состоянии без надежд на перемену такой судьбы. Если учесть этот социологический факт, то мир как раз таки стал за последний век гораздо изящнее и культурнее, а не наоборот. Как и всякий учивший историю человек, режиссер понимает это. Но другой утопии у него нет, расположить ее в будущем – значит, снимать фантастику, а это другой жанр, причем фантастику коммунистическую, а этого сейчас вообще никто не делает (Бондарчук и Герман как раз убирают из Стругацких все надежды на коммунизм как «устаревшие»). Остается под антикварный патефонный звук кроить из прошлого притчи и искать в нем уникальные случаи, убеждающие зрителя в том, что достойное имя есть только у обладателей долгой уважаемой родословной.
Призрак аристократизма обаятелен, но невоплотим. В «Утре понедельника» инженер завода вдруг бросает работу и семью для поездки в Венецию, чтобы встретить там старого друга отца, «аристократа», каждый день которого – имитация «для гостей» жизни ушедшей эпохи. Его играет сам Иоселиани.