Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Октябрь, 25-е
Дальше: Бесноватых рать

Под горой растет ольха

1

В «Праге» после октябрьского переворота, кроме подскочивших цен, внешне почти ничего не изменилось. Кухня отменная, слуги вышколенные. Но словно над всей прежней легкой и беззаботной атмосферой пронеслось что-то темное, тревожное.

Братья выпили бутылку хорошей мадеры, съели обед и вновь оказались на Арбатской площади. Иван Алексеевич ткнул пальцем в пожелтевшую, чудом сохранившуюся афишку, висевшую на фонарном столбе. Грустно усмехнулся:

– До чего бестолковы чиновники, рвущиеся к власти! Эта бумажка выказывает их полными дураками.

Юлий прочитал:

«Комиссара Государственной думы М. В. Челнокова

ОБЪЯВЛЕНИЕ

В городе были случаи арестов и обысков, произведенные лицами явно злонамеренными. Объявляю, что по соглашению моему с Комитетом Общественных Организаций аресты и обыски могут быть производимы лишь на основании приказов, подписанных комиссаром М. В. Челноковым, командующим войсками А. Е. Грузиновым, председателем Комитета Общественных Организаций Н. М. Кишкиным, начальником милиции А. М. Никитиным. 2 марта 1917 г.».

Иван Алексеевич в первый раз за день улыбнулся:

– Представь: к насмерть перепуганному обывателю ворвались аферисты, суют хозяевам под нос якобы ордер на обыск и выемку. Несчастный обыватель что, графологическую экспертизу проводить будет? Да он не только не знает подписей Челнокова или Никитина, он имена их вряд ли слыхал. А вот сочиняли ведь «объявления», печатали, «доводили до сведения». Господи, среди кого мы живем?

Юлий согласно кивнул:

– Большевики и те, кто примазался к революции, шарят по домам, когда им хочется. Говорят, Цетлиных обыскивали. Унесли много ценностей.

– Нынче обыски стали как бы способом обогащения тех, кто втерся во власть.

– Цетлины, положим, богатые люди. У них плантации кофейные и табачные где-то в Южной Америке. А вот когда грабят какого-нибудь несчастного врача или журналиста – это истинное злодейство.

– Журналисты, журналисты… А кто, как не журналисты и литераторы, на протяжении нескольких десятилетий развращали толпу? – гневно сверкнул глазами Бунин. – Прививали ненависть к интеллигенции, к помещикам, призывали уничтожить «проклятых эксплуататоров», восхваляли разгул и анархию… Все это делала зловредная пишущая братия.

Юлий решился возразить:

– Конечно, безответственные литераторы были, но сколько и искренних, честных, которые обличали…

– Обличали «язвы и пороки общества»? – скептически усмехнулся Иван Алексеевич. – Те, кто обличал и бичевал, жили припеваючи. И вообще, литературный подход к жизни нас всех отравил. Ведь это надо только додуматься: всю многообразную жизнь России XIX столетия разбить на периоды и каждое десятилетие определить его литературным героем: Чацкий, Онегин, Печорин, Базаров… Что может быть наивней, особенно ежели вспомнить, что героям было одному «осьмнадцать» лет, другому девятнадцать, а самому старшему аж двадцать! А нынешние окаянные дни? Ведь найдется свора борзописцев, которые всячески будут прославлять и «великий Октябрь», и его «достижения». Какого-нибудь Михрютку, дробящего дубинкой антикварную мебель или венецианское зеркало, назовут «провозвестником грядущего».

* * *

Кровавый шар солнца склонялся к чистому горизонту. Воздух холодел все более. Бунин поежился, плотней запахнул пальто. Братья направились к Телешову.

На Арбате сбился народ, кто-то, взобравшись на ящики, кидал в толпу злые реплики. Бунин разобрал: «Долой тиранию!», «Обагрим кровью!», «Смерть буржуазии!»

Громадный матрос мерно размахивал огромным алым полотном. На нем по красному шелку узором серебряного позумента было вышито: «Вся власть Советам!»

Девица с острым и сухим, как у птицы, носом, на котором блестят стеклышки, зябко кутается в кожаную куртку. Увидав Буниных, хватает Ивана Алексеевича за пуговицу, крутит ее и трещит:

– Вы, товарищи, от Губельского? Что же опаздываете? Сейчас выступят товарищи Луначарский, Циперович и Лозман, затем вы. И сразу же – к Никитским Воротам. Там вас тоже давно ждут… Талоны в столовую не получали? Сейчас выдам…

Братья отмахнулись, заспешили прочь. В городе царило необыкновенное возбуждение. На Тверской улице воздвигали из мешков с песком баррикаду. Свернули влево, к Большому театру, и обомлели, не поверили глазам: солдаты устанавливали крупнокалиберные орудия, спокойно и деловито нацеливая прямой наводкой на гостиницу «Метрополь».

– Смотри, Иван, кто здесь распоряжается! – с удивлением воскликнул Юлий.

– Удивительно, сам Штернберг! Глазам не верю – директор обсерватории, профессор университета – и вот собирается Москву громить!

– Чему удивляться! Он давно связался с этой дурной компанией, был представителем большевиков в Думе. А ты, помнится, знаком с ним?

– Да, лет пятнадцать назад меня представил этому типу старик Златовратский. Отрекомендовал его торжественно: «Исследователь глубин мироздания…» Тот был преисполнен чувства собственного достоинства, поклонился весьма сдержанно, но признался: «Мне нравится ваша поэзия. И мы, кажется, земляки? Я родился в Орле, а у вас в этой губернии фамильное имение?..»

– Вот, Иван, видишь, этот «исследователь» сейчас начнет палить…

Вдруг Штернберг, обутый в высокие сапоги, со слоновой неуклюжестью повернул квадратное туловище и заметил Бунина, его насмешливый взгляд. Нахмурив брови и налившись сизой кровью, профессор вдруг разрубил кулаком воздух и озлобленно рявкнул на артиллерийскую прислугу:

– Шевелись! Начальник караула, отгоните посторонних. Нечего тут рот разевать!

Бунин громко презрительно произнес:

– Пойдем, Юлий, отсюда! Вдруг этот астроном прикажет в нас пальнуть из пушки. Профес-сор!..

Штернберг нервно дернулся, но ничего не ответил.

Братья отправились дальше. Недалеко от Никольской башни Кремля уже развернули мощную гаубицу.

Бунин застонал:

– Ох, дождались – гражданская война… От самых декабристов шли к ней. Почти век.

2

Ночью с 1 на 2 ноября Бунин проснулся от тяжкого грохота. Со стороны Моховой гремели пушечные разрывы, небо озарялось яркими желто-зелеными всполохами.

«Большевики стреляют по Кремлю!» – догадался Бунин, и от ужаса у него враз ослабли ноги. Он привалился в изнеможении на широкий подоконник. С чувством некоторого облегчения разглядел в сером сумраке предрассветного часа головы людей, прижавшихся к окнам противоположного дома. Сознание того, что он не один, что не спит вся улица и наверняка вся Москва, – это несколько облегчало боль.

Из своей спальни прибежала Вера, на ходу путаясь в халате и никак не попадая в рукав, пока Бунин не помог ей. Зацепившись о дверь, с торчащими во все стороны на голове бумажными папильотками, в одной сорочке, влетела, сверкая широкими желтыми пятками, домработница. Из сорочки круглыми мячиками выпрыгивали большие круглые груди с черными сосцами. Она закричала:

– Иван Алексеевич, что ж это такое? Нас убьют!

И вновь сотряс пространство леденящий душу разрыв. Это уже было где-то недалеко, может, на соседней Воздвиженке. Красно-зеленоватый всполох осветил вдруг окно и стену. И снова громыхнуло, задребезжали, вылетая, стекла, разбиваясь об асфальт. Тело сковывал страх, увеличивавшийся от сознания собственной беспомощности, оттого, что в любой момент дурной случайный снаряд разорвет тебя и близких на кровавые куски, обрушит над твоей головой потолок, снесет стену. И снова ухнуло невдалеке, и снова звенели падающие стекла, и снова Бунин вздрагивал всем телом.

Почему-то вспомнились «Севастопольские рассказы» Толстого: во время пушечной пальбы человек вдруг осознает, что его собственная личность стала занимать его больше всего. «У вас становится меньше внимания ко всему окружающему, и неприятное чувство нерешительности овладевает вами». Как точно описано состояние души!

Бунин размышлял: «Что значит моя смерть по сравнению с теми ужасами, с той кровью, что льется сейчас в Москве! И что будет завтра? А через неделю?»

Вера, кажется, уловила ход его мыслей (это порой самым удивительным образом случалось и прежде). Она уже успела взять себя в руки, прикрикнула на домработницу:

– Что голой крутишься? Ишь, сахарницу отрастила! Налей, пожалуйста, полную ванну воды, а то опять выключат. – Повернулась к мужу: – Невероятное варварство – стрелять в городе! Я уже не говорю про людские жертвы – они неизбежны при такой скученности народа. Но сколько прекрасных и редких по архитектуре зданий погибнет! Ведь даже Наполеон, пораженный красотой Москвы, в двенадцатом году в Москве из орудий не стрелял. Почему большевики такие негодяи?

– А мне представляется дикий мужик, ворвавшийся с топором в роскошный дворец, крушащий изящную старинную мебель, дорогой фарфор, прекрасные картины… Этот мужик – распоясавшаяся чернь. Только вооружена она не топором, а гаубицами. И крушить будет не великосветскую гостиную, а все государство Российское…

За окном занималось туманное утро.

3

Штернберг, назначенный по приказу Ленина председателем Замоскворецкого ревкома, уже несколько дней вдалбливал в головы своих красных соратников, которых справедливо считал тупыми и невежественными:

– Ильич прав: нужны самые крутые, жестокие меры! Вы полагаете получить власть без сопротивления буржуазии? Ошибаетесь, власть добровольно еще никто не отдавал. Ильич приказал: врагов революции не жалеть, в плен не брать, уничтожать до последнего! Пусть захлебнутся собственной кровью.

– А как же Кремль? – спросил кто-то робко.

– А что Кремль? – Штернберг выпучил глаза. – Мы разобьем этот древний гадюшник. Заодно, пользуясь случаем, сотрем с лица земли десяток или сотню – чем больше, тем лучше! – домов, что из этого? Большевистская власть будет созидать новое государство. Я на себя принял командование тяжелой артиллерией. Запомните: наша первоочередная задача – разгромить юнкеров. Эти безусые юнцы – главная опора старой власти в Москве. Юнкера охраняют Кремль? Тем для нас лучше. Сотрем в кровавый порошок этих мерзких выкормышей русской буржуазии…

4

Накануне вечером, бодро покрикивая, подбадривая толстой сучковатой палкой скользивших по обледенелой мостовой владимирских тяжеловозов, красногвардейцы волокли по набережной Москвы-реки две осадные, французского производства, 155-миллиметровые пушки. Остановились невдалеке от Крымского моста. Долго и тщательно, под присмотром невысокого, с щеголеватыми усиками прапорщика, пленившегося большевистскими идеями, устанавливали орудия. Их жерла были направлены в сторону Пречистенки. Там расположился штаб Московского военного округа.

Солдатская кухня где-то задержалась. Поэтому прапорщик, идеалом которого был Суворов и которому казалось, что он испытывает к солдатам отеческую любовь, отдал на приобретение провизии часть своего жалованья, которое не успел отправить своей матушке в Кострому. Отец прапорщика воевал под командованием Брусилова. Он погиб в июле 1916 года во время прорыва австро-венгерского фронта. Так что юный прапорщик стал единственным кормильцем старой матушки и невесты, восемнадцатилетней сироты.

Из соседней лавки солдатик принес несколько колец вареной колбасы и горячих калачей. В ближайшем трактире нацедили большой чайник кипятка – греть нутро.

Перекусив, солдаты стали курить и прикидывать:

– Как лучше, ловчее вышибить юнкерей из Кремля?

– По Кремлю стрелять негоже, – говорил старый, с фиолетовым шрамом на щеке солдат. – Там вить церквы! Вот если бы осадить их на недельку, перекрыть водопровод, так мы их взяли бы измором. Прямо голыми руками, ей-пра!

– Недельку! – криво усмехнулся одноглазый солдат, латавший худые сапоги. – А ежели за недельку им подмога придет? С ими надоть иначе. Вот как долбанем из «маши» да добавим «прасковьей»… Только пыль полетит! Красотиища!

Пушки почему-то прозвали женскими именами.

Солдат со шрамом презрительно посмотрел на одноглазого:

– Дурак, право! Ты что, в иноземное царство пришел? Ведь это Кремль!

Последнее слово он произнес с уважением. Одноглазый достал из мешка потрепанную гармонь, влез на лафет и задумчиво начал что-то наигрывать. Потом разинул щербатый рот и стал под нехитрую музыку выкрикивать:

 

Под горой растет ольха.

На горе – крушина.

У мово у жениха —

Полтора аршина!

 

Солдаты заулыбались, из козьих ножек пустили кислый дым. Одноглазый старался:

 

Если б не было часов —

Не ходили б стрелки.

Если б не было ребят —

Не ломались целки.

 

 

На окошке два цветочка —

Голубой да аленький.

Ни за что я не сменяю

Хрен большой на маленький.

 

Веселье прервал прапорщик, только что получивший сообщение, что на батарею едет высокое начальство:

– Хватит горлопанить! Где прицелы? Где таблицы стрельб?

Одноглазый спокойно слез с лафета, держа под мышкой гармонь, и нехотя ответил:

– Их хранцузы, собаки, уволокли.

Прапорщик ахнул:

– Ка-ак уволокли?

– То исть унесли!

– Задержать, найти таблицы! – закричал прапорщик, сам осознавая нереальность этого приказа.

* * *

В этот момент на большой скорости, чуть не зацепив кого-то из артиллеристов, подкатило авто. Большевики, едва дорвались до власти, сразу же полюбили этот способ передвижения – автомобильный. Не зря Троцкий утверждал, что автомобиль гораздо более действенный признак власти, чем скипетр и держава. Чтобы ездить исключительно самим, большевики с самого начала конфисковали все частные моторы.

Из подъехавшего авто никто долго не вылезал, пока не выскочил шофер и не открыл дверцу пассажиру. Им оказался Штернберг, как всегда мрачный. (Может, он предчувствовал свой скорый конец? Минет всего два с небольшим года, и Бунин прочтет в какой-то одесской газетке, что от воспаления легких скончался видный большевик, известный ученый П. К. Штернберг.)

Поправляя очки в круглой металлической оправе, Штернберг, разговаривавший с подчиненными отрывисто, приказным тоном, минуя прапорщика, обратился к артиллерийской прислуге:

– К стрельбе готовы?

Прапорщик щелкнул каблуками:

– Никак нет!

На волосатом лице Штернберга раздвинулась розовая щель рта.

– Что этим вы желаете сказать?

Прапорщик вытянулся еще больше:

– Прицелы выкрадены врагами революции!

Штернберг молча выслушал, подумал немного и кивнул адъютанту, ловкому малому в черном полушубке с красной повязкой на рукаве:

– Прапорщика за ротозейство арестовать. И расстрелять. – Голос его звучал буднично, едва слышно.

Прапорщика разоружили, промасленной паклей связали сзади руки. Двое конвойных, подталкивая в спину штыками онемевшего от потрясения прапорщика, повели в сторону реки.

Штернберг скомандовал:

– Прислуга, занять свои номера!

Этот сынок выходца из Германии, сколотившего громадный капитал на постройке железных дорог, принял решение стрелять «на глазок». Было ясно, что пристреливаться придется долго и снаряды лягут в густонаселенном районе Москвы. На недоуменные взгляды красногвардейцев рявкнул:

– Не рассуждать! Приказ выполнять! Все номера готовы? Огонь!

Первый же снаряд влепили поблизости – в дом под номером 4 по Мансуровскому переулку, во владение Надежды Владимировны Брусиловой. Тяжело был ранен ее знаменитый муж – бывший главнокомандующий Юго-Западным фронтом.

Генерал лежал на полу. Он истекал кровью.

И по странному стечению обстоятельств совсем поблизости от Мансуровского переулка, в другом переулке – Турчаниновском двое солдат выполняли боевой приказ. Они завели в небольшой тихий дворик юного прапорщика, чей отец погиб на австро-венгерском фронте, и один из солдат, коротконогий, широкоплечий, не выпускавший изо рта цигарку, неожиданным резким ударом приклада в лоб снес бывшему командиру верхнюю часть черепа. Скособочил рот в улыбке:

– Раз, и брызнул «квас»!

Серая студенистая масса мозгов попала его товарищу на полу шинели. Тот злобно выругался и, вынув из кармана убитого носовой платок, стал вытирать сукно. Потом он еще раз наклонился, отстегнул с руки прапорщика часы, а из нагрудного кармана гимнастерки достал портмоне с деньгами.

– На двоих делим, без обману, – предупредил коротконогий.

Тем временем красный астроном, на глазок прикинув расстояние, скорректировал стрельбу и вновь отдал команду:

– Огонь!

Жерло пушки изрыгло пламень, земля дрогнула, уши заложило. Рушились здания, огонь пожирал постройки, под обломками погибали детишки, их матери, старики.

5

Образцовую прицельность показывал другой отважный красный командир – Николай Туляков.

Невысокого роста, ловкий, подвижный в суставах, он смолоду успел посидеть за карманные кражи в тюрьме. Теперь, хозяйски прохаживаясь вдоль батареи, расположенной на Швивой горке, он бодро отдавал команды артиллерийскому расчету, в котором преобладали унтер-офицеры австро-венгерской и германской армий. Унтер-офицеры были пленными. Их весьма забавляло, что они в своем несчастном положении имеют возможность бить врага – русских, находясь в самом сердце России – в древней Москве.

Вот почему целились особо тщательно и испытывали безмерное наслаждение, выполняя команду «Огонь!». И снаряды хорошо ложились в цель.

Спустя годы бравый вояка Н. Туляков с неуместной хвастливостью вспоминал: «Когда я приехал на батарею, с тем чтобы приступить к обстрелу Кремля, то увидел, что вся батарея пьяна и что нужно ее сменить. Артиллерийский кадр был у нас достаточный, и мне удалось сделать это быстро».

Далее идет красочное и циничное описание, как эффективно действовала его батарея: снаряды летели с большой точностью и в Николаевский дворец, и в кремлевские башни.

Особый предмет гордости красного командира – что влепил снаряд в часы Спасской башни, которые перестали играть «старорежимный» гимн «Коль славен».

Словно злой демон вселился в этих людей, именовавших себя революционерами. С садистским сладострастием они выпускали на город снаряд за снарядом, хотя давно в этом нужды не было.

* * *

Большевистская разведка еще ранним утром сообщила: «В Кремле контрреволюционного войска нет…» Юнкера уже успели тайком покинуть Кремль.

Штернберг, прочитав донесение, спокойно положил его в боковой карман френча и лишь затем тихим интеллигентным голосом сказал:

– Ну и что? Этот древний клоповник надо разнести в пыль… Огонь по Кремлю продолжать из всех батарей!

Вестовые то и дело докладывали астроному:

– Серьезно разрушена Троицкая башня!

– Точными попаданиями повреждена Спасская!

– Разбита Никольская башня, а также Угловая и Средняя Арсенальная…

– Нанесены повреждения Беклемишевской башне…

– Разбиты алтарная часть и боковые стены собора Двенадцати Апостолов…

Когда около восьми утра большевики без боя вошли в Кремль, разрушения большой силы находили повсюду. Тяжелые снаряды оставили свои гибельные следы практически на всех кремлевских соборах. Жалкое зрелище представлял Малый Николаевский дворец. Разорвался снаряд в домовой церкви Петра и Павла, превратив в щепы иконостас великого Казакова.

* * *

Очевидец большевистского преступления епископ Нестор Камчатский писал: «…позор этот может загладиться лишь тогда, когда вся Россия опомнится от своего безумия и заживет снова верой своих дедов и отцов, созидателей этого Священного Кремля, собирателей Святой Руси. Пусть этот ужас злодеяния над Кремлем заставит опомниться весь русский народ и понять, что такими способами не создается счастье народное, а вконец разрушается сама когда-то великая и Святая Русь».

Другой свидетель тех событий – американец Джон Рид. Ленин горячо ратовал за его книгу «10 дней, которые потрясли мир», «от всей души» рекомендовал «это сочинение рабочим всех стран». Иначе как вывихом больного ума это желание объяснить невозможно. Рид обличал большевиков-вандалов:

«„Они обстреливают Кремль“.

Новость эта переходила из уст в уста на улицах Петрограда, зарождая чувство ужаса. Прибывающие из Белокаменной, златоглавой матушки-Москвы рассказывали о страшных вещах: о тысячах убитых, о том, что Тверская и Кузнецкий мост горят, церковь Василия Блаженного представляет собою дымящуюся развалину, Успенский собор разгромлен, Спасские ворота Кремля уничтожены, Дума сожжена дотла.

Ничто из совершенного большевиками до того не могло идти в сравнение с этим ужасным варварством, учиненным в сердце святой Руси. Для верующих пушечный гром звучал как оскорбление, нанесенное святой Православной Церкви, ибо он в прах превращал святыни русской нации…»

Что говорить о чувствах православных людей, когда даже иудей Анатолий Луначарский, первый нарком просвещения, был потрясен случившимся. Может, потому, что почти два года занимался в Цюрихском университете, жил во Франции и был гораздо развитее большинства своих товарищей по партии, отличавшихся узостью взглядов и удручающей малограмотностью.

На заседании Совета Народных Комиссаров, на котором речь шла о бомбардировке Кремля, Луначарский не выдержал, вскочил с места и крикнул в лицо красным вождям:

– Какой вандализм! Какое преступление! Я не могу выносить этого… – и с рыданиями бросился вон из зала.

Тогда же газеты опубликовали его письмо, в котором он заявил о выходе в отставку: «Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве. Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется.

Жертв тысячи. Борьба ожесточается до звериной злобы.

Что еще будет? Куда идти дальше?

Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Вот почему я выхожу в отставку из Совета Нар. Комиссаров.

Я сознаю всю тяжесть этого решения, но я не могу больше».

Впрочем, пройдет совсем немного времени, и красный комиссар остудит свой гнев. Он найдет какие-то оправдания действиям товарищей по партии и бодро замарширует в общем большевистском строю.

6

– Какое бесстыдство – восхвалять «социалистическую революцию», которая якобы принесла «счастье трудящимся»! – возмущался Бунин.

Он мрачно курил, часами сидя в глубоком кресле, почти не выходил из дому, мало кого видел и вот теперь нервно комкал в руках горьковскую «Новую жизнь».

Вера молча слушала, иногда вздыхая, и бережно вытирала влажной тряпкой сухие шуршащие листья пальм, стоявших в громадных приземистых кадушках.

– Что было? – продолжал Иван Алексеевич, стряхнув пепел под пальму. – Было могущественное Российское государство. И могущество это создавалось трудами многих и многих поколений. Чтили Бога, уважали прошлое. Материальное изобилие было исключительным, какое не снилось ни Англии, ни Германии, ни Карлу Марксу с Фридрихом Энгельсом.

Кучка авантюристов, называющих себя политиками, свергла монархию. А что дали взамен? Убогое правительство Керенского, которое постоянно демонстрировало свою беспомощность, не в состоянии было предотвратить захват власти большевиками, вскормленными на германские деньги.

И вот теперь под интернациональные лозунги (но вовсе не российские!) идет разгром и разграбление всего нашего государственного дома, неслыханное братоубийство. И кошмар этот тем ужаснее, что он всячески прославляется, возводится в перл создания…

Вера поставила на журнальный столик чашечку:

– Ян, выпей кофе…

Бунин, не замечая жены, порывисто встал. Он начал привычно, наискось расхаживать по комнате – от рояля к угловому окну. Вдруг остановился и, словно открывая для себя что-то новое, с изумлением произнес:

– Ведь в революциях совершенно не было нужды!

Вера, осмелившись, вставила:

– Для России – не было…

– Вот именно – для России! Да, были в нашей жизни неполадки, но государство, несмотря на недостатки, цвело, росло, со сказочной быстротой развивалось и видоизменялось во всех отношениях.

Бунин подошел к столику, отпил уже начавший остывать кофе, спросил рюмку коньяку.

– Когда-то меня поразили своей точностью слова Ключевского. Он сказал, что конец Русскому государству будет тогда, когда разрушатся наши нравственные основы, когда померкнут лампады над гробницей Сергия преподобного, закроются врата его лавры.

Я с ужасом вижу: жуткое пророчество ныне сбывается. Что такое бить из пушек по святым стенам Кремля? Это и есть загасить лампады отеческого духа, сознания себя великой нацией. Этот разгром старинных церквей – крест на могилу русской государственности. И кто совершил это неслыханное со времен Орды злодеяние? Кучка негодяев, среди главарей которых русских почти не найти. Впрочем, когда народ одумается, осознает всю преступность свершившегося, тогда и этим жалким отщепенцам будет отказано в праве называться русскими. Но сейчас миллионы людей стерпели, старухи плачут, мужики бранятся, интеллигенция скорбит: «разрушены кремлевские святыни!..» Но что мешает этим миллионам растереть в порошок кучку негодяев-разорителей?

– Ты же знаешь, что большинство ничего не доказывает!

– Да, еще Герцен говорил, что десяток конвойных этапируют в Сибирь несколько тысяч колодников. Вот я и скорблю, что кучка вооруженных разбойников из нас, свободных россиян, сделала колодников!

– А на что же теперь нам надеяться?

– Как – на что? На домового.

– Какого такого домового?

– Того самого, про которого писал в своей «Деревне». Собрался народ возле кабака в кучу, ну, мужики, девки семечки лузгают, гармонь наяривает, частушки выкрикивают. Кузьма недоуменно спрашивает Меньшого:

«– Что это народ веселится, с какой такой радости?

– Да это они надеются…

– На что?

– На домового».

Вот и нам остается надеяться лишь на домового. Большевики молодцы. Они дело свое знают. Солдатам мир обещают, крестьянам землю, морякам воду, несогласным с ними – удавку. Средство у них универсальное – страх. Мы сидим и боимся. Ведь любой убийца ворвется в дом, перестреляет нас, и никто с него за это не спросит. Это и есть «революционный порядок».

– Может, уехать в Питер? Андреева мне говорила, что там сейчас спокойнее…

– Сейчас спокойнее на Гавайских островах, только никто там нас не ждет. Вчера у газетного киоска я столкнулся с доктором Манухиным. Он получил письмо от Зинаиды Гиппиус. Та пишет, что в Питере царит большевистский произвол, тюрьмы забиты, офицеров и юнкеров расстреливают десятками, облавы, обыски. Свет и газ выключили, телефон не работает.

И, сев рядом на диванчик, они обнялись и надолго погрузились в безрадостные думы.

7

Зинаида Гиппиус, зябко кутаясь в шубу в своей нетопленой петроградской квартире, записывала в дневник:

«27 октября. Невский полон, а в сущности, все „обалдевши“, с тупо раскрытыми ртами… Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил „декрет о мире“. А захватили они решительно все.

Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с „Авроры“, которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое. И все равно инсургенты проникли уже внутрь предательством.

Когда же хлынули „революционные“ (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, – они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести – то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать…

Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…

Только четвертый день мы под „властью тьмы“, а точно годы проходят…

Сейчас льет проливной дождь. В городе – полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам, ждя сражения. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь „временный комитет“, т. е. Бронштейны – Ленины, переехали из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец – нет! а на верную „Аврору“… Мало ли что…

Вот упрощенный смысл народившегося движения, которое обещает… не хочу и определять, что именно, однако очень много и, между прочим, ГРАЖДАНСКУЮ ВОЙНУ БЕЗ КОНЦА И КРАЯ».

Назад: Октябрь, 25-е
Дальше: Бесноватых рать