Глава 2
Что значит жить в лихорадочном темпе, я знаю с самых юных лет. Окончив школу круглым отличником, шестнадцати лет от роду поступил в колледж – чтобы оплачивать учебу, пришлось подрабатывать гитаристом на танцах, а сразу после выпуска – в докторантуру по специальности «Клиническая психология» в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, в результате чего уже в двадцать четыре года обзавелся докторской степенью. Потом поработал в интернатуре – для этого пришлось отъехать на Север, в психиатрический институт имени Лэнгли Портера, и вернулся в Эл-Эй, чтобы закончить аспирантуру для обладателей докторской степени в Западном педиатрическом центре. Покончив на этом с учебой, получил штатную должность врача в клинике и одновременно преподавателя медицинской школы при упомянутом центре. Одного за другим принимал пациентов и успевал еще в огромном количестве плодить научные статьи.
В двадцать девять стал уже адъюнкт-профессором по педиатрии и психологии, а также директором программы поддержки детей, страдающих физическими заболеваниями. Титул к тому времени был у меня уже такой длинный, что мои секретарши просто не могли запомнить его целиком, но я все продолжал усиленно публиковаться, воздвигая себе бумажную башню, в которой в основном и обитал: тематические и статистические исследования, контролируемые эксперименты, монографии, главы для учебников… Выпустил даже отдельным томом собственный научный труд касательно психологических последствий хронических заболеваний у детей.
Статус был хоть куда, а вот оплата труда – не очень. В общем, пришлось взять совместительство – стал принимать пациентов еще и частным порядком, для чего арендовал кабинет у одного пафосного психоаналитика с Беверли-Хиллз. Количество приемов возросло настолько, что я работал по семьдесят часов в неделю и метался между клиникой и кабинетом, словно обезумевший рабочий муравей.
Вдобавок сразу возник вопрос подоходного налога. Начав более или менее прилично зарабатывать, я с изумлением узнал, что ежегодно должен выкладывать государству такую сумму, на которую буквально недавно этот самый год совершенно безбедно существовал. Выяснилось, что есть вполне законные способы если и не избежать налогов, то по крайней мере весьма существенно их уменьшить, и среди них – инвестиции в определенные отрасли. Я нанимал и увольнял бухгалтеров, накупил в Калифорнии недвижимости – еще до покупательского бума, – продал ее с совершенно астрономической прибылью и тут же купил еще. Вписался даже в управляющие одного многоквартирного жилого комплекса – вот вам еще пять-десять рабочих часов в неделю. Содержал целый батальон обслуживающего персонала – садовников, водопроводчиков, маляров, электриков… На Рождество получал столько подарочных календарей, что вешать было некуда.
К тридцати двум годам пахал уже буквально на пределе человеческих возможностей – не помню, когда и выспаться-то нормально удавалось. Только встал – и сразу опять на работу. Даже бороду отпустил, чтобы сэкономить пять минут, которые требовались на бритье! Когда вспоминал, что надо бы поесть, то хватал первое попавшееся из торгового автомата и заглатывал прямо на ходу, мчась по больничному коридору с блокнотом в руке и во вздувшемся белом халате, словно какой-то безумный профессор из кино. Я был «человеком высокой миссии» – хотя, по зрелому размышлению, не такой уж высокой и в чем-то даже сомнительной.
Я преуспевал.
На какие-то романы при таком образе жизни времени практически не оставалось. Приходилось довольствоваться случайными связями – скоротечными, бессмысленными и ни к чему не обязывающими перепихонами с медсестрами, врачихами, студентками и социальными работницами. До сих пор не могу забыть ту секретаршу, длинноногую блондинку лет сорока с небольшим, которая в больничной канцелярии затащила меня за уставленные историями болезни шкафы и добрых двадцать минут выжимала из меня все соки.
Днем я заседал на больничных совещаниях, корпел над бумагами, подавлял бунты младшего медперсонала, тушил то и дело возникающие в трудовом коллективе скандалы и свары, а после вновь усаживался за бумаги. Вечерами с головой окунался в поток родительских жалоб, к которому в конце концов привыкает любой детский психотерапевт, и параллельно с увещеванием родителей в меру сил вправлял мозги их юным отпрыскам.
В свободное время опять разбирался с жалобами – на сей раз от собственных жильцов, проглядывал «Уолл-стрит джорнал», дабы оценить собственные приобретения и потери, и разбирал гору поступившей корреспонденции – писали мне, похоже, в основном всякие беловоротничковые и белозубые проныры, каждый из которых знал абсолютно стопроцентный способ озолотить меня с ног до головы. В один прекрасный день я с изумлением узнал, что номинирован на звание «Выдающегося молодого бизнесмена» – какая-то непонятная контора осчастливила меня этим известием в надежде, что всего за сто долларов я куплю у нее облаченный в кожаный переплет алфавитный указатель счастливчиков, тоже удостоившихся подобной чести. Временами прямо посреди белого дня я вдруг чувствовал удушье – но тут же встряхивался, мотал головой и старался не обращать на это внимания. Копаться в себе просто не было времени.
В самую гущу всего этого безумного водоворота и занесло Стюарта Хикла.
Хикл был человечек тихий и незаметный – бывший лаборант на пенсии. Такому бы в каком-нибудь ситкоме простака-соседа играть – высокий, сутулый, хорошо за пятьдесят, вязаная кофта, старая трубка в зубах… За очками в черепаховой оправе, сидящими на тонком, слегка вздернутом носу, – белесые глаза, цветом похожие на воду после мытья посуды. Добрая улыбка, мягкие манеры…
А еще – нездоровое стремление лезть руками в интимные места маленьких детей.
Когда полиция в конце концов до него добралась, у него конфисковали больше пятисот цветных фотографий, на которых Хикл развлекался подобным образом со множеством малышей двух- трех- четырех- и пятилетнего возраста – с мальчиками и девочками, белыми и черными. В плане пола и расы он не отличался особой разборчивостью. Заботили его лишь возраст и полная беззащитность.
Когда я впервые увидел эти фото, заставила меня вздрогнуть даже не клиническая прямота сюжетов, пусть и сама по себе весьма тошнотворная. Нет, это было то, что таилось в глазах всех этих детей, – ранимость, испуг, но при этом и понимание. Их взгляды словно бы говорили: «Я знаю, что так нельзя. Почему это происходит со мной?» Это проглядывало на каждом из кадров, в лице даже самой крошечной из жертв.
Я увидел перед собой не каких-то абстрактных жертв насилия, а живых маленьких людей. Осквернению подверглись не только тела – осквернены были в первую очередь души.
Мне стали сниться кошмары.
Доступ к маленьким детям имелся у Хикла попросту уникальный. Его жена, сирота-кореянка, с которой он познакомился во время военной службы в Сеуле, содержала преуспевающий частный детский садик в богатом и престижном Брентвуде.
«Уголок Ким» пользовался незыблемой репутацией одного из лучших мест, где можно спокойно оставить своих малолетних отпрысков – когда нужно поработать, сходить куда-нибудь поразвлечься или просто побыть в одиночестве. Когда разразился скандал, садик работал уже лет десять, и, несмотря на неопровержимые свидетельства, множество людей по-прежнему отказывались верить, что все это время «Уголок» служил настоящей кормушкой для педофила, отправляющего там свои гнусные ритуалы.
Это было жизнерадостного и приветливого вида заведение, целиком занимавшее большой двухэтажный дом на тихой жилой улочке неподалеку от университета. В последний год своего существования садик ежедневно принимал более сорока детишек – в основном из зажиточных семей. Подавляющее большинство воспитанников Ким Хикл составляли совершеннейшие малыши, поскольку возглавляемое ею учреждение относилось к тем очень немногим, куда принимали детишек, еще не приученных пользоваться туалетом.
В доме имелся подвал – большая редкость в наших подверженных регулярным землетрясениям краях, – и как раз в этом сыром и мрачном помещении со множеством закоулков полиция и провела большую часть времени. Здесь нашли старую армейскую раскладушку, холодильник, ржавый умывальник и тысяч на пять долларов разнообразной фототехники. Особо тщательному исследованию подверглась раскладушка, поскольку именно она и оказалась основным источником ключевых улик – волос, крови, пота и семени.
Журналисты набросились на дело Хикла со вполне ожидаемым пылом. История была сочная, затрагивающая первобытные чувства и вызывающая в памяти детские страшилки в духе «Черной Руки» и прочих чудищ, скрывающихся под кроватью. В вечерних новостях показывали, как Ким Хикл убегает от толпы репортеров, закрыв лицо руками. Она стояла на том, что абсолютно ничего не знала. Доказательств ее причастности не отыскалось, так что садик просто закрыли, отобрали у нее лицензию и на этом успокоились. Ким быстро оформила развод и скрылась в неизвестном направлении.
Лично у меня имелись большие сомнения касательно ее невиновности. Я достаточно насмотрелся подобных случаев, чтобы знать: жены растлителей малолетних часто тоже не остаются в стороне, прямо или опосредованно потворствуя их грязным занятиям. Обычно это те женщины, которые испытывают отвращение к сексу и физической близости и, дабы уклониться от исполнения супружеских обязанностей, подыскивают своим мужчинам замещающих партнеров. Старый анекдот про гарем в самом своем холодном и жестоком варианте: раз мне довелось столкнуться со случаем, когда отец по очереди, строго по расписанию спал с тремя своими дочерьми, и за соблюдением этого расписания следила как раз их мамаша.
Вот и тут мне было трудно поверить, что Ким Хикл просто играла с малышами в кубики, пока Стюарт измывался над очередным ребенком в подвале. Тем не менее ее отпустили на все четыре стороны.
Самого же Хикла бросили на растерзание волкам. Телекамеры работали на износ. Каждая мелочь тут же выдавалась в эфир – с комментариями наиболее словоохотливых моих коллег, – газеты разразились передовицами на тему защиты прав детей…
Весь этот шабаш длился две недели, после чего история потеряла остроту, вытесненная с телеэкрана и газетных страниц репортажами о прочих мерзостях. К несчастью, в Лос-Анджелесе нет недостатка в зловещих сюжетах. Город постоянно изрыгает из себя всякую дрянь, словно какое-то хищное насекомое – свои кровожадные личинки.
* * *
Через три недели после ареста Хикла к громкому делу привлекли и меня. Ажиотаж вокруг него давно спал, и кому-то наконец-то пришло в голову уделить внимание и жертвам.
Для жертв же самый ад тем временем только начинался.
Дети просыпались среди ночи от собственного крика. Малыши, уже умеющие пользоваться туалетом, начинали опять справлять нужду в постель. Совсем недавно тихие, хорошо воспитанные детки вдруг начинали драться, лягаться и кусаться без всяких провокаций со стороны. Сообщалось о многочисленных жалобах на боли в животе и о прочих необъяснимых физических симптомах, равно как и классических признаках депрессии – потере аппетита, апатии, отказе от общения…
Родители, охваченные чувством вины и стыда, постоянно натыкались на обвиняющие взгляды родственников и знакомых – на самом деле или только в собственном воображении. Мужья и жены отворачивались друг от друга. Некоторые из них принялись безбожно баловать пострадавших отпрысков, лишь усугубляя ситуацию и вызывая ревность среди других детей в семье. Позже некоторые из таких братьев и сестер признались, что и сами были бы не прочь подвергнуться растлению, чтобы с ними тоже нянчились подобным образом, – после чего терзались чувством вины за подобные мысли.
Разваливались целые семьи, страдания которых совершенно затерялись на фоне благородного негодования общественности, жаждавшей крови Хикла. Наверное, все это так и было бы предано забвению, а семьи пострадавших детей навсегда остались бы наедине со своим горем, виной и страхами, если б не тот факт, что среди филантропов, входящих в совет директоров Западного педиатрического центра, оказалась могущественная тетя одной из жертв, которая на очередном заседании громогласно вопросила, какого же черта центр сидит на жопе ровно и как тут вообще с чувством общественного долга. Председатель совета сразу взял под козырек, тем более что заодно увидел шанс получить хорошую прессу. Последняя публикация с упоминанием Западного педиатрического касалась сальмонеллы в капустном салате, обнаруженной в больничной столовке, так что положительный пиар оказался бы весьма кстати.
Главврач тут же выпустил пресс-релиз, анонсирующий программу психологической реабилитации жертв Стюарта Хикла – со мной в качестве ведущего психотерапевта. Сам я был об этом ни сном ни духом, пока не открыл свежую «Таймс».
Когда я на следующее утро пришел к нему, меня немедленно препроводили в кабинет. Главврач, хирург-педиатр, не оперировавший уже лет двадцать и давно обзаведшийся покровительственными замашками раскормленного бюрократа, восседал за сверкающим письменным столом размером с хоккейное поле и улыбался во всю ширь.
– Что за дела, Генри? – Я протянул ему газету.
– Присаживайся, Алекс. Я как раз собирался тебе звонить. Совет решил, что ты идеально – ну просто лучше всех – подходишь для этого дела.
– Весьма польщен.
– Все помнят твою великолепную работу с Броунингами.
– Броунеллами.
– Ну да, не суть.
Пятеро юных Броунеллов выжили в катастрофе легкого самолета в горах Сьерра-Невада, унесшей жизни их родителей. Дети были травмированы и физически, и психологически – солнечные ожоги, крайнее истощение, амнезия, потеря речевых функций… Я не покладая рук работал с ними два месяца, и это попало в газеты.
– Знаешь, Алекс, – продолжал главврач, – в попытках совместить высокие технологии и самопожертвование, которые и лежат в основе современной медицины, мы зачастую совершенно упускаем из виду как раз человеческий фактор.
Круто загнул, прямо как с трибуны. Я очень надеялся, что он не забудет эти слова при планировании очередного ежегодного бюджета.
Главврач еще какое-то время гладил меня по шерстке, разглагольствуя о «передовом крае гуманистических устремлений», на котором должна располагаться наша больница, после чего улыбнулся и подался ко мне всем телом.
– А кроме того, я вижу во всем этом немалый исследовательский потенциал, так что как минимум две-три публикации к июню тебе обеспечены.
В июне мне, адъюнкту, предстояло получение полноценного профессорского звания, а главврач был членом квалификационной комиссии.
– Генри, по-моему, вы взываете к моим низменным инстинктам.
– Боже упаси! – Он лукаво подмигнул. – Наша главная задача – просто помочь всем этим несчастным детишкам, ставшим жертвами гнусного насилия.
И, покачав головой, добавил:
– Какая мерзость… Этого типа надо попросту кастрировать.
Чисто хирургический подход к делу.
* * *
Я с обычной для себя одержимостью с головой ушел в разработку программы реабилитации. Терапевтические сеансы мне разрешили проводить в моем частном кабинете – при условии, что вся слава достанется Западному педиатрическому.
Главной моей задачей было помочь членам семей высказать чувства, которые они прятали где-то глубоко в себе с тех самых пор, как подпольные обряды Хикла оказались выставленными на всеобщее обозрение, подвигнуть их поделиться этими чувствами с товарищами по несчастью и понять, что они не одиноки. Для этого я разработал интенсивную шестинедельную программу терапии, в основном групповой – для детей, родителей, братьев и сестер, полных семей – с проведением при необходимости индивидуальных сеансов. Подписались на нее восемьдесят процентов семей, и никто в итоге не соскочил. Собирались мы по вечерам в моем офисе в Уилшире, когда в опустевшем здании воцарялась гулкая звенящая тишина.
Бывали вечера, когда после таких сеансов, на которых людское несчастье изливалось на меня, словно кровь из разверстой раны, я чувствовал себя совершенно опустошенным – и физически, и эмоционально. Пусть никто не пытается убедить вас в обратном: более изматывающее тело и душу занятие, чем психотерапия, трудно себе и представить. Чем мне только не доводилось заниматься в жизни – от сбора морковки под палящим солнцем до заседаний в шикарных начальственных кабинетах, – но ничто не сравнится с грузом человеческого горя, которому вы пытаетесь противостоять час за часом, и ответственности за то, чтобы облегчить это горе при помощи только собственного разума и речей. В лучшем случае вас ждет невероятный душевный подъем – когда вы видите, что пациент наконец открылся, задышал полной грудью, освободился от боли. В худшем – это все равно как барахтаться в выгребной яме, отчаянно пытаясь устоять на ногах, когда вам на голову один за другим обрушиваются все новые и новые потоки нечистот.
Лечение оправдывало себя. У детишек опять заблестели глазенки. Их семьи постепенно вылезли из своей скорлупы, стали помогать друг другу. Со временем мое участие свелось к роли молчаливого наблюдателя.
За несколько дней до последнего сеанса мне позвонил репортер из «Новостей национальной медицины» – не слишком-то известного листка для врачей. Звали его Билл Робертс, он как раз оказался у нас в городе и желал взять у меня интервью. Давно пора, мол, привлечь внимание практикующих педиатров к вопросам последствий растления малолетних. Дело было вроде стоящее, и я согласился на встречу.
В половине восьмого вечера я выехал с больничной автостоянки и направился к западу. Пробки уже рассосались, и до черной башни из стекла и гранита, в которой располагался мой офис, я добрался уже к восьми. Оставил машину на подземной парковке, прошел через двойные стеклянные двери в тихий вестибюль, где лишь негромко наигрывала фоновая музыка, и поднялся в лифте на шестой этаж. Двери разъехались по сторонам, я вышел в коридор, свернул за угол – и непроизвольно остановился.
Никто меня не ждал – что выглядело странно, поскольку большинство репортеров, с которыми мне до сих пор приходилось иметь дело, отличались пунктуальностью.
Приближаясь к двери своего офиса, я увидел острый треугольник света, косо пересекающий коридор. Дверь была приоткрыта где-то на дюйм. Интересно, подумалось мне, уж не впустил ли Робертса кто-нибудь из уборщиков, работающих в ночную смену? Если так, то придется серьезно поговорить с управляющим, напомнить ему о правилах безопасности в здании.
Подойдя к двери вплотную, я сразу понял: что-то тут не так. Вокруг дверной ручки – царапины, на ковре под ней – металлические опилки. И все же, словно следуя какому-то сценарию, вошел внутрь.
– Мистер Робертс?
Приемная была пуста. Я прошел из нее в кабинет. Человек на диване не был Биллом Робертсом. Я никогда с ним не встречался, но сразу его узнал.
На мягких подушках, как кукла, раскинулся Стюарт Хикл. Голова – вернее, то, что от нее осталось, – привалилась к стене, глаза отсутствующе уставились в потолок. Одна рука покоилась возле влажного пятна у паха. У него была эрекция. На шее рельефно выдавались вздувшиеся вены. Другая рука безвольно прикрывала грудь. Палец застыл на спусковом крючке маленького вороненого пистолета, который висел на нем рукояткой вниз – дуло в дюйме от полуоткрытого рта Хикла. На стене за головой – ошметки мозгов, крови и кости. Алые росчерки выделялись на бледно-зеленом рисунке обоев, будто накаляканные рукой младенца. Густые струйки того же цвета вытекали из носа, ушей и рта. В кабинете стоял запах фейерверка и человеческих испражнений.
Я бросился к телефону.
* * *
Заключение коронера оказалось коротким: смерть в результате самоубийства. В окончательном варианте оно звучало примерно так: с момента задержания Хикл испытывал сильную депрессию и, словно японский самурай, в преддверии суда предпочел смерть публичному унижению. Это он, представившись Биллом Робертсом, назначил мне встречу, это он взломал замок и сам вышиб себе мозги. Когда в полиции мне проиграли магнитофонную запись его признания, я действительно уловил определенную схожесть голоса Хикла с тем, что я слышал по телефону во время разговора с «Робертсом», – по крайней мере, достаточную схожесть, чтобы с ходу ее не отрицать.
Что же касается причин, по которым он избрал для своей лебединой песни именно мой кабинет, то и на это у моих коллег-мозгоправов сразу нашелся простой ответ: исцеляя его жертв, я стал для него символической фигурой отца, устраняющего причиненный им ущерб. Его смерть стала столь же символическим жестом покаяния.
Конец пьесы.
Но даже самоубийства – а тем более связанные с уголовными делами по тяжким статьям – необходимо расследовать, подчистив все возможные хвосты. И тут началось обычное бодание между двумя полицейскими департаментами – Беверли-Хиллз и города Лос-Анджелеса. Стороны старательно пытались спихнуть дело друг другу, оперируя обычными в таких случаях формальными резонами. В Беверли-Хиллз признавали, что самоубийство имело место на их «земле», но ссылались на то, что оно вторично по отношению к первоначальным преступлениям, совершенным на территории дивизиона Западного Лос-Анджелеса. Там и рады были бы перекинуть его обратно, но дело по-прежнему светилось в газетах, и департаменту меньше всего хотелось обвинений в отлынивании от исполнения своих обязанностей и бюрократизме.
Западному Лос-Анджелесу этот подарочек в итоге и достался. А если точнее, достался он детективу отдела убийств Майло Бернарду Стёрджису.
* * *
Проблемы начались у меня лишь где-то через неделю после обнаружения тела Хикла – нормальная задержка, поскольку первое время мозг просто отказывался воспринимать случившееся и пребывал в некотором оцепенении, тем более после всего того негатива, что вывалился на меня в ходе работы. Поскольку как профессиональному психологу с подобными вещами мне и полагалось управляться, никому и в голову не приходило справляться о моем собственном самочувствии.
Перед лицом детей и их родственников я прекрасно держал себя в руках, воздвигнув перед ними фасад спокойствия, профессиональной компетентности и открытости. Полностью владел ситуацией – по крайней мере, на вид. На одном из сеансов мы поговорили и о смерти Хикла – с акцентом не на самом насильнике, а на его жертвах, на их собственном восприятии случившегося.
Последний сеанс, по сути, превратился в вечеринку, на которой все меня благодарили, обнимали и даже подарили мне репродукцию «Психолога» Брэгга в рамке. И дети, и взрослые отлично повеселились, посмеялись и повалялись на ковре, ликуя по поводу своего выздоровления и – частично – по поводу смерти своего мучителя.
Домой я добрался только около полуночи и, закутавшись в одеяла, вдруг ощутил пустоту, холод и беспомощность, словно брошенный всеми сиротка на пустынной дороге. На следующее утро эти тревожные симптомы проявились в полную силу.
Я стал суетлив, никак не мог как следует сосредоточиться. Эпизоды затрудненного дыхания участились и усилились. Постоянно накатывала тревога, тошнотворно крутило в животе, охватывало предчувствие смерти.
Пациенты начали спрашивать меня, всё ли со мной в порядке. Я, наверное, просто-таки источал тревогу, поскольку все труднее становилось отвлечь их от меня самого и заставить сосредоточиться на собственных проблемах.
У меня хватало знаний понять, что происходит, но недоставало проницательности, чтобы сделать правильные выводы.
Дело было не в том, что я нашел труп – ко всяким шокирующим событиям я уже вроде давно привык, – но обнаружение тела Хикла стало тем катализатором, который и загнал меня в широкомасштабный кризис. Теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что лечение его жертв отсрочило мое попадание в жернова на шесть недель, и по окончании процесса у меня образовалось порядочно времени, чтобы наконец покопаться в себе – весьма опасное занятие. И мне очень не понравилось то, что я в себе накопал.
Мне открылось, что на самом-то деле я один как перст, что живу в практически полной изоляции, что во всем мире у меня нет ни одного настоящего друга. Почти десять лет единственными живыми людьми, с которыми я общался, были мои пациенты, а от пациентов по определению ничего не получишь – они могут только брать.
Чувство одиночества становилось все более болезненным. Я еще глубже ушел в себя, погрузившись в глубочайшую депрессию. На работе сказался больным, отменил прием частных пациентов и целыми днями не вылезал из постели, смотря какие-то бесконечные сериалы.
Звук и свечение телевизора омывали меня, словно какой-то мерзкий парализующий наркотик, – отупляя, но не исцеляя.
Я почти ничего не ел и очень много спал, чувствуя себя тяжелым, слабым и бесполезным. Снял телефонную трубку с аппарата и выходил из дому только для того, чтобы протолкнуть скопившуюся почту – в основном всякий рекламный хлам – через щель в двери и вновь спрятаться в своем убежище.
На восьмой день такого кладбищенского существования у моей двери появился Майло, чтобы задать мне вопросы. В руках у него был большой блокнот, прямо как у психоаналитика. Только вот на психоаналитика он ничуть не походил – крупный, обрюзгший, лохматый малый в такой одежде, будто он в ней же и спал.
– Доктор Алекс Делавэр? – Майло показал мне свой значок.
– Угу.
Он представился и уставился на меня. На мне был обтрепанный купальный халат. Давно не стриженная бородка достигла раввинских пропорций, а прическа походила на наэлектризованную посудную мочалку.
– Надеюсь, ничему не помешал, доктор. У вас на работе мне дали ваш домашний номер, но телефон вроде как не работает.
Я впустил его, и он уселся, обозревая мои владения. На обеденном столе громоздились футовые стопки неоткрытых писем. В доме было темно, занавески задернуты, и воняло затхлостью. На телеэкране мерцали «Дни нашей жизни».
Майло положил свой планшет на колено и сообщил, что опрос чисто формальный – для коронерского дознания. А потом принялся расспрашивать меня про тот вечер, когда я обнаружил тело, иногда перебивая, чтобы прояснить какой-то момент, почесываясь, делая пометки в блокноте и озираясь по сторонам. В ходе этой процедуры я маялся, отвечал невпопад, так что ему приходилось повторять свои вопросы. А иногда я говорил так тихо, что Майло просил меня повторить мои ответы.
Минут через двадцать он спросил:
– Доктор, как вы себя чувствуете?
– Отлично.
Прозвучало это без особой убежденности.
– Ну хорошо-о… – протянул детектив, покачав головой, задал еще несколько вопросов, после чего отложил карандаш и нервно хохотнул. – Знаете, как-то непривычно спрашивать у доктора, как он себя чувствует.
– Пусть это вас не беспокоит.
Он продолжил меня опрашивать, и даже сквозь окутавший мозги туман я уловил, какая любопытная у него техника. Майло перескакивал с темы на тему, не придерживаясь какой-либо четкой линии опроса. Это выбило меня из равновесия и заставило насторожиться.
– Вы помощник профессора в мединституте?
– Адьюнкт-профессор.
– Надо же, а по возрасту и не скажешь…
– Мне тридцать два. Рано начал.
– Угу… Сколько у вас детей в программе?
– Около тридцати.
– А родителей?
– Где-то десять-одиннадцать семейных пар и еще с полдюжины родителей-одиночек.
– Приходилось говорить про мистера Хикла в ходе лечения?
– Это конфиденциальная информация.
– Конечно, сэр. И лечением вы занимаетесь в рамках вашей работы в… – он сверился со своими записями, – Западной педиатрической больнице?
– Это была добровольная работа, связанная с больницей.
– То есть вам за нее не заплатили?
– Я продолжаю получать зарплату, и в больнице меня освободили от прочих обязанностей.
– И отцы в ваши группы тоже входили.
– Да.
По-моему, я уже упоминал про семейные пары!
– Насколько я понимаю, кое-кто из этих ребят довольно зол на мистера Хикла.
Мистера Хикла. Только полицейские могут быть настолько изысканно вежливы, что даже мертвый извращенец для них тоже «сэр». Можно предположить, что между собой они все-таки используют другие термины. Подобный невыносимый этикет – способ воздвигнуть барьер между копом и гражданским лицом.
– Это тоже конфиденциально, детектив.
Майло ухмыльнулся – типа за спрос денег не берут – и что-то нацарапал в блокноте.
– А почему так много вопросов про это самоубийство?
– Таков порядок, – автоматически ответил он, не поднимая взгляда. – Не хотелось бы что-нибудь упустить. – Отсутствующе уставился на меня, после чего спросил: – Вам с этими группами кто-нибудь помогал?
– Я поощрял участие членов семей – чтобы они помогли сами себе. Из профессионалов был только я один.
– Взаимное консультирование? «Равный – равному»?
– Совершенно верно.
– У нас в департаменте тоже такое завели, – заметил Майло без особого одобрения в голосе. – Короче, они там сами рулили.
– Начали со временем. Но я всегда при этом присутствовал.
– У кого-нибудь из них имелся ключ от вашего офиса?
Ага!
– Это совершенно исключено. Так вы считаете, что кто-то из этих людей убил Хикла и представил все как самоубийство?
Еще бы он так не считал! Такое же подозрение возникало и у меня.
– Я не делаю поспешных выводов. Пока что только собираю информацию.
Этот малый был достаточно уклончив, чтобы самому быть психоаналитиком.
– Понятно.
Внезапно Майло встал, захлопнул блокнот и убрал карандаш.
Я поднялся, чтобы проводить его к выходу, но вдруг покачнулся. В глазах у меня потемнело.
* * *
Первым, что я увидел, когда окружающий мир вновь обрел ясность, была нависшая надо мной его огромная уродливая физиономия. Я почувствовал сырость и холод. В руках Майло держал посудную губку, с которой на лицо мне капала вода.
– У вас был обморок. Как вы?
– Отлично.
Я был далек от «отлично» как никогда.
– Видок у вас не из лучших. Может, позвать доктора, доктор?
– Нет.
– Точно?
– Не надо. Ерунда. Просто гриппую уже несколько дней. Надо, наверное, что-то в желудок закинуть…
Майло направился в кухню и вернулся со стаканом апельсинового сока. Медленно потягивая его, я начал чувствовать себя получше. Сел, стал сам держать стакан.
– Спасибо.
– Защищаем и служим, как говорится.
– Со мной уже все нормально. Если у вас нет больше вопросов…
– Нет. На данный момент пока всё.
Детектив встал и открыл несколько окон – свет резко ударил мне в глаза. Выключил телевизор.
– Не хотите что-нибудь поесть, пока я не ушел?
До чего же странный человек, просто материнская забота!
– Все нормально.
– Ладно, доктор. Вы уж поаккуратней.
Мне жутко хотелось, чтобы он наконец свалил. Но когда шум мотора его машины стих вдали, я почувствовал какую-то странную дезориентацию. Не подавленность, как раньше, а возбуждение, беспокойство; просто места себе не находил. Попробовал посмотреть «Как вращается мир», но никак не мог сосредоточиться. Теперь бессмысленные диалоги вызывали у меня одно лишь раздражение. Взялся было за книгу, но слова не складывались в осмысленные фразы. Глотнул апельсинового сока, но от него только остался противный вкус во рту и запершило в горле.
Вышел в патио и смотрел в небеса до тех пор, пока перед глазами не заплясали светящиеся круги. Кожа зудела. Птичье пение раздражало. Я не мог усидеть на месте.
Так прошел почти весь день. Мерзко.
А в половине пятого он мне позвонил.
– Доктор Делавэр? Это Майло Стёрджис. Детектив Стёрджис.
– Чем могу помочь, детектив?
– Как себя чувствуете?
– Гораздо лучше, спасибо.
– Это хорошо.
Наступила тишина.
– Гм, доктор, я, наверное, лезу не в свое дело…
– Это вы о чем?
– Понимаете, во Вьетнаме я служил в медсанчасти. Мы там порядком насмотрелись на то, что вы называете острой реакцией на стресс. Просто подумал, не стоит ли…
– По-вашему, она у меня и есть?
– Ну…
– И что же там прописывали от нее во Вьетнаме?
– Мы как можно быстрее возвращали пострадавших в зону боевых действий. Чем дольше они избегали боя, тем хуже им становилось.
– И вы думаете, мне так и следует поступить? Нырнуть обратно в самую гущу событий?
– Не могу сказать, доктор. Я не психолог.
– Как диагнозы ставить – так психолог, а как лечить – так…
– Ну хорошо, доктор. Просто хотел узнать, как…
– Нет. Погодите. Простите меня. Вы просто молодец, что позвонили.
Растерянный, я терялся в догадках, что за скрытый мотив мог им двигать.
– Ну да. Нет проблем.
– Нет, вправду спасибо. Из вас получился бы просто офигительный мозгоправ, детектив.
Майло рассмеялся:
– Иногда это тоже часть нашей работы, сэр.
После того как он повесил трубку, я впервые за несколько последних дней почувствовал себя человеком. На следующее утро уже сам позвонил ему в управление Западного дивизиона и предложил выпить по стаканчику.
Встретились мы в заведении под названием «У Анжелы», прямо через дорогу от полицейского управления Западного Лос-Анджелеса на бульваре Санта-Моника – кофешопе с прокуренным коктейль-баром в глубине, населенным группками крупных, важного вида мужчин. Я заметил, что практически никто из них не признал Майло, что показалось мне необычным. Я всегда считал, что после службы копы только и делают, что толкутся по барам, панибратствуя с кем ни попадя. Эти же люди выпивали так, будто это была какая-то серьезная работа, – торжественно и тихо.
У Майло и вправду имелись все задатки психотерапевта. Отхлебнув «Чивас» и откинувшись в кресле, он предоставил говорить мне. Больше никаких допросов. Детектив слушал, а я раскрывал ему душу.
Хотя под конец вечера он уже и сам разговорился.
* * *
В течение двух последующих недель мы с Майло выяснили, что у нас очень много общего. Мы были примерно одного возраста – он всего на десять месяцев старше – и оба родились в рабочих семьях в относительно небольших городках. Его отец был сталелитейщиком, мой – электромонтажником. Учился он тоже хорошо – с отличием закончил Государственный университет Пердью в Огайо, после чего получил степень магистра по литературе в Индианском университете в Блумингтоне. Перед тем как его призвали на срочную, собирался стать учителем. Два года во Вьетнаме каким-то образом превратили его в полицейского.
Впрочем, Майло отнюдь не считал, что эта работа идет как-то вразрез с его интеллектуальными устремлениями. Детективы-«убойщики», просветил он меня, – это самая интеллигентная часть любого полицейского департамента. Расследование убийства требует не грубой физической силы, а напряженной работы головой. Ветераны этого отдела зачастую нарушают правила и не носят оружия – зато карандаши и шариковые ручки у них чуть ли не в каждом кармане. Пистолет у Майло все-таки имелся, хотя, по его признанию, на самом-то деле он вполне мог без него обойтись.
– Это настоящие «белые воротнички», Алекс – куча бумажной работы, постоянное принятие решений, внимание к деталям.
Ему нравилось быть копом, нравилось ловить преступников. Иногда он подумывал, не попробовать ли заняться чем-нибудь другим, но так и не пришел к мысли, чем именно.
Нашлись у нас и другие общие интересы. Оба в свое время занимались боевыми искусствами. Майло прошел курсы самообороны – всего понемногу, еще в армии. Я начал заниматься фехтованием и карате еще в старших классах. Должную физическую форму мы оба давно безнадежно потеряли, но тешили себя мыслью, что всегда можем восстановиться – дайте только повод. Оба любили вкусно поесть, послушать хорошую музыку и ценили собственную независимость, избегая шумных сборищ и излишнего общения.
Понимание между нами крепло изо дня на день.
Недели через три после нашего знакомства Майло признался мне в своей гомосексуальности. Я был застигнут врасплох и даже не нашелся что и сказать.
– Я это тебе потому говорю, чтобы ты не подумал, будто я просто подбиваю к тебе клинья.
Мне тут же стало стыдно, поскольку именно такая мысль первым делом и пришла мне в голову.
Принять то, что он гей, оказалось поначалу непросто, несмотря на всю мою профессиональную искушенность. Все факты были мне давно известны. Что практически в любой социальной группе их от пяти до десяти процентов. Что большинство из них выглядят в точности как мы с вами. Что они могут быть абсолютно кем угодно – мясниками, пекарями, операми-убойщиками. Что большинство из них довольно уравновешенны и эмоционально стабильны.
И все же стереотипы глубоко внедрились в мозг. Вы сразу представляете себе жеманных женоподобных существ с визгливыми голосами, бритоголовых качков, туго затянутых в черную кожу, вертлявых юнцов с тщательно подбритыми усиками, в фирменных маечках и полувоенных штанах, или лесбиянок в тяжеленных ботинках.
Майло ни капли не походил на гомика.
Но к таковым принадлежал и несколько лет чувствовал себя в этой роли вполне уютно. Свою ориентацию он особо не скрывал, но и не выставлял напоказ.
Я спросил его, знают ли об этом его коллеги.
– Угу. Не в том смысле, что это записано в личном деле. Просто многие в курсе.
– И как они к тебе относятся?
– Не слишком-то одобрительно, смотрят довольно косо. Но вообще-то следуют принципу «живи сам и дай жить другим». Народу вечно не хватает, а я более чем справляюсь. Чего им еще хотеть? Заполучить проблемы с Союзом защиты гражданских свобод и потерять в придачу хорошего детектива? Вот Эд Дэвис, тот да, гомофоб был такой, что пробы негде ставить. Но его теперь нет, и это совсем неплохо.
– Ну, а другие детективы?
Он пожал плечами:
– Оставили меня в покое. Мы разговариваем о делах. На свидания вместе не ходим.
Вот и объяснилось, почему те типы в «Анжеле» его якобы не замечали.
Стал чуть более понятен и альтруизм Майло, его готовность мне помочь. Он хорошо знал, каково это – быть одному. Гей в рядах полицейских обречен на роль отверженного. В компанию вас никогда не примут, как бы хорошо вы ни выполняли свою работу. А гей-сообщество всегда с подозрением относится к тем, кто выглядит и ведет себя как коп.
– Я решил, что стоит тебе рассказать, раз уж мы почти подружились.
– Да мне без разницы, Майло.
– Правда?
– Правда.
На самом-то деле кое-какие комплексы на этот счет у меня еще оставались, но какой я, к чертям, психолог, если не смогу с ними справиться?
* * *
Через месяц после того, как Стюарт Хикл засунул свой «двадцать второй» себе в рот и разукрасил собственными мозгами обои моего кабинета, я предпринял в своей жизни весьма решительные перемены.
Уволился из Западного педиатрического и закрыл свою частную практику. Всех своих пациентов передал бывшему студенту, первоклассному психотерапевту, который только начинал практиковать и нуждался в собственном деле. После начала работы с группами из «Уголка Ким» я брал очень мало новых направлений, так что расставание с привычным делом не вызвало ожидаемой тоски.
Продал жилой комплекс в Малибу – сорок квартир, которые купил семь лет назад, с большой выгодой. Избавился и от дома на две семьи в Санта-Монике. Часть денег – ту, что со временем должна была уйти на налоги, – вложил в высокодоходный валютный рынок. Остальное – в муниципальные ценные бумаги. Это не тот вид инвестиций, который мог сделать меня богаче, но он обеспечивал финансовую стабильность. Я решил, что два-три года смогу спокойно жить на проценты, если только не пущусь во все тяжкие.
Продал свой старый «Шеви-два» и купил «Кадиллак Севиль» семьдесят девятого года – это последний год, когда они выглядели достойно. Темно-оливковый, с коричневым кожаным салоном, мягким и тихим. Ездить я планировал немного, так что солидный пробег не играл особой роли. Выбросил большинство старой одежды и накупил новых шмоток, в основном из мягкой ткани – вязаной шерсти, вельвета, кашемира, туфель на резиновой подошве, всяких свитерочков, халатов, шортиков…
Впервые за все время после покупки дома прочистил трубы гидромассажной ванны, которой никогда не пользовался. Стал покупать продукты и пить молоко. Вытащил из футляра свой старый «Мартин» и бренчал на нем на балконе. Слушал пластинки. Читал ради удовольствия впервые после выпуска из школы. Загорел. Сбрил бороду и обнаружил, что у меня есть лицо, причем далеко не безобразное.
Встречался с хорошими женщинами. Встретил Робин, и тогда дела и вовсе пошли на лад.
Благословенное времечко! Считай, вышел на пенсию за шесть месяцев до своего тридцать третьего дня рождения.
Здорово было. Но всему хорошему когда-то приходит конец.