Лондон, 27 сентября ст. ст. 1748 г.
Милый мой мальчик,
Получил твое латинское сочинение о воине. Хоть это и не совсем та латынь, на которой говорили Цезарь, Цицерон, Гораций, Вергилий и Овидий, это все же не хуже той, что немецкие эрудиты употребляют, когда говорят или пишут. Я всегда замечал, что люди наиболее ученые, те, что больше всего читали по-латыни, пишут хуже всех. Этим-то отличается латынь просвещенного дворянина от латыни какого-нибудь педанта. Дворянин, может быть, и читал-то только писателей века Августа – поэтому он не может писать по-латыни иначе, чем они, тогда как педант, читавший гораздо больше книг, написанных дурной латынью, нежели хорошей, и пишет соответственно. На лучшие произведения римской классической литературы он смотрит как на книги для школьников, считая их тем самым недостойными своего внимания. Зато он старательно изучает дошедшие до нас отрывки разных безвестных писателей, подбирает встречающиеся у них устарелые слова и употребляет их направо и налево, не рассуждая, годятся они или нет, чтобы выказать свою начитанность в ущерб здравому смыслу. Любимый его автор Плавт,1 и он любит его отнюдь не за остроумие или за vis comica его комедий, но за множество устарелых слов и за тот жаргон, на котором у него говорят персонажи низкого звания, каких, кроме как у него, нигде не встретишь. Он с большей охотой употребит слово olli, нежели illi, optume, нежели optime, и любое плохое слово скорее, чем любое хорошее, если только он может доказать, что, строго говоря, это все-таки латынь, что писал на этом языке настоящий римлянин. Следуя этому правилу, я мог бы написать тебе сейчас на языке Чосера 2 или Спенсера 3 и стал бы уверять, что пишу по-английски, потому что в их времена английский язык был именно таким. Но поступить так – значило бы уподобиться самому отъявленному хлыщу, – ведь ты бы не понял и двух слов из всей моей писанины. По такому вот жеманству и прочим кривляньям подобного рода всегда можно бывает узнать ученого фата или педанта, – люди здравомыслящие тщательно всего этого избегают.
На днях мне случилось заглянуть в предисловие, написанное Питискусом 4 к своему словарю, и я обнаружил там слово, которое меня озадачило и которого, насколько помнится, я до того ни разу нигде не встречал. Это наречие praefiscine, что означает «в добрый час», выражение, которое и по звучанию своему выглядит низким и вульгарным. Я стал справляться и, наконец, обнаружил, что слово это раз или два встречается у Плавта. На этом-то основании ученый педант и решил употребить его в своем предисловии. Всякий раз, когда ты пишешь по-латыни, помни, что слово или выражение, которое ты употребляешь, если его нельзя найти у Цезаря, Цицерона, Ливия, Горация, Вергилия и Овидия, – это худая, грубая латынь, пусть даже оно и было когда-то употреблено кем-либо из римлян.
Теперь мне надо кое-что сказать тебе уже по существу твоего сочинения. Должен признаться, я нашел в нем одно утверждение, которое меня поразило. Вот оно: «Quum vero hostis sit lenta, citave morte omnia dira nobis minitans quocunque bellantibus negotium est, parum sane interfuerit quo modo eum obruere et interficere satagamus si ferociam exuere cunctetur. Ergo veneno quoquenti fas est…». Что до меня, то я просто не могу понять, как это употребление яда может быть причислено к законным средствам самозащиты. Сила может несомненно быть отражена силою же, но никак не предательством и обманом, ибо военные хитрости, как-то засады, замаскированные батареи, диверсию, я никак не могу назвать ни предательством, ни обманом – та и другая сторона ожидает их и принимает соответственные предосторожности. Но что касается отравленных стрел, отравления воды в колодцах или подсыпания яда в пищу врагу (что может быть сделано только предательски), то я всегда привык слышать, читать и думать, что, как ни велика грозящая опасность, все эти средства защиты незаконны и бесчестны. Но si ferociam exuere cunctetur, то что же, мне тогда лучше умереть, нежели отравить врага? Да, безусловно, гораздо лучше умереть, чем совершить низость или преступление. Да я и не могу быть наперед уверенным, что враг в последнюю минуту не сможет ferociam exuere. Но думается, что адвокаты наши, пожалуй, искажают законы и скорее оправдывают, нежели сдерживают противозаконные действия государей и государств, которые сделались уже привычными и от этого стали выглядеть менее преступными, хотя укоренившийся обычай сам по себе никак не может изменить природу добра или зла.
Пожалуйста, не допускай, чтобы увертки судейских или ухищрения казуистов вторгались в обычные понятия справедливого и несправедливого, которые подсказывает каждому человеку его собственный разум и здравый смысл. Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой, – вот простое, верное и неоспоримое требование справедливости и морали. Следуй этому правилу, и можешь не сомневаться, что все поступки, в той или иной степени противоречащие ему, как бы благовидно они ни выглядели и как ни трудно было бы против них что-либо возразить, все равно неправомерны, несправедливы и преступны. Я не могу назвать ни одного преступления на свете, которое бы казуисты из числа иезуитов (особливо же те двадцать четыре, которых собрал, если не ошибаюсь, Эскобар 5) не сочли бы в некоторых, или даже во многих, случаях не содержащими в себе ничего преступного. Посылки, из которых они исходили, часто бывают похожи на правду, рассуждения обоснованны, но вывод всегда неверен, ибо находится в противоречии с тем очевидным и неоспоримым мерилом справедливости, о котором я упомянул раньше – не поступать с другими так, как ты не хочешь, чтобы поступили с тобой. Однако все такого рода ухищрения казуистов и софистов очень удобны и выгодны для человеческих стремлений и страстей, и поэтому люди легко соглашаются пойти на подобную уступку, не дав себе труда отыскать ошибку в своем рассуждении, на что, кстати сказать, очень многие, я бы даже сказал бóльшая часть людей, совершенно неспособны; по этой причине обнародование подобных уверток и ухищрений становится еще опасней. Я отнюдь не считаю себя ни искусным казуистом, ни тонким спорщиком, и, однако, я готов объяснить и оправдать поступки разбойника, грабящего на большой дороге, причем с такой последовательностью и так убедительно, что у людей неискушенных может даже явиться желание заняться этим ремеслом, как совершенно невинным, более того, похвальным, людям же осведомленным и умным будет далеко не просто ответить мне по пунктам, и они окажутся в затруднительном положении. Мне довелось видеть книгу, озаглавленную «Quidlibet ex quolibet», или «Искусство делать что угодно из чего угодно», что не так уж трудно, как то может показаться, если ты решаешься поступиться некоторыми простыми истинами, вообще-то говоря очевидными для каждого разумного человека, и начинаешь гнаться за изощренными творениями пылкой фантазии и умозрительных рассуждений.
Доктор Беркли,6 епископ Клойнский, весьма достойный, способный и ученый человек, написал целую, книгу в доказательство того, что никакой материи не существует, а существует только мысль: что мы с тобой только воображаем, что едим, пьем и спим, ты – в Лейпциге, а я – в Лондоне, что мы только воображаем, что состоим из плоти и крови, что у нас есть ноги, руки и т. п., но что в действительности все это один лишь дух. Доводы его, строго говоря, неопровержимы, и все-таки они настолько бессильны меня убедить, что я намерен по-прежнему есть, и пить, и ходить, и ездить, для того чтобы поддерживать в наилучшем из всех возможных состояний ту самую материю, из которой, как я по слепоте своей склонен считать, состоит сейчас мое тело. Обычный здравый смысл (который на деле не столь уж обычен) – самый лучший из всех смыслов. Будь верен ему, и он даст тебе самый разумный совет. Читай и слушай для собственного развлечения рассказы о хитроумных системах, вникай в интересные вопросы, поставленные там со всей изощренностью, какой только может наделить их пылкая фантазия, но смотри на все это только как на упражнения для ума и возвращайся каждый раз к согласию со здравым смыслом.
На днях у книгопродавца я наткнулся на маленькое двухтомное издание «Графа де Габалиса».7 Я перечел его, и еще раз поразился. Большая часть содержащихся там нелепых выдумок заимствована у еврейских раввинов, усвоивших эти дикие идеи и изложивших их на своем малопонятном жаргоне, которым каббалисты 8 и розенкрейцеры 9 пользуются еще и по сей день. Число тех и других, должно быть, значительно сократилось, но они все же еще есть, и мне самому довелось знать двоих, изучавших всю эту мистическую дребедень и твердо в нее веривших. До каких только нелепостей не доходит человек, когда воображение и предрассудки в нем побеждают разум и, торжествуя, ведут его потом за собою как пленника в оковах! Алхимики в старину уделяли этим вещам очень много внимания, думая, что они помогут им найти философский камень, а кое-кто из самых знаменитых эмпириков прибегал к ним в поисках панацеи жизни.10 Парацельс,11 смелый эмпирик и неистовый каббалист, уверял, что он открыл его, и называл его своим алькахестом.12 Бог знает почему и для чего, но эти сумасшедшие ничего не хотят назвать удобопонятным словом. Книгу эту ты легко можешь получить из Гааги, прочти ее, она и позабавит тебя, и поразит, и вместе с тем научит тебя nil admirari, что совершенно необходимо.
Письма твои, за исключением тех случаев, когда они посвящены определенной теме, до крайности лаконичны, и ни одно из них не отвечает ни моим желаниям, ни назначению писем как таковых – быть непринужденной беседой между двумя друзьями, находящимися поодаль друг от друга. Коль скоро я хочу быть для тебя не столько отцом, сколько близким другом, мне хотелось бы, чтобы в своих письмах ко мне ты более подробно писал о себе и о мелочах своей жизни. Начиная писать мне, вообрази, что ты сидишь со мной за непринужденной беседою у камина. При этом ты естественно будешь рассказывать обо всем, что произошло с тобою за день, как-то о том, где ты был, кого видел и каковы твои суждения об этих людях. Рассказывай же обо всем этом в своих письмах, будь добр, познакомь меня и с занятиями своими, и с развлечениями; пиши, с кем ты встретился в обществе и что это за люди, добавь ко всему еще собственные наблюдения над ними, словом, дай мне возможность больше узнать о тебе из твоих писем. Как у тебя идут дела с лордом Полтни и как ему живется в Лейпциге? Что он учен, способен, усидчив? Добр или зол? Короче говоря, что это за человек? Или хотя бы скажи, что ты о нем думаешь? Ты можешь писать мне все без утайки и рассчитывать на мою скромность. Теперь ты в таком возрасте, что мне хочется начать с тобой конфиденциальную переписку, и я, со своей стороны, буду очень откровенно писать тебе, какого я мнения о людях и событиях, причем чаще всего я бы совсем не хотел, чтобы, кроме тебя и м-ра Харта, кто-нибудь эти письма читал. Точно так же и ты можешь писать мне совершенно откровенно, и будь уверен, что я тебя ни при каких обстоятельствах не выдам. Если тебе случалось когда-нибудь заглянуть в «Письма» госпожи де Севинье к ее дочери госпоже Гриньян, ты, верно, обратил внимание на легкость, свободу и дружеский тон этой переписки, и вместе с тем, я надеюсь, и даже убежден, они не любили друг друга так, как мы с тобой. Напиши, какие книги ты читаешь, для занятий или для удовольствия, как ты проводишь вечернее время, когда сидишь дома и когда уезжаешь в гости. Знаю, что иногда ты бываешь на вечерах у госпожи Валантен. Чем ты там занимаешься? Играешь, или ужинаешь, или проводишь время только за belle conversation? Стараешься ли ты как следует танцевать, когда твой учитель танцев с тобою? Так как тебе часто придется танцевать менуэт, мне хочется, чтобы ты умел это делать очень искусно. Помни, что изящные движения плеч, уменье подать руку, красиво надеть и снять шляпу – все это для мужчины является элементами танцев. Но самое большое преимущество танцев в том, что они всегда учат тебя иметь привлекательный вид, красиво сидеть, стоять и ходить, а все это по-настоящему важно для человека светского.
Мне бы хотелось, чтобы у тебя был светский лоск до того, как ты поедешь в Берлин. Там тебе придется много бывать в хорошем обществе, и для этого надлежит приобрести соответственные манеры. Очень важно, чтобы у тебя был le ton de la bonne compagnie, особенно имея в виду твое будущее поприще. Главная задача дипломата – проникнуть в тайны тех дворов, при которых он состоит, и знать все их allures. Добиться этого он может не иначе как таким вот приятным обхождением, располагающими к себе манерами и подкупающим поведением, которые привлекают к себе людей и делают его не только желанным гостем, но и своим человеком в самых лучших домах. Таким образом, он становится хорошо осведомленным обо всем, что происходит, либо оттого, что выслушивает доверчивые признания, либо оттого, что в обществе этом он встречает людей беспечных, которые привыкли видеть в нем своего человека и ничего от него не скрывать. Дипломат же, который появляется на приемах не иначе как по официальному поводу, только для того, чтобы, следуя последним полученным им инструкциям, испросить аудиенцию у государя или министра, всегда настораживает своих собеседников и никогда не узнает от них больше, чем они найдут нужным ему сообщить. Здесь в известном смысле полезными могут быть женщины. От фаворитки короля или жены или фаворитки министра можно почерпнуть немало полезных сведений, а дамы эти с большой охотой все рассказывают, гордясь тем, что им доверяют. Но в этом случае нужно в высокой степени обладать той обходительностью, которая неотразимо действует на женщин. Я имею в виду непринужденную вежливость, изящное и приятное обращение и ту extérieur brillant, перед которой они не могут устоять. Есть особая категория мужчин, которые настолько похожи на женщин, что с ними приходится вести себя так же. Я разумею тех, кого принято называть блестящими кавалерами и которыми полны все дворы: у них не очень-то много ума и еще того меньше знаний, но хорошее воспитание и светский train открывают им двери всех домов, неосторожность же или беззаботность высших должностных лиц приводит к тому, что они без особого труда узнают все интересующие их сведения, которые потом и становятся достоянием обходительных дипломатов.