Теперь необходимо привести нормы пользования принципом, поскольку совершенно понятно, что, не определись мы с «уздой» для принципа, мы рискуем заняться шарлатанством. С другой стороны, этими нормами мы застраховываем сам принцип от интеллектуальных спекуляций.
Во-первых, принцип – не аксиома. Принцип – не есть аксиома по той причине, что он не является «принятым положением» или предметно «очевидным фактом», что совершенно необходимо, чтобы назвать или посчитать его аксиомой. О нем также нельзя сказать, что он совершенно «обусловлен практически-познавательной деятельностью человека», поскольку принцип – это первооснова, а не основоположение.
Мы делаем это чисто терминологическое уточнение, чтобы не вносить путаницу: «первооснова» наиболее верное название, поскольку принцип никто никуда не клал, о нем нельзя сказать, что его «положили» в основу, нет. Иными словами, если мы говорим «первооснова», мы тем самым полагаем, что определяемое действительно являлось основой для «первого», то есть оно собственно первично. Если же мы говорим «первоположение» или «основоположение», то мы тем самым предполагаем, что еще до этого «чего-то», определяемого нами, был еще кто-то, кто, собственно, и «положил» определяемое в качестве основы для «первого». А второй вариант кажется нам ничем не обоснованным предположением, так что терминологически верно говорить, что принцип – это первооснова.
Во-вторых, принцип аксиоматичен. Принцип первичен, он распространен на все, чему является первоосновой. Магия традиционной ссылки на какой-либо «принцип» в житейской практике и в философии говорит о его априорном интуитивном принятии познающим, которое может быть как осознаваемым, так и неосознанным. Разве это не аргумент в пользу его «аксиоматичности»? Так что доказать принцип невозможно, его можно видеть, его характеристики также можно лишь вывести, но не доказать.
В-третьих, принцип не может быть опредмечен, не утеряв при этом своих свойств, как-то: повсеместной распространенности, доказательной значимости, открыто-системности и т. д., не перестав быть собственно принципом. А иного и предположить нельзя, поскольку, опредмечивая, мы переходим из сферы нового языка в сферу старого, мы создаем «плюс-ткань» и отрываемся от реальности. Опредмеченный принцип – это уже не принцип ни по форме, ни по сути. Опредмеченный принцип – это уже состояние, а не процесс, каким является собственно принцип, он, подобно акуле, – умирает, остановившись.
В-четвертых, принцип не может являться непосредственным доказательством в предметной и вещественной сфере. Системы старого и нового языка по большому счету не конгруэнтны друг другу, имеют разные «системы координат», разную метрику, и поэтому было бы верхом безумия пытаться наводить порядок в одной из них силами другой. Если использовать аллегорию, это примерно то же самое, как если бы аппаратура на 220 V оказалась в розетке на 360 V.
Наконец, в-пятых, при использовании принципа необходимо учитывать феномен семантической слабости языка. Мы уже несколько раз отсылали читателя к вопросу о семантической слабости языка, и теперь пришла пора кратко осветить его. Именно он объясняет, почему мы испытываем столько сложностей при необходимости изложения материала, связанного с принципом, возможностью и проч. Но мы полагаем, что такой феномен весьма естественен и его легко можно пояснить, обратясь к гносеологическому местоположению языка.
Язык начинает свой отсчет от мира вещей, но мы же, рассуждая о возможности и принципе, находимся куда «глубже», тут еще нет вещей, а коли так, то и язык не способен выполнить свою семантическую функцию. Мир вещей и, соответственно, мир закономерностей – это структуры «над-стоящие» относительно возможности и принципа. Когда мы начинаем говорить о принципе, мы естественным образом испытываем определенную сложность, потому что язык просто не предназначен для объяснения таких категорий, его функции совершенно иные.
Иначе и быть не могло, кроме того, возникающие сложности обусловлены еще и тем, что язык – это то, что теснейшим образом связано с реальностями материального и идеального мира, а принцип представляет собой совершенно иную реальность, так что «семантическая слабость языка» здесь представляется нам весьма естественной. Но ведь язык проявляет свою семантическую слабость и тогда, когда пытается говорить о вещах и закономерностях. Сейчас мы представим эту проблему, чтобы показать, что авторитет языка, жестко привязанного к «объективной» реальности, упал еще до того, как его репутацию подмочила теория возможности.
Феномен семантической слабости языка указывался многими исследователями. Так, например, он проявляет себя в восточной философской традиции: «Нирвана не описываема, потому что никакие представления ограниченного разума не могут быть приложимы к Тому, что выходит за границы ограниченного разума. Если бы два Мудреца, которые реализовали нирвану, случилось бы, встретились, пребывая в оболочке тела, между ними было бы интуитивное и взаимное понимание того, что есть нирвана; но их человеческая речь была бы совершенно неадекватной для ее описания, даже если бы один из них описывал нирвану другому, еще в значительно меньшей степени это возможно описать тому, кто не реализовал ее». Неспособность языка назвать то, что не относится к миру вещей (процессуально по своей сути), позволяет использовать лишь «отрицательные» определения. Единственно возможными определениями, с помощью которых сам Будда определял нирвану, были «негативные определения»; так, он говорил, что нирвана – это «не становленное, не рожденное, не производимое, не имеющее формы» и т. д. Так что понять, что же такое нирвана, даже из слов божества представляется весьма непростым делом, Будда фактически отсылает к психологическому опыту, но не более того.
Причины, определившие возможность появления феномена языковой семантической слабости, своеобразно и интересно описаны у М. Фуко в его работе «Слова и вещи»: «Наконец и прежде всего, внутренний анализ языка противостоит той первичности закона „быть“, которая приписывалась ему в классическом мышлении. Глагол этот царил в языке, поскольку он был некой первоначальной связью между словами и поскольку он обладал важной способностью утверждения; он отмечал начало языка, выражал его специфику, прочно связывал его с формами мысли. Напротив, самостоятельный анализ грамматических структур в практике с XIX века вычленяет язык, рассматривает его как автономное формирование, разрывая его связи с суждениями, атрибутивностью и утверждением. Тем самым оказывается разорванным онтологический переход между „говорить“ и „думать“, обеспечиваемый глаголом „быть“, и язык тут же обретает самостоятельное бытие, а в этом бытии содержатся управляющие им законы».
С чем мы сталкиваемся? После того как «язык» стал предметом, он утерял возможность быть тем, что мы «думаем», то есть лишился смыслообразующего, как, впрочем, и многих других свойств. Таким образом, мы семантически можем «думать» то, чего сказать никак не можем, а также способны понять то, что не можем удовлетворительно объяснить. Отсюда родился известный афоризм, согласно которому «мысли всегда красивее слов». Согласно этому же положению, ни одно определение никогда не сможет передать сути определяемого. По этой же причине человек, использующий в повседневной жизни два и более языка, не сможет вразумительно ответить на вопрос, на каком же все-таки языке он думает. Итак, феномен семантической слабости многообразен, поэтому и изложение собственно принципов мы попытаемся сделать не столько конкретным, сколько дающим «ощущение» предмета.