На Алтае мы оказались в самом начале сентября в экспедиции по сбору золотого корня, который растет там вдоль горных ручьев. Мне давно хотелось увидеть алтайские горы своими глазами, а тут подвернулась счастливая возможность такой поездки, да еще безплатно, — уж на дорогу туда и обратно мы как-нибудь золотого корня насобираем. Ну вот в результате только на дорогу и насобирали — нас, естественно, обманули в пункте приема, почти ничего не заплатили. Ну и ладно. Зато побывали-то где!
В палатке мы обитали втроем: Леша, Валя Курьерова и я, каждый в своем спальном мешке-коконе. Мне повезло — вода, которая натекала по утрам в нашу палатку, не добиралась до моего мешка, но каждое утро, на рассвете, меня будил диалог из соседних сырых мешков: Леша рассказывал Вале о своих переводах русских поэтов на английский и английских на русский. А Валя Леше о деталях итальянских интерьеров — это была ее диссертация. И что?
Ехать в такую даль, чтобы слушать тут с утра пораньше московскую болтовню?
Я вылезала из своего мешка тихо-тихо, чтобы не разбудить соседей, и, осторожно ступая по мокрой траве, выбиралась наружу. Огромные камни, поросшие зеленым и розовым лишайником… Рядом со мной пристраивается встречать восход маленькая застывшая ящерица. Справа и слева — безконечные горные хребты, а мы между ними на камне, в ущелье. Это наш наблюдательный пункт. Эх, туда бы мой сегодняшний фотоаппарат… Невероятные переходы цвета и формы, картина, которую мы с ящерицей созерцаем, все время изменяется, как будто в фантастическом огромном калейдоскопе, который медленно-медленно поворачивается…
Я никогда не любила ни Рериха, ни Чюрлёниса. Не то чтобы не понимала, а именно не любила. А после этих невероятных алтайских восходов знаменитые рериховские горные пейзажи, мягко говоря, совершенно бледнеют. Его мутные алтайские картины, «написанные мылом», вообще не похожи на то, что я видела там. Точнее, слегка похожи все-таки, но как будто он сделал нечеткую черно-белую фотографию, а потом наспех раскрасил грязными серыми красками. Не понимаю, что в нем находят ценители. И Чюрлёнис — его достойный ученик. Вот прямая иллюстрация к вопросу о том, что первично — материя или сознание. Сразу видно, что сознание. Больная голова рождает больное творчество. Как рифмованные мысли — это никогда не поэзия, не искусство, так и рериховские холсты — всего-навсего иллюстрируют его восточные хмурые идеи, воплощают его религиозные убеждения. И художественная несостоятельность, надуманность этих его картин замечательно демонстрирует ложность его мировоззрения.
Сначала мы доехали на поезде до Барнаула, потом до Бийска. Потом на машине до Усть-Семы, и утром на грузовике по Чемальскому тракту вдоль Катуни нас повезли высоко в горы. Дорога закончилась, и мы еще долго поднимались с рюкзаками пешком наверх, дыхания хватало на несколько минут, нужно было все время останавливаться, чтобы отдышаться. Ну вот и пришли. Невероятной высоты кедры вокруг и небольшая полянка, где мы поставили свои палатки на берегу чистейшего горного ручья. Земля устлана огромными блестящими разноцветными листьями бадана — сентябрь. Нет, под кедрами не земля, а на полтора — два метра в глубину — кедровые иголки. Наверное, на берегу такого же ручья, только не алтайского, а алма-атинского, случилась история, о которой мне недавно рассказали. Такая же компания путешественников расположилась у горного ручья, и кто-то из них отправился за водой. Склонился над ручьем и вдруг отшатнулся в испуге. Он еще раз подошел с ведром зачерпнуть воды, и опять его отбросило в сторону. Тут из соседних зарослей жимолости вышел незнакомый человек и направился к воде. Оступился, упал и виском ударился о камень. Спасти его не удалось. Весь день ушел на то, чтобы доставить тело в больницу, разобраться с милицией, и когда все, измученные, задерганные, собрались наконец у костра на ужин, кто-то вспомнил: «А что тебя утром так шарахнуло у ручья два раза подряд?» — «Да я только подошел к воде, и слышу: “И место то, и время то, а человек не тот”. Пришел в себя, думаю — может, показалось. Подошел еще раз, и снова голос: “И место то, и время то, а человек не тот”. Вот и все — тот человек маленько задержался…» Подруга моя, Наташа, наш повар, исполняя заповедь насчет отдай последнюю рубашку, в первые же дни экспедиции отдала туристам, которые забрели в наши края и где-то потеряли свой котелок, одно из двух ведер, в которых мы варили обед. Которое получше, конечно, чтобы все по-христиански. И мы весь месяц мучились с единственным ведром, в нем готовили и суп, и кашу, оно почему-то сразу проржавело, а вода в ручье ледяная… Везет же мне с этими ведрами-кастрюлями в единственном экземпляре. Вот, пожалуйста, XX век, и не найдешь нигде ведра, хоть плачь! И ведь еще весь наш запас сахара им отдала в придачу. Я вот думала, что там, в Евангелии, сказано отдать последнюю рубашку свою, а не чужую. Но уж кто как понимает… Потом вообще вся еда почему-то закончилась, наверное, не только сахар получили те туристы вместе с новеньким нашим ведром, а нам еще неделя оставалась до спуска с гор к тому месту, куда за нами должна была прийти машина. Парни стреляли глухарей, Леша с Валей страшно обиделись на Наташу, и наша компания разделилась на два лагеря. А я тоже обиделась, но поддерживала ее как могла, поэтому Леша с Валей обиделись заодно и на меня. Помирились мы только через год. А тогда даже почти не разговаривали из-за чая без сахара.
Оставшись в результате почти в одиночестве, я частенько уходила на небольшие прогулки и вот однажды, забираясь невысоко в гору, увидела знаменитые жарки. Они были такие невероятно яркие и огромные, что я совсем забыла, что подо мной отвесный провал, потянулась за цветком и почти сорвалась, повисла на руках на небольшом уступе. Помощи ждать неоткуда. А руки у меня очень слабые. Я не понимаю, как мне удалось подтянуться, при моей абсолютной неспортивности, всегдашней школьной двойке по физкультуре. Это точно — у меня открылись со страху «резервные возможности организма». Вот так однажды было и с игуменией Варварой, когда она еще послушницей решила привести в порядок территорию нашего разрушенного монастыря и подожгла сухую траву. А огонь перекинулся на сложенные высоким штабелем тяжеленные огромные лаги, которые нам кто-то привез в подарок для будущих полов и потолков. Лаги загорелись, а это было на тот момент все наше монастырское имущество. И она раскидала их одна, как щепки. Потом четверо мужиков целый день пыхтели — складывали обожженные лаги в штабель.
Мы насобирали несколько мешков золотого корня, путешествуя вдоль алтайских ручьев, отпуск наш уже заканчивался, два наших лагеря временно объединились в один, мы дружно спускались вниз. По дороге остановились на привал у пастухов диких горных коров, такие были аксакалы, страшное дело. Там отстрелили последнего глухаря на обед и вскоре уже забирались в кузов зеленого ГАЗона, в кабине которого рядом с водителем сидел приехавший за нами из Усть-Семы начальник нашей экспедиции. Машина осторожно спускалась по извилистой узкой дороге вдоль бурлящей белой Катуни, слева — Катунь, справа — отвесные высокие скалы с черными подтеками; это мумие. И вдруг грузовик наш стал набирать скорость на спуске, а из окна кабины высунулась лохматая голова водителя: «Прыгайте все из кузова! Быстро! Тормоза отказали. Сейчас всем хана! Я тоже буду прыгать!» Первым выскочил из кабины наш начальник с двумя большими буханками хлеба под мышками. Это было очень смешно. Потом еще двое выскочили из кузова кувырком в кусты огромной алтайской малины, а я не спеша думала, что с моей «ловкостью» точно сломаю себе позвоночник, да уже не успеть резиновые сапоги натянуть, не ходить же там босиком в ожидании машины, которая в лучшем случае через месяц появится… И тут неожиданно на нашей узенькой горной дороге оказалась полянка, а водитель еще не успел выпрыгнуть, пошел на виток спирали и сумел погасить скорость. Мы высыпали из кузова и потихоньку стали приходить в себя. А шофер оглядел нас и сказал: «Кто-то из вас тут очень счастливый! Мы все сейчас должны были вон там рыб кормить», — и показал на Катунь. Тут до меня, наконец, дошло, что пора молиться и Бога благодарить, и эта первая за все время нашего путешествия молитва была, конечно, молитва Иисусова: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную».
И еще дошло, что, скорее всего, счастливыми-то были мы с Валей — Валя покрестились за месяц до нашей поездки, а я — всего три месяца тому назад. Не успели еще особенно грехов набрать.
Крестилась-то я, ничего не понимая, не осознавая, мне еще предстояло через полгода в Печорах пережить переворот сознания — крещение покаянием, и Господь, предвидя это, дважды спас от нелепой внезапной смерти грешную мою душу.
И вот через пару лет как-то вечером позвонил мне из Ленинграда на работу Геннадий — самый близкий друг Леши:
— Ты столько нам с Алексеем рассказывала о твоем Батюшке, отце Науме, а я завтра приезжаю на один день в Москву. Отвези меня к твоему старцу.
— А когда ты приезжаешь?
— Рано утром.
— Ну, попробуем. Я сдаю ключи в девять, и можно через полчаса встретиться на Ярославском вокзале. Впритык, конечно, но шанс есть.
На вокзале мы увидели объявление об отмене электричек до часу дня.
— Все безполезно. Батюшка уходит в два, мы приедем в Лавру в лучшем случае только к трем, к закрытой двери.
— Все равно поедем. У меня будет время часов до пяти, потом бегом на электричку и сразу в поезд. Я хоть на пороге его кельи постою.
— Да кто нас пустит в келью, не пройдем даже через проходную. Знаешь, тогда молись.
И мы поехали с моим некрещеным Геннадием в Сокольники, в ближайший храм; он поставил свечи Матери Божией, вернулись на вокзал и в три часа все-таки оказались в Лавре возле проходной, нас почему-то сразу пропустили, что было в те годы совершенно невероятно, и вот мы стоим в тишине на пороге безлюдной Батюшкиной кельи.
— Ну вот, здесь Батюшка и принимает народ…
И тут послышались шаги, и в пустую приемную, к нашему великому удивлению, заходит наш старец.
— Ну что, приехали?
И начался разговор, который продлился ровно два часа, — как раз все то время, какое было у Геннадия, чтобы он мог успеть на свой вечерний поезд. Батюшка с такой любовью с ним говорил, и шутил, и даже «обижал» осторожно — проверял устроение души. Наш математик все выдержал достойно и смиренно. «Значит, и мама и папа твои — оба евреи? Жаль. Вот если смешивается кровь, ну, с польской, например, эти умнее бывают». И как бы между прочим:
— Где же ты такого хорошего нашла? Сколько тебе? Двадцать семь? Ваши обычно к тридцати крестятся. Ну вот, будешь изучать языки, заниматься древними переводами. Поосторожнее с металлом, с машинами…
Через год Геннадий позвонил мне рано утром: «У мамы онкология, в одиннадцать операция. Попроси Батюшку помолиться о ней».
Я едва успела на нужную электричку, и было уже без пяти одиннадцать, когда я добежала до Батюшкиной приемной. А там толпа во всех комнатах, и он где-то вдалеке, его не видно, только слегка доносится из самой дальней комнаты его голос. Я стою на пороге и кричу внутри себя: «Батюшка, мне бы два-три слова сказать!» И тут он как будто вырастает над всеми и обращается прямо ко мне: «Ну, говори два-три слова». Народ расступается, чтобы меня пропустить, и я передаю ему просьбу некрещеного Геннадия о своей некрещеной маме.
— Хорошо, но только она должна дать Богу какой-нибудь обет.
На следующий день позвонил Геннадий — операция прошла прекрасно. Потом еще десять дней все было прекрасно, а потом она умерла.
— А она дала обет Богу?
— Я не смог ей об этом сказать…
Прошло еще два года. Моим друзьям исполнилось по тридцать лет, я решила съездить в Ленинград взглянуть на них, и когда оказалась у Леши, он встретил меня в комнате, заваленной словарями, разными изданиями Библии среди кучи всяких рукописей.
— Да вот, решили мы с Геннадием переводами заняться. Он делает новый перевод Деяний святых Апостолов с греческого, а я некоторые библейские книги с древнееврейского перевожу…
— А что у тебя с носом? Был еврей как еврей, а теперь совсем грек с античным профилем…
— Ну надо же, как ты увидела? Ведь никто не замечает. Это мы с Геной вскоре после его поездки к твоему Батюшке были в командировке в Ереване, и маршрутка, на которой мы ехали, попала в страшную аварию. Из одиннадцати человек восемь погибли. У меня травма головы, перелом носа. А у Гены — синяк на коленке.
Вот тут я и напомнила им слова Батюшки насчет занятий древними языками и переводами. И крещения к тридцати годам. И предупреждение насчет машин. Оба они совершенно все это забыли.
Через три месяца Алексей позвонил мне и доложил, что они крестились вместе во Внуто, у отца Иосифа.
— А зачем они делают эти переводы? — спросил Батюшка, когда я ему рассказала о крещении своих друзей.
— Не знаю.
Что еще я могла ему ответить… Вскоре, к сожалению, наша дороги совсем разошлись…
— У меня в Ленинграде никого нет, — услышала я как-то от своего старца, когда попыталась найти там для моих друзей священника из числа Батюшкиных чад.