Миртл Либерман
Язычники
Я в архивах Ватикана обнаружил манускрипт, что занятнее романа, – про языческий реликт с христианской окраской, что бытует на Руси. Я читал его с опаской, думал: «Господи, спаси этих в ереси погрязших и безграмотных людей!» Их духовно окормлявший православный иерей пышной гривой, бородою и семьей отягощен. Кто безжалостной судьбою в православии крещен, явно Господом наказан. Я судьбу благодарю, что тонзуру брить обязан – и не подданный царю.
Впрочем, сей отчет коллеги, что в России побывал, пусть лежит в библиотеке: там не тот материал, что бы мог мне пригодиться в написанье книги, ведь там почти не говорится о преследованьях ведьм.
Летом, в день солнцестоянья, я был занят – как привык – процедурою дознанья, приобщением улик: свечи, крашенные в черный, – в ритуале средь могил маг иконою сожженной самодельный воск чернил; нож изъяли ритуальный, чем он чертит знаков вязь, тряпки с кровью менструальной и летательную мазь.
Арестант весьма упорно обвиненья отрицал. Я бы дыбой благотворно красноречье развязал.
– Мне подброшены улики! – «оклеветанный» строптив.
У епископа на пытки разрешение спросив, я ответа дожидаюсь, и неведомый состав испытать я попытаюсь, спрятав баночку в рукав. Если, мазью натеревшись, я просплю спокойно ночь, только страху натерпевшись, не умчусь из кельи прочь, в воздух взмыв, незримым стану – если не увижу сон, будет ясно: по обману был невинный осужден.
Ночь пришла. Вернувшись с мессы, я разделся догола, чтобы мазью натереться. Монастырь объяла мгла. Я лежу, весь в мази липкой, не взлетаю. В келье зной. Вскоре я заснул с улыбкой – я смеялся над собой.
Сквозь проломленную стену демон выволок меня. Я подумал, что в геенну. Не увижу света дня и на адской сковородке буду заживо гореть? Крик захлебывался в глотке. Мы продолжили лететь. Ветер бил в лицо, под нами проносились города; над лесами и полями мы летели – но куда?
Мой двукрылый провожатый, исхлестав меня хвостом, бросил – и пропал куда-то в темном небе над селом. Почему-то дальше Польши гнусный бес меня унес. Католический мир больше не увижу я всерьез? Что за храм яйцеголовый и увенчанный крестом? О, епитимьёй суровой и безжалостным постом накажу себя, о Боже, я даю тебе обет, иль столь грешен, что негоже мне увидеть белый свет? Что за бороды и лапти, как же говор местный груб, грязь на немощеном тракте, что ни дом – из бревен сруб. Разбуди меня, Всевышний, мой прерви кошмарный сон! Средь крестьян я явно лишний с их невнятным языком. Боже, чем я провинился, чистя твой же мир от зла, что заснул и очутился среди русского села.
Почему-то ночью этой люди из своих домов потянулись – лунным светом, как и пламенем костров, осветив себе дорогу; тащат овощи и хлеб. Бормоча молитву Богу, я нырнул за чей-то хлев – свиньи, куры и коровы гвалт подняли, лает пес, и, не вымолвив ни слова, я метнулся под откос, исколов босые ноги и от холода дрожа – в лес, подальше от дороги, от хозяйского ножа, топора или лопаты – не поймут, что я не вор, и убьют «ночного татя», а потом швырнут в костер, что горит зачем-то ночью у реки на берегу. А зачем? Узнаю точно. Я запнулся на бегу и смотрел из-за деревьев на крестьянский хоровод. Что за бог, чьим прославленьем местный занялся народ?
Бородач пустил по кругу ковш, и все хлебнули хмель; огласили всю округу пенье, бубен и свирель. Вокруг идола, восславив, здешний люд пустился в пляс, перед ним дары оставив – пироги, плоды и квас. Это чучело из веток – в пять локтей зеленый сноп, освещен костровым светом, и венком увенчан лоб; между ног – длиною в локоть деревянный срамный уд. Плодородие и похоть – вот кому молился люд. В красной краске уд, как сабля, угрожающе торчал; муде – пара алых яблок. Идол от толчка упал, тут же танец оборвался, все завыли вразнобой – не иначе, бог «скончался». Мужики вперед спиной в шуме бабьих причитаний понесли его сжигать – путь немалых расстояний надо преодолевать, чтоб костра, где бог сожжен был, сыпать пепел на поля: так обычаем исконным удобряется земля. Чтоб поля заколосились! Он скончался и воскрес, как египетский Осирис – тот зеленолицый бес. Сколько общего в обрядах у далеких разных стран. День придет – играть им надо в православных христиан; под полночным звездопадом в честь языческих богов с приапическим обрядом все свободны от оков. Лицемерным христианам жить легко, коль говорят: в честь Предтечи Иоанна сей языческий обряд. Дух мистерий элевсинских – но с плебейским огоньком.
Я твержу молитв латинских список весь, с чем я знаком, но смотрю и понимаю: точно смерть моя близка. Голый, средь чужого края, я не знаю языка, мне осталось побираться, как немому, или красть. Бес решил поиздеваться – я отдался в его власть, сам же эту мазь на тело опрометчиво нанес – очень глупо, а не смело. Нет, когда ведешь допрос, под сомненье нужно ставить оправданья колдунов. Но ошибки не исправить. Эту гроздь лукавых слов бес шептал его устами, спровоцировав меня, чтоб своими же руками гнусной мазью колдуна я натерся добровольно, пролетев почти весь мир – не на шабаш возле Кельна, чтоб вернуться в монастырь и потом, узнав плясавших, предавать их всех огню. Бес унес меня подальше, я отныне не казню ни одной немецкой ведьмы – спас подружек, защитил! И, глумясь, гонец из бездны в том селе меня спустил, где язычники справляют богомерзкий свой обряд. С болью в сердце наблюдаю. Их, конечно, не казнят. Я бы сжег их всей деревней, но – в кустах я голиком!
Пляс ночной все непотребней пред березовым стволом, что, украшенный венками, хороводом окружен – и, толкаясь с мужиками, девки (здесь не видно жен) попытались – точно в шутку – не пустить парней к стволу, что был отнят с шумом жутким и качался на плаву, полетев с обрыва в реку. Боже праведный, зачем? Но нагому человеку не положено совсем вопрошать, в чем смысл обряда, скрючив тело за кустом. Топят дерево? «Так надо!» Надо прыгать над костром, взявшись за руки по парам (смысл неясен для меня); домотканым сарафаном не задеть язык огня, очевидно, все старались, а кому не повезло, опаленные, катались по траве – так все село над костром в ночи скакало. Очищение огнем? Тот, кого огнем объяло, богом не благословлён?
Шест, изрядно просмоленный, возвышался над костром, на верхушке с укрепленным деревянным колесом. Мне неведом смысл сакральный сего действа, для чего до реки многострадальной докатили колесо, что в итоге загорелось, с опаленного шеста рухнув вниз – огнем зарделось; люди с помощью весла подхватили и скатили по обрыву в речку вниз. Сколько мусора топили – водяным большой сюрприз. (Может, эти «богомольцы» также верят в водяных?) Бубны, гусли, колокольцы – плясок музыка ночных. Косы девичьи летали; в пляске вертки и легки, ночь весельем оглашали, целовались сквозь венки, а потом, спустившись к речке, их пустили по воде, на венки поставив свечки, зажжены что на костре.
Огоньки вдаль уплывали. В продолжение забав мужики рубахи сняли и пустились следом вплавь, и вернувшихся с венками ждали девки у воды, обвивая их руками, бросив скромности следы.
Себе пару подбирают этой ночью при луне: ту, кого они поймают в визге, смехе, беготне. Блуд? Иль все ж соединилась после в церкви бы семья? И в душе зашевелилась черной зависти змея.
Если выйти? Жертва беса, здешним людям незнаком, вдруг явившимся из леса безбородым чужаком я бы стал – кому я нужен! Верно, был бы я избит и утоплен в здешней луже (что логично, без обид).
До сих пор звучали песни, но уже издалека. Бог весною вновь воскреснет, унесет венок река. Под кустом, где я скрывался, – лишь недавно из воды, парень с девкой целовался, что пошла «искать цветы», и, боясь пошевелиться, я невольно рассмотрел и веснушчатые лица, и сплетенье голых тел. Слыша громкое дыханье, в кровь я губы искусал, и греховное желанье, заразившись, испытал. Оглушительный стук крови зазвучал в моих висках, едкий пот со лба на брови, вдруг заметят – липкий страх. Боль внизу, костер – как рана, песен звук терзает ночь. Чтоб себе грехом Онана хоть немного, да помочь – я боюсь пошевелиться. Губы в кровь, в глазах туман. Голове не закружиться – как, когда я словно пьян. Уходите, не дразните своей похотью меня! Горче вы не уязвите никогда при свете дня. Бородатые крестьяне все по парам – я один. Их соитье на поляне – лету жаркому почин.
Кто-то с факелом по лесу бродит в поисках цветов – не попасть бы в лапы к бесу, что таится средь кустов; кто-то травы собирает, кто-то – чашкою росу, где-то музыка играет, облегчая путь в лесу; жжет наузы, обереги, отслужившие свой срок, люд, не помня о ночлеге. Догорает костерок.
Лик суровый Иоанна опечалился в раю. Для язычников поганых, на потеху мужичью, кто связал святое имя с их гуляньем и костром, их забавами лихими, нарушаемым постом, этим действом неприличным? Жечь недрогнувшей рукой! Мне сродни царев опричник – тоже с песьей головой. Если б на Руси родиться и в семье хорошей чтоб – в их ряды я мог бы влиться (мне был чужд кудлатый поп). Здешний клир махнул рукою на языческий разгул, сам погрязший с головою в пляски и купальский гул? Мне, признаться, интересно, нет ли среди них попа, кому в рясе стало тесно, с бородою до пупа? Не узнать коллег без рясы, вся толпа – бородачи, может, здесь священник в плясе от мирян неотличим.
Кто-то голый в одиночку кувыркается в траве, кто-то жжет в костре сорочку, кто-то сведущ в колдовстве – из земли, смочив водою и речным снабдив песком, как из теста, под луною лепит сходное с крестом, но прямым, не православным, и монетки, как изюм, месит в тесто – и тщеславно мнит, что будет толстосум. Суеверному народу ересь льется, как в реке кто-то снова мутит воду в неснимаемом венке.
Звон раздался колокольный, на заутреню зовя. Я проснулся. Виды Кельна за окном монастыря. И стена моя на месте, монастырь не поврежден. Память о купальской песне смоет чистый перезвон. За окном уже светает, солнца первые лучи мой нелепый сон стирают, растворив его в ночи. Я хватаю полотенце и стираю с тела мазь. Скоро выкинет коленца та колдующая мразь, что божилась: «Невиновен!» – и почти поверил я. Мой эксперимент греховен, мне нужна епитимья. Но я счастлив, что вернулся, что мне только снился сон, что я вовремя проснулся, нашим Господом спасен.