Сейчас ведь как. Если пишут о детстве, будь то нон-фикшн или «художка», почти всегда оказывается, что это темное, бесправное время, ломающее человека. Воспоминания о нем не дают покоя всю оставшуюся жизнь — преследуют триггеры. По книжкам, журнальным статьям и блогам медленно тянется эта густая, пахучая, зелено-коричневая краска, которой пишутся тексты о детстве. Масляно поблескивает колючее слово «травма». Детство — одна сплошная травма.
Конечно, в этом больше правды, чем в советской лакировке про чудесную, светлую, сахарную пору. И конечно, я понимаю, что детство — поистине тот период в жизни, который многое определяет в характере и судьбе.
Тем не менее я не могу, да и не хочу смотреть на наши с мамой отношения с позиции ребенка. Прежде всего потому, что я сама — мама. Мама не идеальная — уставшая, работающая, одним словом, выгоревшая. Как и у моей матери, у меня вечно не хватает энергии. Вместе с тем ее вполне хватает на то, чтобы наблюдать через соцсети, как другие — хорошие, активные, полностью вовлеченные в родительство — мамы путешествуют с детьми на озеро Рица и приморские сопки, в Париж и Сортавалу, в Таиланд и на Волгу… Да просто на загородные экопикники или велосипедные заезды. Как они всецело развивают детей, способствуют их высокой самооценке и жизнерадостности.
Мы же гуляем максимум в ближайшем сквере или валяемся на диване (хорошо, если с книжкой). Пока дочки не жалуются. Я знаю, что для них, дошкольниц, я пока еще центр Вселенной. Признаться, меня тяготит та власть, которую я над ними имею.
И я знаю, что, когда вырастут, мои дети возьмут зелено-коричневую краску. Однако я смею надеяться, что мои дочери все-таки будут ко мне снисходительны. Может быть, мне зачтется, что свою маму я стараюсь не судить.
* * *
Когда я стала взрослой, мы с ней фактически перестали разговаривать. Нет, мы не в ссоре. У нас хорошие отношения. Но если меня спросить, о чем мы говорим, кроме быта, я отвечу: ни о чем. Тяготит ли меня это? Нет. Потому что я не вижу в этом ни своей, ни маминой вины. Значит, и груза обиды нет.
Просто так сложилось.
* * *
Любимое мое детское занятие — сидеть на подоконнике. Мама отчитывает меня за взбаламученные шторы.
— Что скажут люди?! — каждый раз говорит мама, поправляя эти чертовы занавески. — Подумают, что здесь какие-нибудь бомжи живут…
Мысленно недоумеваю: «Даже если и подумают, то что?» Но я молчу — все-таки маме виднее. В детстве я была уверена, как и все дети, что мама не может быть неправа.
Сейчас я, понятно, так не думаю. Более того, я знаю: насчет занавесок (и общественного мнения) мама неправа. И иногда хочется ей об этом сказать. Но я молчу.
* * *
Когда я была беременна, я хотела, чтобы на роды со мной пошла мама. Но я даже не успела ей это предложить. Стоило лишь заикнуться о том, что такая практика, как совместные роды, существует, она отрезала:
— Когда я рожала, мне не хотелось никого видеть. Лучше одной.
— А если мне понадобится какая-нибудь помощь, поддержка там, я не знаю?..
— Лучше всё самой.
Потом я подумала, что в чем-то она и права: наверное, ей бы тяжело было смотреть на мои страдания. Да и вряд ли способен поддержать человек, который не считает, что сам в этой ситуации принял бы помощь.
Очень, очень хорошо, что она не пошла со мной рожать. Ведь тогда, в состоянии аффекта, я бы, может, и рассказала ей часть правды. Мой крестец поврежден, и голова ребенка чудом миновала серпантинный изгиб. Эту травму нанес мне мой на тот момент муж.
Я была так раздавлена этой новостью, что могла бы прямо тогда всё ей и выложить. А потом, наверное, пожалела бы об этом.
Или нет?
Но и на эту тему я с ней никогда не заводила разговор. Слава богу, сейчас, когда мой брак в прошлом, в этом просто нет смысла.
* * *
Окончательно уяснив в браке, что я, оказывается, из тех женщин, на которых можно упражняться в мелочном садизме, которых можно лишить самоуважения, сексуальной неприкосновенности, личного пространства, экономической самостоятельности, я не поделилась с мамой тем, что о себе узнала.
Я думала: «Какой смысл рассказывать, какая я вся из себя жертва, а он — абьюзер? Зачем все эти исповеди с самобичеванием или, наоборот, бесконечными обвинениями другой стороны. Какой, наконец, толк во всем этом разоблачении глянцевитых семейных картинок?» Ведь я заранее знала, какие у мамы контраргументы.
Во-первых, я же сама решила выйти замуж в восемнадцать лет. Впрочем, она (как и две мои старшие сестры — они разочаруются в своих браках несколько позже) и не отговаривала. Мне казалось, что исподволь она вздохнула с облегчением — все-таки растить троих детей было сложно.
Во-вторых, «если тебя что-то не устраивает — уходи». Вот бери прямо сейчас и иди. И позже, когда я уйду в первый раз, мама все-таки вяло меня поддержит. И поддержит, когда… я к нему вернусь. Худой мир лучше доброй ссоры — вот это вот всё.
Когда я все-таки уйду окончательно, я не скажу ей слов, которые, как я воображаю, услышат от меня мои дочери в своем подростковом возрасте:
— В восемнадцать надо делать всё что угодно — усиленно учиться или бросать учебу, пытаться поступить в какой-нибудь иностранный вуз или играть на гитаре в метро, писать философские стихи или собирать пазлы из полутора тысяч деталей, но ни в коем случае не выходить замуж.
Узнав о причинах развода, она всплеснет руками: «Ты же не говорила, что он тебя бил».
Конечно, не говорила. Я не видела причин об этом рассказывать. Ведь семью, счастливую или на крайний случай «как у всех», моя мама считала верхом самореализации для женщины. А если ничего с этим не вышло, значит, я сама виновата: выбрала не того мужчину, не смогла «себя поставить», не создала должной атмосферы и бог знает что еще. О чем тут беседовать-то вообще?..
* * *
Всё, что меня тревожит, печалит и раздражает в собственных детях, есть и во мне. Я пришла к такому выводу: все, что в них хорошее, — это их, все, что плохое, — мое.
В детстве и юности мама говорила мне, что я недостаточно коммуникабельна, не умею общаться с людьми. Я реагировала на это почти истерикой, потому что отлично осознавала, что мама ошибается. Просто я и в детстве не видела смысла налаживать коммуникацию с теми, кто мне не интересен, и только. Но как убедить ее в этом? Бесполезно и пытаться.
К счастью, когда я стала взрослым человеком и обросла массой знакомств с умными, интеллигентными, профессиональными людьми, она, видимо, внутренне признала, что была неправа.
Но только внутренне. Потому что вслух мы и этой темы не касаемся.
* * *
Так вот, к слову об общительности. Не припомню, чтобы у моей мамы были подруги. Разве что в юности — по крайней мере, я этого времени не застала. Как-то я спросила почему. Не помню уж, что она мне ответила; наверное, как-то увернулась от четкой формулировки.
Гораздо позже, будто отвечая на тот мой вопрос об отсутствии подруг (на самом деле, конечно, совершенно независимо от этого), она расскажет какую-то нелепую историю. У одной ее замужней знакомой была подруга, которая стала практически членом семьи. Со слов мамы, эта самая подруга прямо-таки вросла в ту семью. Они даже ходили втроем в баню: мамина знакомая, ее муж и подруга. В итоге этот самый супруг к близкой подруге своей жены и ушел.
То, что мама истолковала эту ситуацию именно так, без сомнения, говорит о внутренней мизогинии — конечно, не вполне сознаваемой. О неумении доверять людям и сближаться с ними — особенно с женщинами. Словно где-то в уме держится мысль: уведет, навредит, подставит… Ядовитый полумиф о сложностях работы в женском коллективе (а она много лет проработала в школе) эту мысль только подпитывал.
Я никогда не была согласна с установкой «Не скажи подружке, а скажи подушке». Общению с мужчинами в большинстве случаев предпочту коммуникацию с женщинами. При этом, как и у мамы, по-настоящему близких подруг у меня нет: таких, которые были бы в курсе всего происходящего в моей жизни, у которых я могла бы в любую минуту попросить помощи, с которыми могла бы на пару часов оставить дочек.
Ну нет. По крайней мере, сейчас, когда все подруги, бывшие некогда лучшими, разъехались. Может быть, кстати, и мама потеряла подруг именно так? Не знаю.
Тем не менее смешно, что моя мама, не имеющая хоть сколько-нибудь доверительных отношений с другими, говорила мне на протяжении многих лет: «Ты не умеешь общаться».
Этот парадокс мы с ней никогда не обсуждали.
* * *
Удивительно: как смерть примиряет нас с жизнью, хотя, конечно, не должна.
Объективно говоря, мы с сестрами мало хорошего видели от папы. Разумеется, мама — еще меньше. Помню, в детстве, желая полушутливо укорить нас в чем-то, она говорила: «Папа номер два», и это означало, что мы проявили неаккуратность, необязательность или несдержанность… Короче, какое-то «не». Но, как это часто бывает, после неожиданной смерти отца вокруг него образовался внутрисемейный миф. Сотворенный, конечно, руками мамы. Типа все было хорошо — ну окей, почти хорошо. И вообще-то непонятно, как нам жить дальше.
С тем, как все было в реальности, этот постулат мало согласуется. Но конвенция жанра мифа не позволяет хоть сколько-нибудь подвинуть эту глыбу убежденности.
И об этом мы с мамой также молчим.
* * *
Вообще-то я ненавижу все эти «заговоры молчания». Я свято убеждена в том, что именно молчание порождает зло. Я пишу книги на неудобные темы, на темы, которые не так часто затрагивают, — и я сейчас не только о литературе. И основное, к чему я призываю, — говорить. Говорить, даже если тяжело.
Так почему же обо всем, что я рассказала в этом эссе, я предпочитаю с мамой не разговаривать? Потому что этот опыт, опыт дочери, перестал для меня быть травматичным. Хотя, несомненно, таковым был.
Больше скажу. Если бы по-прежнему меня беспокоило все, о чем я с мамой молчу, вот тогда-то об этом и стоило бы поговорить. Но я отлично понимаю свою маму.
В детско-родительских отношениях гораздо больше социального, культурного, политического, чем мы привыкли думать. В конечном счете любая частная история не такая уж частная.
Моя мать для своего времени была абсолютно нормальной. Дома должен быть порядок, нельзя говорить плохо об отце, женщине нужно прежде всего стремиться создать и сохранить семью… Где-то читала, что наши мамы подчинялись архетипу «мама-воспитательница», а мы перешли к архетипу «мама-психолог».
И мы, нынешние мамы, тоже нормальные для своего времени. Мы пытаемся предотвращать истерики, а не ждем, когда проорется, стараемся не обесценивать детские переживания, все проговариваем, кормим грудью минимум до двух лет и совместно с ребенком спим… Что там еще?
Только через двадцать лет нам все равно от детей «прилетит». Что, конечно, не значит, что стараться не надо.
И я надеюсь, мой ребенок мне не скажет: «Слушай, я помню, как мне было пять лет, а ты развелась с папой, и вдруг мы оказались в чужой квартире, а ты много работала и не обращала внимания на мои переживания». Я буду растерянно лепетать что-то типа: «Как же так? Я обращала… Я пыталась…» — но толку?
Пусть лучше о чем-то мои дочки промолчат. Ну или, по крайней мере, сообщат неприятную правду бережно.
Я надеюсь, что если моя мама прочитает этот текст, то она не расценит его как обвинение. Потому что это и не оно вовсе. Ведь пока я еще могу сказать маме, что у меня «все нормально» — даже если это не так, — я буду считать саму эту возможность существеннее эмоций, выше обид и важнее детских травм.