В это время в проходе, перешагивая через солдатские ноги, появился прапорщик Шлапак. Из-под распахнутой шинели на гимнастерке поблескивал Георгий. Прапорщик, заглушая шум, произнес:
– Все разместились? Извещаю: горячую пищу получите в Смоленске. Претензии, просьбы, обращения есть? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Желаю счастливого пути и боевых подвигов.
Вдруг прапорщик обратил внимание на Соколова. Раздвинул в улыбке рот и показал тридцать два крепких, как у молодого тигра, зуба, радушно протянул руку:
– В одном вагоне едем? Очень приятно! Я вас еще на вокзале приметил. Я моряк, в японскую воевал на крейсере «Богатырь». А в эту войну меня сделали сухопутным…
Соколов спросил:
– Небось по ночам снятся бушприты, кливер-шкоты, кран-балки?
Шлапак расцвел в улыбке:
– А вы тоже «полосатый»?
– Нет, вот мой пращур Сергей Богатырев, так тот при Петре Великом на море погиб. А я когда-то яхту держал, был членом Петербургского речного клуба, да и на субмарине короткий переход сделал.
– Надо же, родственную душу встретил! А я тоскую по воде. Моряки народ особенный, соленой волной промытый, ураганами обвеянный, – надежные люди. Прошусь обратно на флот. Я уже два рапорта посылал, да ответа не получил.
– Вы теперь после ранения?
– Никак нет, начальство за геройский поступок предоставило десять дней отпуска. Матушку Галину Васильевну навестил, в Сокольниках живет. А теперь в Московский разведполк возвращаюсь.
– У меня тоже предписание в Московский разведполк. Стало быть, однополчане.
Шлапак весь расцвел.
– Надо же, удача какая! Ротный у нас, Семенов, из себя, – показал рукой, – от горшка два вершка, а в деле горячий: бесстрашный, хитрый…
Соколов одобрил:
– Вот это по-нашему, по-русски!
Бочкарев заботливо опекал Соколова. В Вязьме он сбегал за кипятком, заварил чай, угощал Соколова и соседей.
Факторович достал большую головку сахара. Вздохнул:
– Что вы скажете на это несчастье? Сахар есть, щипцов нет. А это такой сахар, его кувалдой не разобьешь.
Соколов успокоил:
– Обойдемся без щипцов!
Он взял в кулак сахар. Все перестали жевать и разговаривать, уставились на богатыря. В вагоне наступила удивительная тишина, нарушаемая только стуком колес.
Соколов сжал сахар в громадном кулачище, и тот, к восторгу зрителей, с громким хрустом рассыпался в пудру. Факторович ужаснулся:
– Боже, это уже не сила. Это кошмар… Вы слыхали этот жуткий хруст, будто грешнику черти в аду кости крушат? У меня заложило в ушах. Но зачем много сладкой пудры просыпалось на пол? – Вздохнул. – Но пусть вас не волнует этих глупостей, выпивайте с тем, что в кулаке, – и стал дуть крепкий чай из жестяной кружки.
Шлапак, привалившись плечом к верхней полке, с легкой усмешкой обратился к Шатуновскому:
– Про войну нынче врут много, какую газету ни открой: «Ах, наши доблестные солдатики! Наши геройские защитники!..» И никто, ни одной строкой, не обмолвится, что нынешняя война – сплошная неразбериха. В штабе полка дают приказ: «Наступать!» Ну, пошли, в открытом поле. Германцы нас как на ладони видят, из всех видов оружия пальбу открыли, разве что из рогаток не стреляют. Мы, понятно, залегли. Германцы шрапнелью садят. А тут команда: «Вперед!» Таким маневром многих наших покосило, зато вражескую позицию почти полностью заняли. А из штаба фронта приказ, уже противоположный: «Отступать!» И тем же порядком опять в свои окопы, на исходные рубежи, только уже меньшим числом. Спрашивается: зачем же наступать, если надо тут же отступать?
Шатуновский недоверчиво покрутил головой:
– Это, скажем, как исключение и ваш пример неудачен.
Шлапак продолжал:
– Хорошо, вот другое. Из нашей роты ходили языка брать. Ну, офицера схватили, через реку переволокли его, значит, на наш берег. А тут передовое охранение по нашим же с испугу из пулеметов как шандарахнет. Пяти разведчиков как не было. В живых только двое остались – раненый ефрейтор да австрийский офицер, за которым ходили.
Шатуновский задумчиво проговорил:
– В любом деле огрехи случаются, а война – дело сложное…
Шлапак огрызнулся:
– Огрехи не орехи! Это пока вас не коснулось, легко рассуждать. А как в задницу жареный петух клюнет, так не то заголосите. Или, скажем, в прошлом году на передовую пригнали роту новичков. Немец тут как тут, атакует на нашем фланге. А новеньким ружья не дают, нету, дескать, где-то на железной дороге застряли. Обзаводитесь, мол, сами. Так половину новичков германец и положил. Или, помню, под Варшавой немцы прут, а у нас на каждый артиллерийский расчет по три снаряда: не подвезли! А кто, скажите, за безобразия отвечать будет? Когда в войну ввязывались, об этом подумали?
– Чем так воевать, лучше дома баб своих шлифовать, – буркнул Фрязев.
За оконным стеклом плыли бескрайние и до скуки однообразные зимние просторы. Соколов видел засыпанные снегом поля, церковные купола на взгорке, деревушки с избами под соломой, крытые железом кирпичные дома, ометы соломы, обнажившиеся деревья садов за палисадами, чахлые деревца, бесконечной чередой тянущиеся вдоль железнодорожного полотна, телегу, поставленную на колеса и запряженную одром, терпеливо ждущим на переезде.
Поезд почти без остановок и задержек несся к тому страшному месту, которое называется фронт. Туда, где с необыкновенной легкостью обрывают самое ценное и важное – человеческую жизнь.
Бочкарев заботливо обратился к Соколову:
– Вечереет, однако! Давайте, Аполлинарий Николаевич, уложу вас, отдохните малость. Я здесь, с краю, пока прилягу, а ночь придет – спать валетом будем. Так теплей, ночью в вагоне наверняка собачий холод.
Гений сыска с наслаждением вытянулся на лавке, только сапоги далеко выперли в проход, перегородив его.
Бочкарев пристроился рядом, веселым голосом сообщил:
– Гляньте, как на багажной полке набились, что кильки астраханские в жестяной банке! Ни согнуться, ни разогнуться. И воздуха там нет, в нос одна спираль шибает. А вот у нас на нижней – прохладней, одно наслаждение. Почти как в губернском постоялом дворе: простор и никакой помехи.
Соколов прикрыл веки. Он размышлял: «Сегодня я был не безупречен. На вокзале по оплошности в скандал попал. А это лишь начало. Что ждет меня впереди? Бог весть. Главное – теперь без приключений доеду до своего полка. Это уже хорошо!»
Жизнь показала: гений сыска радовался рано.
За окном стемнело. В вагоне голоса стали тише. Одни, истомленные дневными хлопотами, дремали. Другие рассказывали героические истории из собственной боевой жизни, и солдаты слушали с интересом.
Возле Соколова четверо солдат азартно резались в карты. За игрой с любопытством наблюдал Факторович. Унтер Фрязев, уже отстоявший очередь в уборную, лениво спросил:
– Почем банк?
– Пять копеек! – ответили игроки.
Фрязев рассмеялся:
– Ну прямо малые дети! Вы еще на щелчки сыграйте.
Игроки сердито отвечали:
– Надо – и сыграем, тебя, жердявый, не спросим!
Фрязев уселся рядом, лениво наблюдая за игрой. Потом один солдат вышел из игры. Вместо него сел Фрязев. Минут через тридцать Фрязев загреб выигрыш, смиренным тоном произнес:
– Копеечки эти себе на лекарство и детишкам на молоко, – и весело зареготал, поглядев на Факторовича: – Ну что, еврей, сыграем?
– Зарок дал – не играть!
– Зарок – не тещин порог, всегда на него плюнуть можно! Давай играть, а то уши оторву…
Факторович сказал:
– Кстати, скажу об ушах. У нас в Мелитополе есть парикмахер Саул. Однажды он стриг городового и от волнения отрезал ему ножницами кусочек уха. Тот вскочил, ругается: «Стричь не умеешь? Одно ухо короче другого!» Саул спрашивает: «Прикажете подравнять?»
Шатуновский расхохотался, а Фрязев со злобой сказал:
– Это ты зачем мне об этом рассказал?
Факторович невозмутимо отвечал:
– Если не можешь, чего желаешь, так желай то, что можешь.
– Жид проклятый, ты меня запутываешь? – Фрязев отложил карты, готовый броситься на тщедушного Факторовича.
– Никак нет, господин унтер! Это сказал поэт Гибирол, а жил он тысячу лет назад. Что касается вашего проклятия, то пришлите мне его по почте, я повешу на стену в рамке и буду любоваться.
Соколов рассмеялся.
Фрязев окрысился на гения сыска:
– Чего ощеряешься? Званием не вышел, чтобы зубы скалить. Попадешь ко мне во взвод, так научу тебя пузом землю шлифовать.
Улыбка сошла с лица Соколова, он резанул холодным взглядом унтера, но вновь сдержался, не ответил. Кровь кипела, многое он отдал бы, чтобы рассчитаться с этим ничтожеством, но сыщик себя сдержал.
Тут выступил Бочкарев. Он крикнул на Фотия:
– Ты чего грозишься? Аполлинарий Николаевич русский дворянин, а ты – грязь дорожная. И звание твое не шибко высокое, – и тут же умиротворяюще добавил: – Давайте чайку попьем, и ты, унтер, подставляй кружку.
Скандал затих. Увы, как показала дальнейшая жизнь, затих, чтобы вновь вспыхнуть с ужасной силой.