XXIX
Frailty, thy name is woman!
– Мне нужна Эрна Вангер. Ты получил ее несколько дней назад.
– Я не ошибаюсь, ее привезли из Баварии?
– Не ошибаешься. А раз знаешь, откуда ее привезли, то, возможно, прочел подпись под копией приговора. Там стоит фамилия моего сына.
Генрих Кристиан, шестидесятитрехлетний штурмбаннфюрер СС, стоял на пустом апельплаце аккуратно распланированного лагеря Равенсбрюк. Летом здесь было даже уютно. Сразу чувствовалось, что это женский лагерь: клумбы с цветами, свежевыкрашенные домики для персонала, добротные бараки, всегда прибранная территория.
Теперь, правда, мела снежная поземка. Между пальцами правой руки штурмбаннфюрера, защищенными толстой кожей перчатки, дымилась сигарета. Его собеседником был заместитель уехавшего на какое-то совещание лагерфюрера Курт Пельтцер.
– Просто хочу на нее посмотреть.
Генриху Кристиану, так и оставшемуся по причине буйности и ершистости характера начальником одного из небольших лагерей, хотелось взглянуть на ту, ради которой его всегда послушный сын вдруг бросил вызов самому Фрейслеру. Что это за фифа такая, посмевшая тявкнуть на фюрера? Что нашел в ней его дурачок? Четыре дня назад Петер на коленях умолял отца позаботиться об Эрне. На следующий день он уезжал в учебный лагерь и недели через три, если не раньше, должен был отправиться на фронт. Что ж, сам виноват, решил тогда старый Кристиан. Тягаться с президентом нарсуда ему было не под силу. Он терпеть не мог этого костлявого живчика, хотя не был с ним лично знаком. Слишком уж не уважал тот старые заслуги своих клиентов. Ты, конечно, можешь послать в петлю или под косой нож генерала и даже фельдмаршала, если они предатели, а тебе дана такая власть, но не унижай их. Не позорь тех, кто прошел Ипр, Марну, Верден и Седан, когда ты сам, жалкий адвокатишка, отсиживался в тылу. Этим самым ты унижаешь немецкий мундир и заслуженные награды. Ты плюешь в наше прошлое. И вообще, что за привычка сдирать кресты, пожалованные еще кайзером?
Как раз такой прямой и ворчливый, особенно в последнее время, склад характера и подпортил служебную карьеру Генриха Кристиана. Впрочем, теперь это уже не имело никакого значения.
Шарфюрерина, цепко держа за локоть заключенную, подвела ее к эсэсовцам и вытянулась по стойке «смирно». Пельтцер велел ей проваливать и еще раз сам осмотрел новенькую.
Длинный полосатый халат с красным политическим треугольником на груди и номером, косынка на коротко остриженной голове. Что там надето под халатом, не разберешь. Не осталось ни единого признака женской фигуры. Лицо покраснело от холодного ветра. Побагровевшие кисти рук с тонкими пальцами беспрестанно потирают друг друга. Она кашляет, в ее глазах явственно видна болезнь. В них уже не осталось мольбы, совершенно неуместной в этом царстве холода и жестокости. В общем, обычное зрелище.
Пельтцер повернулся к старому знакомому.
– Я буду у себя.
Обоим эсэсовцам, одетым в кожаные пальто на меху, было невдомек, что здесь кто-то может мерзнуть.
Генрих Кристиан подошел к трясущейся от холода девушке и, скрипнув кожей перчатки, взял ее левой рукой за подбородок. Он приподнял ее голову и уставился прямо в глаза.
– Ты спала с моим сыном?
Эрна испуганно смотрела на хмурое лицо человека с алюминиевым черепом на черном околыше фуражки и не понимала, чего он хочет.
– С Петером Кристианом, – добавил он.
– С Петером? – прошептала она. – Вы отец Петера?
– Петера, Петера, – буркнул штурмбаннфюрер и, отпустив Эрну, отошел на два шага в сторону, встав к ней вполоборота.
В памяти Эрны возникла стена со скрещенными саблями, большим револьвером и фотографиями. Она пыталась вспомнить портрет мужественного колониального инспектора с «винчестером» на плече. Но все было зыбко. Только заломленная шляпа, полуголые негры, Килиманджаро…
– Мне было пятнадцать лет…
– А потом?
– Мы ни разу не встречались. И больше пяти лет ничего не знали друг о друге. – Она сделала шаг к эсэсовцу. – А где он сейчас?
Кристиан-старший повернул к Эрне свое грубое лицо и еще раз оглядел ее с ног до головы. «Долго не протянет».
– Отправляйся обратно.
Он отшвырнул сигарету и зашагал в сторону административных построек.
– Отдай мне ее, Курт, – говорил штурмбаннфюрер, окуная в стаканчик с коньяком обмусоленный кончик предложенной хозяином сигары. – Возьми взамен любого.
– Но…
– Любого, Курт!
– Но Генрих…
– Фрейслер мертв.
Штурмбаннфюрер, засунув сигару в рот, стал снимать с толстого пальца массивное кольцо с розовым камнем.
– Подожди, – протянул руку Пельтцер. – Я не крохобор, Генрих. Давай выпьем.
Они молча выпили по полному стаканчику коньяка, и Пельтцер, крякнув, брякнул рюмкой о стол.
– Ладно, завтра я отправлю ее к тебе. У меня как раз будет машина в ту сторону.
– Не ко мне, вот адрес. – Генрих Кристиан положил на стол небольшой листок. – Здесь ее встретит мой человек. Потом приезжай и забери любого.
В пять часов утра блокфюрерина тормошила Эрну, трясшуюся от холода даже во сне. Огромный барак, заполненный трехъярусными нарами с пятью сотнями женщин, девушек и совсем еще подростков кашлял, стонал и плакал предутренним сном, походившим более на бред тяжелобольного.
– Ну ты, вставай живо! На выход. Халат не надевать, чучело!
– Куда меня ведут?
– Тебе еще отчет дать? Пошла!
Эрну вытолкали в темноту, освещенную прожекторами лагерных вышек, впихнули в тюремный автобус с забитыми фанерой окнами, где уже находилось еще несколько женщин, и повезли. С трудом приходя в себя, она вдруг вспомнила вчерашнюю встречу с отцом Петера и решила, что это ночной бред. Ничего такого просто не могло быть.
– Папа, – заговорила она, когда автобус остановился у железнодорожного переезда, – а где мама? Вы отпустите нас с Мартином в Норвегию?
Автобус дернулся, и Эрна, повалившись вбок, упала на грязный мокрый пол, сильно разбив бровь. Женщины подняли ее и, прислонив к стенке, стали отирать кровь с лица.
– У нее жар, – сказала одна из них.
* * *
Когда Эрна открыла глаза, она увидела, что лежит на кровати в небольшой сумрачной комнате. Долго не могла сообразить, что это: общежитие в Ульме или одно из помещений Красного Креста – последнее время ей часто приходилось ночевать на работе. Или что-то другое. Одно она поняла сразу – это не их дом. Она попыталась подняться, но смогла только повернуть голову и разглядеть занавешенное окно. Оттуда, из-за окна, доносился далекий гул.
– Ну, слава богу, – услышала она голос, – долго же ты раздумывала, умереть или еще пожить.
В дверном проеме стояла женщина лет тридцати пяти – сорока Она прислонилась к косяку, держа в руках большую железную кружку, и с любопытством смотрела на девушку.
– Здравствуйте, – чуть слышно прошептала Эрна.
– Здравствуй, здравствуй.
Женщина прошла в комнату, поставила на столик у стены свою кружку и отдернула шторы. Стало немного светлее. Затем она придвинула к кровати стул и села рядом.
– Ну? – трогая ладонью лоб Эрны, спросила она. – Как ты?
Эрна снова попыталась приподняться, но, оторвав голову от подушек, вдруг начала понимать, что что-то не так. У нее совершенно не было сил. Она опять легла. Дотронулась рукой до своего лба и, наткнувшись на ежик коротких волос, провела ладонью по остриженной голове.
– Что со мной? Где я? Нас разбомбили? Я заболела?
– Да уж, заболела – это, милочка, не то слово. Ты целый месяц была без сознания. Сейчас принесу тебе судно – до туалета ты, судя по всему, не дойдешь. А потом будем что-нибудь кушать.
Женщина вышла. Эрна снова услыхала гул. Стекла в рамах легонько подрагивали. За окном был либо поздний вечер, либо только светало. Женщина вернулась, держа в руках больничное судно.
– Я не хочу, – смутилась Эрна. – Я встану, вы только мне немного помогите.
– Да лежи ты. – Женщина бесцеремонно откинула одеяло.
– Что это? – спросила Эрна, когда гул за окном стал сильнее и стекла снова мелко задребезжали.
– Берлин.
– Берлин?
– Ну да. Тут совсем близко. До Панкова километров тридцать. – Женщина посмотрела в сторону окна. – Сегодня уже третий налет.
– А… – Эрна запнулась. – Мы разве не в Мюнхене?
– Ты что, ничего не помнишь? На-ка попей отвар, – женщина протянула кружку с теплой жидкостью. – Есть тебе пока рано А что касается Мюнхена и всего остального, то это уж ты вспоминай как-нибудь сама. Я знаю только, что зовут тебя Эрна и что принесли тебя сюда месяц назад завернутой в лагерное одеяло. Принесли по распоряжению Кристиана. Уж не знаю, кем ты там ему приходишься.
– Кристиана?
– Да, Генриха Кристиана. Ты была без сознания и все время бредила. Генрих прислал врача и поручил мне быть при твоей персоне сиделкой. Кстати, можешь называть меня Изольдой.
Они некоторое время молчали.
– Да ты не переживай, – сказала женщина, поднимаясь и направляясь к двери, – все вспомнишь. Главное, что очухалась. Я бы на твоем месте уже раза три окочурилась, хотя мне-то уж никак нельзя. С моими грехами там, – она подняла палец вверх, – рассчитывать не на что.
Первое, что вспомнила Эрна, было лицо садистки-надсмотрщицы, избивавшей хлыстом на глазах у всего барака старуху. Они стояли тогда, почти пятьсот человек, и смотрели на экзекуцию. Потом надсмотрщица (их здесь называли «аузерками») подошла к Эрне и, подняв рукояткой хлыста ее подбородок, сказала, что завтра займется ею лично.
Цепляясь за это воспоминание, как за канат, Эрна потихоньку вытягивала себя из мрака амнезии. Она уже понимала, что с ней произошло что-то страшное. «Только бы это касалось меня одной, только бы все были живы…» Но вот она видит свежую могилу. Рядом стоит отец, и снег падает на его непокрытую голову. Несколько человек устанавливают небольшой деревянный крест со словами «Элеонора Августа Вангер». Это могила мамы. Рядом стоит заплаканная Мари. Мартина нет. И не потому, что он на фронте, его нет вообще.
Когда вернулась Изольда, Эрна лежала, закрыв глаза. Она все вспомнила. Только подробности последнего дня в Равенсбрюке еще ускользали.
– Ну-ну, – женщина облокотилась на спинку кровати, – держись, малыш.
По морщинкам возле плотно зажмуренных глаз, под ресницами которых блестели слезы, по плотно стиснутым белым подрагивающим губам она догадалась, что ее подопечная все вспомнила и эти воспоминания наполнены болью утрат.
На улице было уже совсем темно. Женщина опустила затемнение и задернула шторы. Она включила настольную лампу и стала доставать из сумки продукты.
– Сейчас я дам тебе морковного сока, а потом попробуем встать. Завтра обещал прийти доктор.
– Какой это город? – не открывая глаз и повернув лицо к стене, спросила Эрна.
– Эберсвальде.
– А какое сегодня число?
– Пятнадцатое марта.
– Мартовские иды, – прошептала Эрна.
Врач, осмотрев пациентку, пообещал, что она должна быстро пойти на поправку. От него не ускользнуло, что во время осмотра Эрну нисколько не интересовало, чем она больна и каков прогноз.
– Не думаю, что это можно купить в аптеке, – говорил он в коридоре, протягивая Изольде очередной список лекарств. – Лучше сразу в Берлин на черный рынок. Но главное – ее душевное состояние. Оно мне вовсе не нравится.
Через несколько дней, когда Эрна, закутанная в теплый халат, стояла у окна на еще подрагивающих от слабости ногах, во входной двери загремел ключ. Она обернулась – это был Генрих Кристиан. Он вошел в комнату и остановился у самых дверей. На нем был черный кожаный плащ с маленькими плетеными погончиками и черная фуражка. Из-за его плеча выглядывала Изольда.
– Лекарства получили? – Он смотрел на Эрну, но вопрос был обращен к Изольде.
– Да, Генрих. Будешь есть?
– Только чай.
Кристиан снял фуражку, тут же подхваченную Изольдой, и начал расстегивать ремень. Когда женщина вышла, он подошел к Эрне и стал рассматривать ее. Она же видела перед собой только его тяжелый, как бы разрубленный надвое подбородок и мрачный взгляд.
– Завтра вместе с фрау Гюнш я отвезу тебя в Берлин.
– Мне все равно, – полушепотом сказала Эрна. Холодными как лед пальцами, сквозь кожу которых просвечивали синие жилки, она сжимала воротник халата под горлом.
Кристиан подошел к окну и посмотрел вниз на припаркованный там автомобиль.
– Фрейслер мертв. Ты, кстати, тоже.
Он не стал объяснять, что еще десятого февраля в списках умерших в тот день узниц Равенсбрюка появилась и ее фамилия.
– Что с Петером? – Она повернула голову и увидела мясистое, поросшее волосами ухо штурмбаннфюрера.
– Не знаю. Если он еще жив, то должен быть где-то на Западном фронте. Американцы уже на Рейне. Но сюда они не придут.
– Почему?
– Потому, что сюда придут русские. Изольда! – крикнул он, отойдя от окна. – К черту чай! Некогда. Завтра часам к двум я заеду за вами обеими. Будьте готовы. Лишнего не бери.
– Но зачем нам уезжать в Берлин, Генрих? – подавая плащ эсэсовцу, спрашивала Изольда. – Их бомбят каждый день, здесь гораздо спокойнее.
– Через месяц-два здесь будут русские. Но Берлин им не взять. – Он застегнул ремень, открыл дверь и обернулся. – Берлин им не взять никогда!
На следующий день Кристиан приехал в гражданском. Он критически оглядел Эрну, которой Изольда накануне подобрала вполне приличное платье и пальто, и вытащил из кармана какие-то документы.
– Будешь Эрной Гюнш, ее племянницей, – он кивнул в сторону Изольды. – Твой дом в Бранденбурге разбомбили двенадцатого марта. На этой бумажке твой бывший адрес и кое-какие данные. Запомни. О других подробностях договоритесь. Ну все, поехали.
Они заперли квартиру, спустились вниз и стали укладывать вещи в машину. Со стороны это была обычная семья: худая, болезненного вида дочь, бойкая мамаша и немногословный властный отец – вероятно, чиновник гражданского ведомства.
Уже через час, миновав с десяток полицейских постов, на половине из которых на них вообще не обратили внимания, а на остальных вяло спрашивали документы, они въехали в Берлин. Попетляли по улицам, огибая противотанковые заграждения, ожидая в небольших пробках возле строящихся баррикад, пропуская колонны солдат или Фольксштурма, объезжая закрытые для автотранспорта разрушенные участки города, и наконец остановились на небольшой улице в северо-западном районе. Это был Моабит, Ольденсбургерштрассе, недалеко от церкви Святого Паулюса.
Квартира оказалась довольно скромной, из трех небольших комнат. Кристиан снял ее совсем недавно и сам здесь не жил.
– Оставляю ее под твою ответственность, – передавая ключи Изольде, наставлял ее на кухне штурмбаннфюрер. – Пусть сидит дома и никуда не высовывается, кроме бомбоубежища. И никаких писем домой. Вот ваши регистрационные удостоверения и деньги. От денег, впрочем, скоро будет мало проку. Здесь, – он вынул из кармана небольшой сверток, – кое-какие безделушки. Меняй на продукты, когда закончатся те, что я успел купить. Скоропортящиеся не бери: скоро станет тепло, а электроснабжение может пропасть в любую минуту. Там – свечи, там – керогаз. Водопровод, – он покрутил кран, – уже не работает. Если вдруг починят, наполни все, что можно, водой, включая ванную. Водокачка на Бремерштрассе через квартал. Будете уходить вдвоем, оставляй мне записку вот здесь, на столе. Бомбоубежище рядом с водокачкой. Подходящую толкучку найдешь сама, не маленькая. Я по возможности буду приезжать, хотя предстоит чертовски много работы. Ну, все.
– Генрих, сколько нам тут сидеть?
– Откуда я знаю. Два месяца, полгода…
Он ушел, не взглянув на Эрну и не попрощавшись.
В следующие несколько дней Эрна стала быстро поправляться. Она начала делать по утрам зарядку и обтираться полотенцем. Водопровод не работал, так что о полноценной ванне приходилось только мечтать. И все же иногда они устраивали банные дни. Поздно вечером, когда народу у водокачки становилось мало, они по нескольку раз подряд ходили вдвоем за водой, грели ее, кое-как наполняли ванну на треть и мылись по очереди.
Днем Изольда уходила «на разведку» – послушать новости и достать чего-нибудь съестного. Первым делом она разведала места нескольких столичных толкучек и завела знакомства с некоторыми женщинами, частыми посетительницами берлинского черного рынка, на который полиция уже махнула рукой. По пути она читала на афишных тумбах газеты и всякие объявления, слушала в очередях разговоры.
Раз или два в день и раз ночью они спускались в бомбоубежище и проводили там в общей сложности по нескольку часов в сутки. Там часто работало радио, и им удавалось послушать официальные сводки, из которых женщины узнавали, что Восточный фронт полностью стабилизирован на Одерском рубеже обороны, который день ото дня становится все прочнее. Перерывы между информационными выпусками и речами Геббельса заполнялись героической музыкой и маршами.
В самом конце марта приехал Генрих Кристиан. Он привез много продуктов и даже свежее мясо. Изольда быстро наделала и нажарила на керогазе котлет, потом поила его чаем и всячески обхаживала.
– Господин Кристиан, – робко сказала Эрна, когда штурмбаннфюрер прошел в комнату и раскуривал, сидя на диване, сигару, – можно мне —послать телеграмму домой? Там ничего не знают обо мне.
– И что же ты собираешься в ней сообщить? Что сбежала из лагеря или что тебя выпустили за хорошее поведение? Не забывай, милочка, что ты на нелегальном положении. Я ведь уже, кажется, говорил тебе о твоей смерти в Равенсбрюке.
– Я бы только написала, что со мной все в порядке.
– Ну да, телеграмма из концлагеря: «Папа и мама, у меня все хорошо, кормят здесь пять раз в день, так что я поправилась на три килограмма». Так, что ли?
– У меня нет мамы.
Эрна опустила голову. Мысль о том, что ее отец мучается в неведении, отравляла все ее существование. Когда она вспоминала его, стоящего на кладбище или бредущего после похорон домой, ее сердце сжималось от боли. И после всего того, что случилось с Мартином и мамой, еще и она выкинула этот номер с дурацкими листовками. Сама теперь выкрутилась, а ее отец и Петер…
– В самом деле, Генрих, можно же что-то придумать? – вступилась Изольда. Она сидела сбоку на диванном валике, положив руку на шею лагерфюрера. – Девчонка совсем извелась. У нее, кроме старого отца, никого не осталось.
Кристиан выпустил клуб дыма и задумался. Раз он не рявкнул сразу, была надежда, что он постарается найти решение. Обе женщины, поняв это, терпеливо ждали.
Может быть, он подумал о себе и двух своих сыновьях, с которыми так и не сумел построить нормальные отношения. А ведь они, в сущности, отличные парни. Своенравные, когда этого требует от них жизнь, не прячущиеся за чужую спину. Кристиан посмотрел на Эрну и вдруг понял, что ему всегда не хватало дочери. Вот такой, как она. Тоже, судя по произошедшему с нею, способной на поступок. Сам он всегда недолюбливал тех, кто плывет по течению. Нет, эта девчонка ему определенно по душе.
– Черт с вами! – сказал он хмуро. – Телеграммы и письма отпадают – родственники политических и их корреспонденция под надзором гестапо. А вот позвонить по телефону… я думаю, можно попробовать. Собирайтесь! Обе!
Изольда захлопала в ладоши и бросилась на шею эсэсовцу. Затем они быстро оделись и спустились вниз.
Но Эрну ждала неудача.
На междугородном переговорном пункте Кристиан допустил к телефону только Изольду. Эрна назвала ей их домашний номер, но никто не поднял трубку. Попробовали позвонить Мари Лютер, но и там телефон не отвечал. С соседями и с ее бывшими сослуживцами по Красному Кресту связываться было опасно. Последняя попытка и вовсе закончилась печально – Изольда набрала номер телефона Эрниной тети в Регенсбурге, и ей сообщили, что та умерла еще в начале марта.
На обратном пути Эрна сидела на заднем сиденье машины, безразличная ко всему. Изольда всячески старалась ее успокоить. Она шепотом пообещала, что завтра же сама сходит на переговорный пункт и попытается снова созвониться с ее отцом или кем-нибудь из их соседей. В последнем случае она под видом работника университета просто спросит о профессоре Вангере.
И она выполнила свое обещание.
– Ну? Что? Ты дозвонилась? – бросилась к ней Эрна, когда та вернулась домой.
– Да.
– Дозвонилась до моего отца?
– Нет. Трубку взяла Мари Лютер, о которой ты рассказывала. Их дом сгорел, и она пока ночует у вас.
– Что она сказала? Где отец?
– В больнице за городом.
Изольда отвечала с некоторым усилием и отводила взгляд. Эрна это почувствовала.
– Что с ним? – Она остановила пытавшуюся ускользнуть из коридора женщину и придавила ее обеими руками к стене. – Говори же!
Изольда посмотрела в сторону.
– Он умер. Десятого февраля. Похоронен рядом с твоей матерью.
– Десятого февраля… десятого февраля, – несколько раз повторила Эрна, сидя на диване в комнате. – Что же я делала в тот день? Почему я не почувствовала?
– Ты не могла ничего почувствовать, – мягко сказала Изольда. – Ты была в том страшном месте, где чувствуешь только холод, голод и страх.
– Десятого февраля…
Изольда поняла, что Эрна ее не слушает. Она заставила ее выпить водки и уложила в постель. Потом была истерика, возможно, спровоцированная спиртным.
– Я во всем виновата! – кричала Эрна. – Я, мерзкая бессердечная тварь, погубила их всех! И Мартина, и маму! Я думала только о себе, а теперь мне уже не о ком думать. Я одна во всем мире. Одна!
На следующий день, когда завыли сирены, Эрна осталась неподвижно сидеть на диване.
– Одевайся скорее! – Изольда бросила рядом ее пальто. – Ну, ты чего?
– Иди одна.
– Не глупи, Эрна! Тебя не для того вытаскивали из лагеря.
– Иди одна.
– Подумай о Петере, если тебе наплевать на себя. Парня по твоей милости отправили в окопы!
Эрна взорвалась:
– Я никого не просила меня спасать! Оставьте меня в покое!
Изольда села рядом. В нескольких километрах от них открыла огонь известная всему городу башня Зообункера. Сразу подключились другие зенитные батареи и башни. В ответ из люков либерейторов и «летающих крепостей» посыпались полутонные, тонные и трехтонные бомбы. В некоторых местах падали многотонные блокбастеры – убийцы целых кварталов. От их ударов под землей лопались трубы давно не функционирующего водопровода и канализации. Но бомбили где-то в районе Темпельхофа, и в их квартире только мелко дребезжали стекла и кухонные стаканы, качалась люстра и с потолка время от времени падали на пол кусочки известки.
– Знаешь, как я познакомилась с Генрихом? – спросила Изольда, стоя у окна с сигаретой в руках, когда самолеты улетели. – Он помог, когда арестовали отца.
Она смотрела, как над Берлином оседают огромные тучи пыли, в небо поднимаются клубы черного дыма.
– Его арестовали вскоре после прихода наци. Моего папу звали Эразм Кант, по отцу он был евреем. Когда он еще в молодости женился на немке, то не мог предположить, что нарушает будущий закон о расе. Так что я на четверть тоже еврейка.
Изольда боковым зрением видела, что Эрна слушает ее.
– Почти вся наша родня уехала сразу после тридцатого января, а отец не пожелал. Он долго хорохорился – как же, сражался за кайзера и Германию, как и другие, – но в итоге оказался в Дахау. Я приехала в Мюнхен и сняла комнату на окраине. Работала поварихой, выкраивая продукты для передач, которые потом пожирала лагерная охрана. Я не сразу поняла, что мои котлеты и белый хлеб имеют мало шансов дойти до отца, а когда мне это объяснили знающие люди, стала приносить черствые корки и жесткое-прежесткое мясо. Охранники не зарились на такую пищу. Частично они швыряли ее своим овчаркам, но многое стало доставаться и моему папе. А в тридцать пятом его перевели в один из филиалов, руководил которым Генрих. Однажды я стояла у ворот и упрашивала охранника привести отца, с которым мы не виделись много месяцев. Взамен я предлагала бутылку хорошего вина и сигареты. В это время и подошел Генрих.
Он спросил, что мне нужно, кто из моих близких отбывает здесь наказание. Уж не знаю, чем я тогда его заинтересовала – тридцатилетняя, брошенная собственным мужем женщина в пыльной кофте и юбке. Я рассказала, что у меня здесь отец, кавалер Железного креста, и что я хотела бы с ним повидаться. Он не оборвал меня. Оказалось, что их приведут только через несколько часов – они заготавливали щебень для строительства дороги, – и мне велели ждать. Генрих ушел, а охранники забрали у меня вино и сигареты. Но в тот вечер я встретилась с отцом.
Его вид сжал мое сердце. Изможденное лицо с въевшейся в морщинистую кожу каменной пылью, седые волосы, слезящиеся глаза. Но он оставался таким же неунывающим, каким был всегда. Улыбался и расспрашивал, как у меня дела. Если бы не разделявший забор из колючей проволоки, я готова была бы стать на колени и, обхватив его ноги руками, просить прощения, сама не знаю за что.
Через день я надела все самое лучшее и накрасила губы. Еще накануне я заняла у подруги денег, купила дорогой коньяк, лучших сигарет и шоколаду. Со всем этим я приперлась к тем же воротам и попросила охранников проводить меня к их начальнику. Мол, хочу отблагодарить его за доброту. Они осмотрели мои дары, сообразили, что это действительно не для их пропитых морд, и один из них отвел меня к Генриху…
– А потом? – робко нарушила Эрна затянувшуюся паузу.
– Потом? Потом мы вместе пили этот коньяк, курили сигареты и ели шоколад. Остальные подробности тебе знать не полагается. Он прекрасно понимал, зачем я пришла, и надо отдать ему должное – при всей его жестокости и грубости он не был из тех, кто любил проводить время в оргиях и пьянках.
Короче говоря, моего отца уже не гоняли на каменоломню. А скоро, когда у них построили швейную фабрику, он стал работать на очень хорошем, по тамошним меркам, месте. У меня в душе даже затеплилась надежда, что все еще устроится. Евреев еще выпускали под обещание покинуть страну. Генрих сказал, что внесет отца в какой-то там список и, возможно, скоро его освободят. Но в декабре тридцать седьмого заключенных ночью выгнали на плац и продержали там несколько часов на снежном ветру. Так эсэсовцы решили отметить смерть Людендорфа. В общем, мой старик заболел и через несколько дней умер…
Изольда закурила уже третью сигарету.
– Генрих даже оправдывался тогда, что его не было в те дни. Он распорядился выдать мне тело отца, и я ночью тайно похоронила его на старом еврейском кладбище под Мюнхеном. Там, где лежали почти все его предки. В лагерь к нему, – Изольда сделала ударение на словах «к нему», – я больше не приезжала.
– Прости меня, Изольда, – чуть слышно проговорила Эрна и заплакала. – Я вела себя по-свински.
– Что ты, перестань.
– Как же вы потом опять встретились?
– Ни за что не догадается. Через месяц он сам приехал ко мне. Привез всяких вкусных вещей и свежего мяса. Сказал, что соскучился по моим котлетам и пирожкам. Конечно, одними котлетами дело не ограничилось, но скажу тебе сразу – постель не была в наших отношениях чем-то определяющим. Для нее он мог найти и, я думаю, находил более молодых. Просто он любил приходить ко мне раз или два в месяц, смотреть, как я хлопочу на кухне, и молчать о чем-то своем. Потом мы садились на диван, он закуривал сигару, а я рассказывала ему городские сплетни Рассказывала так, как никто другой не посмел бы рассказывать их эсэсовцу. Постепенно и я узнала кое-что о его жизни, о сыновьях и разных неурядицах. Однажды даже видела Пауля, а вот с Петером встретиться не довелось.
В общем, в тот день он сказал, что его переводят в Веймар, поблизости с которым строился Бухенвальд – ты, наверное, и не слыхала о таком лагере? Он предложил мне поехать с ним, точнее, следом за ним через пару недель, что я и сделала. С тех пор вот уже семь лет я всегда неподалеку от Генриха. Иногда мы не видимся по полгода, и я не знаю, жив он или нет. Но потом он приходит как ни в чем не бывало, и ничего не меняется. Его даже не повысили за все это время в звании.
Кому-то это наверняка покажется безнравственным – у нее отца заморили в лагере, а она якшается с эсэсовским надсмотрщиком. Но посмотри вокруг. Кругом сплошные парадоксы. Жестокость и безнравственность переплетены в одном тесном клубке с благородством и самопожертвованием. Думаю, для тебя уже не является секретом, что в нашей стране творились и продолжают твориться чудовищные преступления. Мы не знаем еще и сотой доли того, что сделали СС и наци в Германии и особенно за ее пределами. Но догадываемся! Не идиоты же мы, в самом деле. Есть же у нас глаза, и остатки мозгов еще не выбиты из наших голов бомбами. Так значит, и мы соучастники. И все те, кто продолжает выполнять свой долг перед государством, а это значит, перед фюрером, тоже преступники.
Но посмотри на этих девочек из Немецкой лиги. На которых лица нет, которые падают с ног от усталости в вонючих бомбоубежищах, помогая немощным, пеленая детей, бегая по горящим улицам в аптеки, чтобы принести лекарства старикам, простаивая в очередях за водой, чтобы наполнить бачок в подвале и чтобы нам с тобой было что пить. Разве их можно обвинить хоть в чем-то? А мальчики из Гитлерюгенда? Мне порой кажется, что детей в огромных касках с фаустпатронами на плече в Берлине теперь больше, чем солдат. А старики и женщины из союза противовоздушной обороны, которые не идут в бомбоубежища, чтобы было кому тушить пожары? А Фольксштурм? А медсестры? А девушки с зенитных батарей? Они все самоотверженно выполняют приказы Гитлера и других фюреров, продлевая их власть. С их помощью Равенсбрюк и Бухенвальд проживут лишние месяцы. И в вашем Дахау замучают лишние тысячи узников. Разве это не безнравственно? И в то же время разве все эти люди не достойны признательности соотечественников? А, Эрна?..
В тот же день Эрна рассказала Изольде о своем знакомстве с Петером, об их снежном январе, о печальном расставании и угасании их дружбы и о том, как судьба так жестоко свела их снова в камере тюрьмы Штадельхейм. И она впервые увидела на щеках этой женщины слезы.
Шли дни. Они были наполнены заботами, неведомыми раньше в большом европейском городе. Отсутствие воды и электричества, постоянное ожидание воздушной тревоги, поиски пропитания.
Однажды Изольда притащила целую сумку консервированной спаржи.
– Выменяла на ту брошь с голубым камнем, – объясняла она, тяжело дыша, упав на стул прямо в прихожей. – Конечно, за эту безделицу перед войной можно было бы купить новенький «Фольксваген», но и тридцать банок огородной травы тоже неплохо. Это отличная хавельбергская спаржа. Ее выращивают километрах в ста к западу отсюда. Я ведь прожила там в конце двадцатых несколько лет.
– Как же ты все это дотащила? – удивлялась Эрна.
– Да помог один жук за пачку сигарет. Подъезд наш я ему, конечно, не показала – мало ли что. Только до угла. А вообще, чтоб ты знала, кроме консервов, сейчас самая надежная валюта в Берлине – это табак. Сигареты. Лучше иностранные, причем все равно какие. Даже русскую махорку некоторые берут. Говорят, если ее отваром мыть голову, не будет вшей. А если вдыхать ее пыль, быстро заработаешь туберкулез и сдохнешь дома в своей постели, а не в грязном окопе. Где они ее только достают…
– Как ты думаешь, Изольда, – спросила однажды Эрна курившую у окна подругу, – чем все это кончится?
– Это? – кивнула женщина в сторону улицы, сообразив, о чем идет речь. – Нашей победой!
– Я серьезно.
– И я. Слушала радио в бомбоубежище? «Берлин станет неприступной крепостью, о стены которой разобьюся волны нашествия», – с пафосом продекламировала Изольда.
– Ты смеешься. Им просто нечего больше говорить.
– Если хочешь знать мое мнение, – посерьезнела Изольда, – я не думаю, что нам предстоят месяцы, и уж тем более полгода, как сказал Генрих, сидения здесь. Как только мы услышим пушки, не бомбы, а выстрелы пушек, отсчитывай три недели, а то и меньше.
Она повторяла услышанное сегодня на рынке из разговора двух фронтовиков. «Русские прошли от Сталинграда три тысячи километров не для того, чтобы застрять на последних двадцати пяти», – открыто говорили они.
– Наши фюреры в столбняке, – продолжила, глубоко затянувшись, Изольда. – Они как шизофреники погрузились в иллюзии, так что переговоров не будет. Да им их никто и не предложит. Поэтому отделают нас тут по первое число, помяни мое слово.
При этих словах Эрна вспомнила предостережение брата о том, что если русские придут, то им будет за что мстить.
– Но раскисать не нужно, Эрна. На толкучке уже вовсю торгуют ампулами с цианидом. Этот товар не для нас. Это для тех слабонервных, кого еще мордой об стол не били, а мы с тобой видели всякое. Ты уже и под косым ножом ходила, да и мне есть что вспомнить. Знаешь, что я тебе скажу? Необходимо сконцентрироваться и настроиться на борьбу за выживание. Потребуется безвылазно просидеть в вонючем подвале месяц? Будем сидеть! Два так два. Сдохнем, а выживем, так я тебе скажу!
В начале апреля их в последний раз навестил Генрих Кристиан.
А что до грома орудийной канонады, то он не заставил себя долго ждать. Шестнадцатого апреля «становящийся все прочнее» Одерский фронт был прорван в первые же часы начавшегося наступления, а еще через несколько дней советская артиллерия вовсю грохотала на самых подступах к Берлину.
С этого времени обе женщины почти все время проводили в бомбоубежище. Домой приходили только под вечер, чтобы приготовить пищу, немного поспать и рано утром снова уйти в переполненный людьми подвал. Тяготы и проблемы горожан обострялись с каждым днем. Особенно остро вставала проблема нехватки пригодной для питья воды: многие водокачки были разбиты, к другим было не пробраться из-за завалов и очередей. Выручали водовозки, но они ездили не регулярно и все реже.
К двадцать пятому апреля перестали включать сирены воздушной тревоги. Примерно в эти же дни прекратился выпуск последних газет. Несмотря на радиосводки и официальные сообщения в настенных листовках «Панцербэр», они многого не знали и совершенно не представляли себе ситуацию. Потом не стало и этих источников информации, только слухи, порой самые фантастические. Был среди них и такой: с Западом заключен мир и военный союз, и теперь англо-американцы вместе с немцами идут освобождать Берлин от большевиков.
В самом конце апреля, выглянув как-то в окно, Изольда увидела отступающих немецких солдат. Они бежали, отстреливаясь, а из-за поворота на улицу вползали танки.
– Дождались, – сказала Изольда и начала собирать в сумку продукты и бутылки с водой.
– Как же мы теперь пройдем в бомбоубежище? – испуганно спросила Эрна.
– Главное – проскочить улицу, а там проберемся дворами.
Они заперли дверь квартиры на ключ и стали спускаться. Некоторое время стояли внизу в подъезде, выжидая момент. Когда улицу вдруг заволокло клубами пыли и дыма, Изольда схватила Эрну за рукав, и они бросились на противоположную сторону, осыпаемые цементной крошкой. При этом Эрна явственно услыхала свист пуль.
Дальше было легче. Дворами перебрались на соседнюю улицу и юркнули в знакомый подвал. На нижних ступеньках у входа, как обычно, стояли дежурные. Парень и девушка с черными треугольниками Гитлерюгенда на рукавах окликали всех, кто искал укрытие.
– Ну, все, – возбужденно проговорила Изольда, когда они расположились на свободном участке пола, – Моабит уже в руках русских. Значит, скоро все должно закончиться.
Проведя весь день тридцатого апреля в душном от запаха лекарств, пота и давно загаженного туалета бомбоубежище, Эрна не знала, что сегодня части 7-й американской армии вошли в Мюнхен. В Баварии закончилась война. А десятью днями раньше был взят Нюрнберг. А еще десятью днями раньше – Ганновер. Рейх стремительно сжимался, как с запада, так и с востока, теряя города и промышленные районы, крепости и окруженные армейские группировки. Вот уже много дней его столицу не бомбили союзники. Но не потому, что пошли на замирение, просто Берлин был почти две недели как в полной власти русской фронтовой артиллерии. А к этому дню процентов на восемьдесят и вовсе занят противником.
Не узнали они в тот день и о смерти Гитлера.
К вечеру первого мая шум боя стал стихать. Некоторые люди выглядывали на улицу, но там не было ни своих, ни противника. Не было уже у входа и молодых людей с нашивками. Кое-кто из обитателей подвала стал уходить, воспользовавшись передышкой, другие боялись высунуть нос. Иногда к ним забегал кто-нибудь с улицы, и удавалось узнать, что происходит поблизости, а то и более глобальные новости, главной из которых было известие о некоем перемирии.
Когда стемнело, Изольда предложила вернуться на Ольденбургерштрассе.
– Там остались консервы, крупа, сигареты, а здесь ни капли воды. Да и не все ли равно, где встретиться с русскими, здесь или там.
Эрна была уже настолько измучена последними днями, что не стала спорить. Страх перед врагом, образ которого представлялся в ее сознании чем-то средним между воином Чингисхана и плакатным большевиком с большой красной звездой на каске, не стал меньше. Уменьшилась цена собственной жизни. Первая девальвация произошла еще в Штадельхейме. Потом Равенсбрюк, потом известие о смерти отца, потом эти последние дни в Берлине. Кругом столько смертей, что мерить ценность себя самой прежними мерками было просто нелепо.
Они вышли наверх и дворами стали пробираться в сторону Ольденбургерштрассе. Недалеко от их дома чернела громада подбитого танка, но людей поблизости не было. Только свет фар автомобиля и голоса где-то вдали.
– Слава богу, дом цел, – сказала Изольда. – Ну, пошли.
Они прокрались мимо пахнущего гарью танка, вошли в темный подъезд и стали осторожно подниматься наверх. Дверь была цела. Изольда отперла ее ключом, они вошли и увидели, что в окнах не осталось ни одного целого стекла.