© Владимир Сотников, текст, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Пишется жизнь, не требуя слов, умения и желания, пишется на неведомых носителях.
Я вспоминаю одну странную картину моего детства. Она никогда не становится полной, как, впрочем, и все, возникающее в памяти, но всегда пытается проявиться своим смыслом наподобие того, как мифы вырисовываются перед нами не подробностями событий, а общим результатом происшедшего. Вспоминая это, я лишаюсь не только умения писать, но и дара речи, как будто переношусь в самое начало времени, когда не было слов.
Я стою у своего дома и смотрю на лес. На высокой опушке горит костер, дым поднимается вертикально к небу. Вдруг я слышу выстрел. По лугу бежит мой друг Витька. Он падает, подхватывается, опять бежит. Я срываюсь навстречу, и вот мы уже вместе бежим обратно к лесу. У костра, раскинув руки, лежит его отец. На груди у него кровь, глаза неподвижно смотрят в небо. Он мертвый. Я не помню, как мы прибежали в деревню, как появились вокруг взрослые, как меня закрыли в доме. Время захлопнулось, как дверь в моей комнате, не выпуская меня. В любое другое свое воспоминание я могу добавить подробности, могу раздвинуть его чувственное пространство, могу добавить слов. В любое, но не в это. Даже эти немногие слова дались мне с трудом, словно их не должно быть. Я вижу только дым, устремленный к небу над опушкой.
И вот опять я больно ударил по своим чувствам, потому что опять не сумел рассказать и объяснить тот случай из прошлого. А возможно ли это? – спрашиваю я себя в утешение. – Возможно ли объяснить? Нет. Так чего же я хочу? Хочу уловить связующую нить жизни с ее образами. Дым к небу над опушкой – один из них. Он поднимается к тому, что существует за пределами моей жизни, но находит подтверждение в моих чувствах.
За огромным полем у самого горизонта виднелась темная полоса леса. К нему по вечерам опускалось солнце, день заканчивался, но воспоминание о таком же закате обещало новое повторение, и прошлое сливалось с будущим. Мне казалось, время соединяется именно там, у горизонта. Однажды я пошел туда. Шел долго, с высокого поля оглядывая все вокруг, думая о том, что вот иду по поверхности земного шара, как великан. Я любил такие сравнения, любил удваивать все, что видел, это была моя детская игра. Даже свой примятый в траве след, оглянувшись, я сравнивал со вчерашним днем, в котором события, вспоминаясь, распрямлялись, как травинки. А еще думал, что, может быть, я остался возле своего дома, откуда часто смотрел на это поле, а здесь не я, а мое желание пойти сюда.
Когда я уже спустился с пологого поля и приблизился к соснам, свистевшим на ветру своими иголками, и оказался на берегу маленького круглого озера, поверхность которого была неподвижной, несмотря на ветер, – неизвестный мне страх охватил меня. Я заглянул туда, вниз, увидел только свое отражение и прозрачную воду – ни дна, ни травинки, ни водорослей не было там. Прозрачная вода казалась темной в бездонном провале. Я смотрел туда, словно нарушая запрет, не позволяющий совместить теплый воздух вокруг меня и холод уходящей вниз бесконечности. Я оказался над чем-то непонятным, над переходом в другой мир, над чем-то единственно отличающимся от всего, что меня окружало.
С трудом я отошел от края этой пропасти. Рядом была заросшая травой дорога, почему-то я поднял на ней камешек. Может, потому что он был совсем один на этой едва различимой тропинке, я вернулся и бросил его в воду. Он ушел почти без всплеска, стремительно, даже не показав своего погружения. И я бросился домой, убегая от непонятного страха. Но надо ли говорить, что ходил я туда не раз?
Вот и еще один образ из того времени. К дыму над лесом добавилось это бездонное окно. Как будто ввысь и вглубь раздвигались пределы той жизни, доказывающие ее бесконечность.
Сейчас там только простор, заросшее травой и березами поле, которое было и до того, как сто лет назад деревня появилась вокруг почтовой станции, через которую проезжал когда-то Пушкин по пути из Одессы в Михайловское, и стала называться Холочье, потому что на местном наречии это слово означало паводковое гнездо из мусора, плывшее весной по реке и прибившееся к берегу. Первые поселенцы согласились с тем, что их прибило к этому берегу течением жизни.
Время взметнуло свой полог, подарив на столетие этому пространству живую жизнь, и опять застыло в своем вечном покое. Невидимый чернобыльский потоп смыл эту жизнь, дома разрушили и закопали под землю, люди разъехались кто куда, деревня исчезла.
Как страшно мне присваивать единственный взгляд на прошлое. Никого там пока нет, кроме меня. Я не хочу быть один и оправдываю свою смелость воспоминанием о детском открытии. Тогда я понял, что самое главное в жизни – взгляд, исходящий из меня на все вокруг, и пусть я не понимаю, что такое жизнь, зато все вижу.
Ребенок это открыл, взрослый сейчас записал – кто кому помог? Не важно, потому что мы один человек. Я посылал из детства сигналы в мою нынешнюю жизнь, чтобы понять, для чего появился.
Я постучался в крайний дом. Эта фраза часто снится мне вместе с этим беззвучным стуком. Правда не надоедает, и я только жду продолжения ее.
Этот дом в детстве казался непохожим на остальную улицу, застывшую в общем чувстве, и взгляд возле него всегда настраивался на бескрайнее поле и небо. Провожая меня удивленными окнами, он запоминал время моего проскальзывания мимо него, ожидая возвращения, как страж у порога времени и пространства. А я обманывал его. Уносился на велосипеде, делая огромный круг, и возвращался в деревню с другой стороны. Я играл с этим домом в игру, ставшую потом жизнью, уезжая как будто навсегда. Как будто навсегда. Понимал ли я это тогда, как понимаю сейчас? Нет, конечно. Мне просто нравились огромные круги, замыкающиеся на моей деревне, а не прямые линии туда-обратно. Я старался очертить, присвоить себе побольше пространства. И после песчаной дороги, по которой ехать было тяжело, потому что песок не давал колесам крутиться и был похож на воронку в песочных часах, только вытянутую, я всегда останавливался на высоком холме рядом с овчарней в виде креста, ставшей потом свинарником, а потом разрушенной, и отдыхал после подъема, чтобы посмотреть обратно. Прощальный взгляд на улицу начинался с этого крайнего дома.
Нет ничего более отвлекающего в воспоминаниях, чем нечаянное чувство, вспыхнувшее со стороны, словно блик солнца, отраженного от какой-нибудь стекляшки в придорожной траве. Сейчас я вспомнил, что в детстве хотел, чтобы и мой дом стоял на краю деревни. Чтобы, засыпая вечерами, прижавшись к стене, чувствовать за ней гул безграничного простора, куда я мог вылететь в своих снах, не боясь уличных проводов и деревьев – они не раз мешали моему полету. Странное объяснение притягательной тайны крайнего дома. Но пока эта тайна не разгадана, мне приходится мириться с тем, что все попытки ее объяснения будут такими же странными и преждевременными. Наверное, у меня просто нет сил на эту разгадку. Или времени.
А солнце, закатное солнце? Оно зависало над краем улицы, над этим домом, и я смотрел туда, где даже песок был красным, не только воздух. В это марево мимо меня, сидящего на лавочке у своего дома, возвращался с работы хозяин крайнего дома дядя Шура. Он нес свой топор, держа его за лезвие, вниз топорищем, и в этой шагающей фигуре на фоне заката было все завершение прошедшего дня. Ему навстречу бежали его дети-погодки, Гена и Люда, и в коляске у дома, ждал, ничего не зная, третий, маленький – я уже не помню, мальчик или девочка. Эту картину чужого и понятного счастья я видел потом много раз в фильмах, но там она всегда являлась лишь слабым повторением первоначальной.
После прохода по улице дяди Шуры начинался вечер. Я смотрел в дымчатый закатный воздух, растворивший моих соседей, и туда, в сторону этого крайнего дома, перетекало неуловимое чувство. Наверное, это и было течение времени.
И деревья там были необычные, старые вербы. Очертаниями своих крон они напоминали мне грузовик – высокую кабину и длинный кузов, и поэтому всегда вызывали чувство ожидания: стоит зеленая машина, покачивается, будто завелся мотор, и вот-вот готова тронуться с места. А над ней, далеко над горизонтом, если вглядеться, можно было рассмотреть маленькую ветряную мельницу в дальней деревне. Движение ее крыльев из-за расстояния было неразличимо.
А может быть, в тайне этого дома виновата лишь одна фраза, сказанная тетей Зоей, его хозяйкой? Экскаватор копал русло нашей маленькой речки, превращая ее в прямую канаву. Мы собирали рыбу, выброшенную ковшом в грязные лужи. Я услышал слова тети Зои: «Это как для нас потоп. Только наоборот». И она ушла к своему дому через луг, без рыбы. Я ничего тогда не понял, но всю жизнь, если попадалась на глаза литография Доре, иллюстрирующая Всемирный потоп, вспоминал этих копошащихся в грязных лужах рыб, задыхающихся без воды. И представлял тетю Зою, и то, как шла она к своему дому.
Еще у них была бодучая корова. Мы боялись ее и обходили стороной.
Что еще?
Воспоминания об этом доме всегда будут странными.
Мишка был старше меня лет на пять. Почему он не любил живущих по соседству? Этого я не понимал, но принимал как странное деревенское правило: дальние соседи дружат, ближние – нет. В тот день мы с ним оказались вдвоем, чинили велосипед, о чем-то говорили. Он был старше, повторяю я, а это в детстве главное при распределении ролей. К тому же Мишку учил в школе мой отец и хвалил его за успеваемость. Может, поэтому я и слушал Мишку. Он рассказывал мне о крайнем доме. Взрослые сплетни, переведенные на детский язык. Курей не кормят, огород не полют, ведро в колодец уронили – там и оставили. Мне бы уйти, но я был маленький, и у меня не было нынешнего опыта жизни. И вдруг он встрепенулся: «А мы вот сейчас им устроим!» – и объяснил, что я должен делать. Я не то чтобы подчинялся, просто был вместе с ним. Рядом. В третий раз повторяю: он был старше. Лет на пять.
Он дал мне куриные яйца, я сел позади него на багажник велосипеда. Мишка разогнался, и я, поравнявшись с крайним домом, бросил эти яйца, одно за другим, в стену. Яйца лопались и стекали желтыми разводами. В ушах сквозь свист ветра звучало довольное хихиканье Мишки. А на крыльце стояла тетя Зоя и смотрела на меня испуганными глазами.
Вот и все. Вот и главная разгадка моей тайны. Я вписал свое имя золотыми буквами в стену этого дома навсегда.
Дядя Шура, тетя Зоя. Если там, где вы сейчас, есть стены, я сделаю их чистыми, как небо.