Книга: Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Назад: Намыленный шнурок
Дальше: Главный фронт – внутренний!

«И всякое деяние – срам и мерзость»

1

Над Москвой златоглавой словно черный ворон крылом взмахнул: все стало серо, бесцветно, погребально-печально. Не было слышно смеха, разговоры сделались тихо-сдержанными. Даже детишки, кажется, перестали играть и улыбаться. Зато город наводнили солдаты-дезертиры. Они целыми днями слонялись по улицам, лузгали семечки, торчали возле кучек митингующих. Где и чем они жили – оставалось загадкой.

Бунин нечасто выходил из дому. Лишь иногда заглядывал в «Книгоиздательство писателей», бывал на заседаниях «Среды» у Телешова, прогуливался по улицам, острым приметливым глазом наблюдая картинки революционной действительности.

Вернувшись домой, усаживался за письменный стол и заносил в дневник:

«О Брюсове: все левеет, „почти уже форменный большевик“. Неудивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с „Кинжалом“ в „Борьбе“ Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик» (7 января).

«С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое» (5 февраля 1918 года).

«Вчера был на собрании „Среды“. Много было „молодых“. Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:

 

Завывает Эренбург,

Жадно ловит Инбер клич его,

Ни Москва, ни Петербург

Не заменят им Бердичева».

 

* * *

Утро было с крепким морозцем. Солнце поднялось в апельсиновом мареве. Прохожие, зябко кутаясь, выдыхали клубы белого пара.

Но к полудню растеплилось. С крыш потянулись сосульки, на дороге, возле навозных куч, весело ершились воробьи, лошади споро бежали по наезженной дороге.

Следуя давней привычке, Бунин с женой отправился на Волхонку, в храм Христа Спасителя.

Он шел туда, как идет сын, запутавшийся в тенетах и соблазнах жизни, исстрадавшийся душой и телом, к любящему и умеющему все прощать отцу.

На молитвенное настроение подвигало и небывалое великолепие храма. Бунин, правда, знал о предсказании московских юродивых, пророчивших, что храму долго не стоять. Дело было в следующем: храм начали сооружать в память славной победы 1812 года, а первый камень был заложен в 1838 году. Для возведения его пришлось снести два кладбища и Алексеевский монастырь, существовавший тут еще с шестнадцатого века.

(Монастырь, впрочем, перевели в Красное Село. Но и тут монахиням покоя не дали. Уже в Париже Бунина огорчит до слез весть: большевики монастырь упразднят, а на месте кладбища разобьют футбольное поле, общественный туалет и парк. По старой памяти народ будет называть его Алексеевским.)

* * *

Теперь, придя в святую обитель, Бунин с восторгом подумал: «Только промыслом Всевышнего возник такой храм, такая необычная красота, источавшая могучую духовную силу. И в самое нужное время возник он, когда стала слабнуть вера, когда народ качнулся к неверию!»

В искренней и горячей молитве изливал он свою душу, искренне каялся в грехах, просил духовной поддержки, припадая к облюбованным в клиросе двум образам. В правом клиросе находился образ Нерукотворного Спаса, повторивший икону церкви Спаса, что за золотой решеткой в Кремле.

В левом клиросе был образ Владимирской Богоматери – копия той, что находилась в Кремлевском Успенском соборе.

Приятно было сознавать, что образа запечатлели древнюю манеру письма, и даже нравилось то, что их выполнил безвозмездно прекрасный живописец профессор Сорокин.

Бунин никогда у Бога не просил ничего из материального, почитал такие просьбы грешными. «Боже, не оставь меня!» – вот что всегда звучало в его молениях.

Но совсем рядом от бунинского жилья, неспешной ходьбы минут пять, не больше, находился еще один храм – это церковь Вознесения Господня на Царицынской улице, возле Никитских Ворот. Ее освятили в 1816 году. И всякий москвич, проходя мимо, неизменно замечал:

– Здесь Пушкин с Натальей Гончаровой венчался!

Вот тут, идя мимо, Бунин всегда задерживался, ставил свечу старинному образу Вознесения Господня, творил молитву…

И каждый раз молитва поддерживала силы, укрепляла в добрых намерениях, сообщала мыслям разумный ход.

Только благодетельное неведение будущего, по милости Господней дарованное людям, не дало бунинскому сердцу разорваться. Ведь пройдет совсем немного времени, и большевики, окончательно утвердившись у власти, начнут осквернять православные святыни, крушить их.

И продажная литературная братия станет поддерживать власть во всех ее страшных преступлениях. Бард «номер один» в Стране Советов – придворный стихоплет Демьян Бедный напишет «огненные» строки:

 

Снесем часовенку, бывало,

По всей Москве: ду-ду! ду-ду!

Пророчат бабушки беду.

Теперь мы сносим – горя мало.

Какой собор на череду?

 

Эти кощунственные строки были приурочены к сносу храма во имя Христа Спасителя.

2

Когда от бесчеловечных большевистских злодеяний станет изнемогать земля русская, когда реками будет течь православная кровь безжалостно убиваемых россиян, Ленин издаст еще один декрет (какой по счету?), еще более гнусный, чем другие. Он датирован 23 февраля 1922 года.

Бдительные цензоры ленинских писаний не посмели включить его в так называемое Полное собрание сочинений, и письмо большевистского вождя от 19 марта 1922 года, в котором он еще раз призывает решительно подавлять сопротивление духовенства проведению в жизнь декрета ВЦИК от 23 февраля. Не включены в это собрание и многочисленные проклятия в адрес ненавидимого Лениным русского народа, давно опубликованные на Западе.

Вот этот плод ленинского вдохновения (с сокращениями).

«Товарищу МОЛОТОВУ для членов ПОЛИТБЮРО

Строго секретно

Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои пометки на самом документе

ЛЕНИН

<…> Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого никакая государственная работа вообще, никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки этот фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать это нам не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечил нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил бы нам нейтрализование этих масс в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне.

Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществить их самым энергичным образом и в самый короткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут. Это соображение в особенности еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть, даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена полностью. Кроме того, главной части наших заграничных противников среди русских эмигрантов, т. е. эсерам и милюковцам, борьба против нас будет затруднена, если мы именно в данный момент, именно в связи с голодом проведем с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства.

Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий. Самую кампанию проведения этого плана я представляю следующим образом:

Официально выступать с какими бы то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, – никогда и ни в каком случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий.

Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о временной приостановке изъятий не должна быть отменяема. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно потому, что она секретна, противник, конечно, скоро узнает).

В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного из членов Политбюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше, чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окончании этой работы он должен приехать в Москву и лично сделать доклад на полном собрании Политбюро или перед двумя уполномоченными на это членами Политбюро. На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим, был проведен с максимальной быстротой и закончился не иначе, как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров.

Самого Патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он несомненно стоит во главе всего этого мятежа рабовладельцев. Относительно него надо дать секретную директиву Госполитупру, чтобы все связи этого деятеля были как можно точнее и подробнее наблюдаемы и вскрываемы, именно в данный момент. Обязать Дзержинского, Уншлихта лично делать об этом доклад в Политбюро еженедельно.

На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть произведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать.

Для наблюдения за быстрейшим и успешнейшим проведением этих мер назначить тут же на съезде, т. е. на секретном его совещании, специальную комиссию при обязательном участии т. Троцкого и т. Калинина, без всякой публикации об этой комиссии с тем, чтобы подчинение ей всей операции было обеспечено и проводилось не от имени комиссии, а в общесоветском и общепартийном порядке. Назначить особо ответственных наилучших работников для проведения этой меры в наиболее богатых лаврах, монастырях и церквах. ЛЕНИН



Прошу т. Молотова постараться разослать это письмо членам Политбюро вкруговую сегодня же вечером (не снимая копий) и просить их вернуть Секретарю тотчас по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Политбюро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия. ЛЕНИН».

* * *

Как преступник норовит в тайне держать свои темные делишки, так и «светоч всего прогрессивного человечества» Ульянов-Ленин сумел почти на семь десятилетий скрыть содержание этого страшного документа от русских людей.

Но каждого обличают дела его. Когда в декабре 1934 года Бунин, приехавший на некоторое время из Граса в Париж, раскрыл «Последние новости», то… свет померк в глазах, разум отказывался верить – большевики взорвали храм Христа Спасителя.

Бунин, покачав головой, с горечью сказал:

– Ведь это какое-то бесовское неистовство. Человеческий разум такого вместить не может! Казалось, давно пора привыкнуть к большевистским преступлениям, но такое… Пусть в веках будут прокляты эти мерзкие деяния!

Ах, московские юродивые и старушки! Велика сила вашего провидения. Если бы им хоть в малой степени обладали кремлевские вожди! Может быть, ненависть грядущих поколений остановила бы их преступную руку.

3

Когда Бунины, отстояв обедню, вышли к Никитским Воротам, то столкнулись с супругами Цетлиными. Михаил Осипович был на двенадцать лет моложе Бунина, с детства страдал тяжелыми недугами и был одержим манией стихотворства, книги издавал в Париже.

Цетлины были богаты, помогали порой бедствовавшим писателям и художникам и устраивали в своем роскошном особняке на Поварской литературные вечера. Впрочем, Михаил Осипович обладал неплохим критическим даром, а из стихотворений, проникнутых еврейским национальным духом, можно отыскать с десяток довольно интересных. У него была роскошная шевелюра смолянистых жестких волос, уложенных назад, пышные усы и приятное лицо, нравившееся дамам.

У Марии Самойловны было крупное лицо с большим вздернутым носом и могучая, чуть ли не борцовская шея – все это далеко от эталонов красоты. Но у нее были громадные, подернутые печалью глаза, она была начитанна и политична. И еще: вся она была какая-то… ну, мягкая, что ли. Мягкие белые руки, мягкий голос, мягкая улыбка. Даже походка была мягкой, неслышной. Как у большой породистой кошки.

…По-весеннему все горело от солнца, плавилось золото церковных куполов, блестела снежная дорога, блестели крыши домов, голубое небо было безоблачным.

– Мы отпустили нашего шофера, решили наконец погулять по Москве. Такой чудесный день! – улыбнулась Мария Самойловна.

– Наши намерения совпадают! – обрадовалась Вера.

Отправились по Никитской к центру. У Охотного ряда свернули влево, миновали Театральную площадь, поднялись к Лубянке.

Кругом шумело многолюдье, кучками теснившееся тут и там возле большевиков-агитаторов, призывавших «разгромить буржуазию», идти за Лениным и Троцким – «борцами за светлое будущее пролетариев всех стран».

Недалеко от водопоя, в центре Лубянской площади, взобрался на мужичьи сани рыжий парень в драповом, изрядно ношенном клетчатом пальто с каракулевым воротником шалью, с белесыми кустистыми бровями и бесцветными глазами, со свежевыбритым лицом, усердно припудренным, и золотыми коронками во рту.

Не возвышая, не понижая голоса, оратор как по писаному внушает толпе:

– Крестьяне, рабочие и воины! Много веков преступная воля царей и буржуазии издевалась над массами, проливая реки крови по улицам городов и деревень. Эти деспоты кормили народ вместо хлеба свинцом. Они довели родину до войны и разорения…

– А у самого изо рта золото светится! – гогочет солдат, сворачивая козью ножку. – Ишь, его тоже довели, а ряшка – что тележное колесо…

Окружающие хохочут. Оратор делает вид, что не слышит нахальной реплики.

– Вы, товарищи трудящиеся, конечно, видели картину известного художника Репина, где Иван Грозный убивает собственного сына, так сказать, близкого родственника, наследника. Читали вы у знаменитого писателя Мережковского о том, как Петр Великий собственноручно пытал и казнил царевича Алексея? А ведь это был его родной сын, можно сказать – ребенок.

Подходят к толпе два грязных, обросших щетиной солдата. Оба коротконогие, оба в кулаках держат подсолнухи. Они жуют, смотрят недоверчиво и мрачно. Рядом с ними рабочий в желтой кожаной куртке. На его лице играет злая усмешка. Всем своим видом он показывает собственное превосходство над толпой. Остановился, мол, только на мгновение, для забавы: заранее, дескать, знаю, что говорят здесь чепуху.

Оратор победоносно повышает голос:

– Собственных детей не жалели, узурпаторы!

– А чаго их жалеть! – гогочет солдат. – Бабы новых на-шлифуют. А мы поможем, чем сможем. – И он нагло подмигивает стоящей рядом тощей блондинке.

Женщины застенчиво хихикают в ладонь. Оратор укоризненно грозит пальцем:

– Товарищ солдат, у вас неправильный классовый подход. Ведь они своих сыновей не жалели, как же такие деспоты могли простой народ жалеть? Равнодушны к народу были. Цари – па-ла-чи!

Курносый господин с рачьими глазами, одетый в дорогую енотовую шубу и такую же шапку, злобно кричит:

– Заткнись, козел! На чьи деньги треп ведешь? На германские?

Оратор демонстративно отворачивается к женщинам, которые о чем-то между собой жарко спорят:

– Гражданки женщины! Революция вам даст полную свободу от семейного деспотизма.

Блондинка вдруг озорно кричит:

– А правду говорят, дескать, одиноким по талонам можно будет любовников получать?

Теперь гогочут все. Солдат – блондинке:

– Я выдаюся без талонов, не теряйся, получай!

Оратор пытается перекричать толпу:

– Демократический строй даст вам полный простор для культурного развития… Эман-си-пацию!

Курносый господин, пробравшийся вперед, изо всех сил дергает за ногу оратора. Тот взмахивает руками и летит на телегу. Курносый с размаху бьет оратора в ухо. Женщины испуганно кричат, солдаты смеются. Дымящий козьей ножкой подначивает:

– Зуб ему выбей. Мы зуб лучше пропьем. Гы-ы!

Курносый с видом победителя идет своей дорогой, оратор вытирает кровь с лица.

Прилично одетая дама говорит:

– От большевиков никому не стало лучше. Раньше у меня была школа. А теперь, понимаете, кормить учеников стало нечем…

Удивительно тощая бабешка со злыми желтыми глазами, похожая на сушеную тарань, перебивает:

– Никому ваша школа не нужна. Ждите в Москву немцев. Скоро наведут порядок! Они взыщут.

– Немцев не дождешься. Мы вас всех перережем прежде! – холодно роняет рабочий.

Солдаты охотно вторят:

– Во, это верно! Прежде чем придут – всех к едрене шишке переведем! Вот с этой вешалки начнем!

– Ей бы мужика, она тогда вякать перестала б! – скалится солдат с козьей ножкой. – Иди сюда, дорогая! Сейчас мы тебя полюбим по разочку! – И он тянет руки к желтоглазой.

Та злобно шипит:

– Тебе немцы покажут!

Тем временем измятый оратор, с разбитым кровавым носом, с соломой, приставшей к воротнику, вновь влезает на сани. В толпе с восхищением замечают:

– Какой настырный! Нос расквасили, а он опять за свое.

Оратор ищет сочувствия у толпы, показывает на свое лицо:

– Вот что творят царские блюдолизы…

Рабочий, залихватски сдвигая на ухо кепку, кривит в ненависти рот:

– Молчать вашему брату следует, вот что! Нечего пропаганду распускать. Шибко грамотные стали, а работать не желаете.

…Бунин задумчиво качает головой, а Мария Самойловна говорит:

– Идемте от греха подальше.

4

Возвращались через Петровку. Возле древних монастырских стен монахи колют лед. Делают они свое дело тщательно и серьезно. Но толпа, глазеющая на них, ликует:

– Ага! Выгнали! Теперь попрыгаете.

На Страстной площади необъятной ширины баба, злая и напористая, волнуется:

– Ишь, афиши расклеивают! А кто будет стены мыть? Опять же мы, простые трудящие. А буржуи будут ходить по театрам. Мы вот не ходим. Так запретить им тоже, нечего…

Уже под вечер, взяв извозчика, поехали к Цетлиным.

5

В доме Цетлиных уютно, спокойно и богато. Кроме Буниных, пришли ближние соседи – супруги Зайцевы. Старинные картины на стенах, кожаные корешки книг в шкафах, удобные диванчики, вышколенные слуги, выписанный из Парижа знаменитый повар. И – регулярные литературно-музыкальные вечера.

Салон Цетлиных пользовался доброй славой. Здесь побывали все знаменитости: от Горького и Брюсова до Павла Муратова и Александра Бенуа. За черным «Беккером» сидели Рахманинов, Гольденвейзер, Прокофьев, Гречанинов. Недавно наслаждались дивным пением Леонида Собинова: украинские песни, русские романсы, ария Лоэнгрина.

Восторг был таким, что Мария Самойловна бросилась к певцу и жарко поцеловала его – под аплодисменты гостей.

Теперь прекрасный певец зачем-то занялся административной работой – стал директором Большого театра. В салоне это не одобрили – администраторов много, Собинов – один.

За громадным обеденным столом умещалось много народу. В столовой ярко горел свет, говор, улыбки, звуки открываемого шампанского, бесшумно скользящие лакеи с серебряными подносами.

И среди гама литературных гостей – тихий хозяин, обращающийся к гостям почти шепотом. Он все замечает, успевает каждому сказать доброе слово, вовремя подлить вина, предложить вкусное блюдо.

В Париже на рю Фэзенари, в доме 118 Цетлин предусмотрительно купил большую удобную квартиру. (Пройдет чуть больше двух лет, и Бунин, глотая слезы унижения, поселится в этой квартире в качестве «нахлебника».)

А пока что была Москва, был гостеприимный дом Цетлиных, и никто даже не представлял тех беженских мук, которые ждали их всех впереди. Хуже беженства только смерть.

* * *

Гостей собралось много. Рослый и плотный, с бритым породистым женственным лицом Алексей Толстой говорил на множество ладов, рассказывал забавные истории, неожиданно и громко хохотал, и нельзя было удержаться, чтобы не расхохотаться с ним.

– Тебе, Алеша, только актером быть – такой комический дар пропадает! – улыбался Бунин.

– Мы все актеры! – парировал Толстой.

Сели за стол. Толстой много ел и пил, и была всегдашняя опасность, что вновь переберет с напитками и вести его к авто придется под локти.

После десерта из столовой прошли в гостиную. Марина Цветаева нервно вертела папироску, сыпала колкими и манерными словечками. Она стала читать стихи и стрекотала острые и нервные свои строки, с такими же переломами, как сама, с таким же жеманством, как всегда, – со свежими, пронзительными ритмами:

 

Уж ветер стелется, уже земля в росе,

Уж скоро звездная в небе застынет вьюга,

И под землею скоро уснем мы все,

Кто на земле не давали уснуть друг другу.

 

Есенин – совсем юный еще паренек – слушал внимательно, с задумчивостью на иконописном деревенском лице. Одобрил вдруг, подбоченясь, с каким-то задором, мол, знай наших.

– Очень, очень неплохо! У вас выходит, Марина Ивановна, даже замечательно… – Покачал белокурой головой, стриженной под скобку.

Мужчины заговорили о политике. Бесконечной темой разговора оставался разгон большевиками Учредительного собрания и расстрел мирных демонстраций в Москве и Питере.

– Я однажды разговаривал в Петрограде с Лениным. Такой приятный человек, никак не ожидал с его стороны вероломства! – тихим голосом возмущался Михаил Осипович. – Мы, эсеры, вели честную игру. А Ленин украл нашу аграрную программу, теперь выдает ее за большевистскую. Как это можно? Вот и с Учредительным тоже… Как некрасиво! Как мы ошиблись в большевиках…

– Да, вы ошиблись, как Джакомо Казанова с одной молодой прелестницей, – усмехнулся Бунин.

– Как интересно! – воскликнула Мария Самойловна. – Миленький Иван Алексеевич, расскажите…

– Как-то Казанова влюбился в одно юное создание, но удовлетворить свою страсть не имел возможности: у создания был богатый патрон – граф Тур-д’Овернь, который ее содержал в полной роскоши. Казанова не мог дать ни малейшего повода для подозрений, иначе его перестали бы пускать в великосветские салоны, где бывала малютка.

И вот однажды поздним вечером, когда лил сильный дождь, а Казанова был без коляски, граф предложил ему занять место в фиакре. Там уже разместилось несколько человек. Среди них был предмет вожделений Казановы. Весь трепеща от страсти, сгорая от вожделения, Казанова в темноте фиакра схватил руку малютки, нежно прильнул к ней. Он осыпал ее поцелуями. Затем, желая доказать собственную страсть и надеясь, что рука малютки не откажет в некой сладчайшей услуге, Казанова начал смелый маневр. Но каково же было его удивление, когда услыхал голос графа:

– Я совершенно недостоин, Казанова, галантного обычая вашей страны…

К своему неописуемому ужасу, Казанова в этот момент нащупал рукав кафтана Тур-д’Оверня!

Все от души улыбнулись, а Бунин добавил:

– Так и вы, эсеры. Приняли ленинцев не за тех, кем они являются в действительности.

6

Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.

Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился.

 

Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота,

Ты радость радости и жизни жизнь…

 

Бунина не пришлось долго уговаривать. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал великолепным чистым голосом приятного тембра:

 

Возьмет Господь у вас

Всю вашу мощь, – отнимет трость и посох,

Питье и хлеб, пророка и судью,

Вельможу и советника. Возьмет

Господь у вас ученых и мудрейших,

Художников и искушенных в слове,

В начальники над городом поставит

Он отроков, и дети ваши будут

Главенствовать над вами. И народы

Восстанут друг на друга, дабы каждый

Был нищ и угнетаем. И над старцем

Глумиться будет юноша, а смерд —

Над прежним царедворцем. И падет

Сион во прах, зане язык его

И всякое деянье – срам и мерзость

Пред Господом, и выраженье лиц

Свидетельствует против них, и смело,

Как некогда в Содоме, величают

Они свой грех. – Народ мой! На погибель

Вели тебя твои поводыри!

 

– Пророческое стихотворение, вполне библейское, – с восхищением произнес Борис Константинович.

– Мурашки по спине бегут, – согласилась его супруга.

Бунин молчал. Затем вздохнул:

– Народ попустил. Народ и ответит. И все!

Вновь просили читать Михаила Осиповича.

– Хватит, господа, я сегодня не расположен…

И такой вид был у него, что от него отстали. Цетлин продолжал так тихо, любезно угощать и говорить о литературе, не напрягая голоса, благозвучно, интеллигентно, беззлобно.

На Бунина снизошла какая-то сладкая грусть, которая всегда являлась для него провозвестником переломных, роковых минут.

Увы, он не ведал, что этот вечер – последний для него в московском доме Цетлиных.

Назад: Намыленный шнурок
Дальше: Главный фронт – внутренний!