Как туго идет у меня это продолжение. Казалось бы, ну и что веселого в голодном военном детстве? Но как легко, свободно и радостно лилось… Наплачусь, насмеюсь, опять наплачусь… Сейчас же, как только переношу себя в те годы, в душу проникает и заполняет ее не побежденная временем горечь. Удивительно, теперь, когда бывают дни, события которых не могут не радовать, – и я радуюсь, даже бываю счастлива, – но… недолго. Без всяких причин, просто как оборонительный рефлекс, на меня наваливается горечь того времени: «Хватит, хорошего понемножку. Вспомни, как было несладко, и не забывайся. А то я тебе испорчу приятный привкус жизни. Я недалеко». И когда еще в разгаре сладкий улыбчатый ажиотаж рукопожатий и поцелуйчиков, я уже меняюсь в лице и хочу только одного – поскорее исчезнуть и сразу же что-то делать, делать, делать, делать…
…Актер эстрады слышит аплодисменты публики, еще не успев дойти до кулис. Дошел до кулис: «Ну как вам мой новый номер?» И тут же получает поздравления, пожелания. Искренние, нет ли – это уже дело его интуиции – поверить или помножить услышанное на шесть, разделив на восемь.
Актер кино сыграл сцену, выскочил из кадра: «Ну, ребята, как получился дубль, а?»
Гример: «Потрясающе, ни один локон не дрогнул. Головка была просто прелесть. Мне понравилось».
Второй режиссер: «У меня лажа. На втором плане девушка вылезла не вовремя. Вылезла и стоит. Дура. Я ее сейчас выгоню. Еще дублик, а?»
Главный оператор: «Дублик? Это же режим. Ты посмотри на солнце. По свету было идеально. У меня дубль есть».
Художник по костюмам: «О, насчет солнца – это точно. Как работала ткань! Наконец-то виден силуэт костюма. Снимаете все крупно да крупно. Пошивочный цех месяц мучался над оборками и рюшами. Нет, этот дубль прелесть».
Звукооператор: «Мне показалось, что микрофон был низко-ват. Не мог он мелькнуть в кадре?»
А актер, трясущийся после дубля, преданно и доверчиво заглядывает всем в глаза. Но никто на его немой вопрос – как же я? – не отвечает. Его увидит, услышит и почувствует только режиссер. Какой он? Что для него главное? Интересно, что у крепкого режиссера не видно на экране ни мелькнувшего микрофона, ни того, что девушка вылезла не вовремя. Режиссер возьмет именно этот дубль. Проведет его через самые суровые ОТК. Потому что он знает: в этом дубле актеры были на той эмоциональной волне, которую повторить нельзя. Актер на пути к зрителю, безусловно, в руках десятка талантливых нянек.
А что думает публика о киноактере, он узнает только тогда, когда выйдет на концертную площадку. Своими аплодисментами зритель укажет киноартисту на его реальное место в профессиональном строю. Публика совершенно неожиданно, по-своему, дает оценку артисту, порой парадоксально. Я поражалась тому, как распределялись зрительские симпатии. Вот артист Иванов. Сколько лет снимается. Сколько картин за плечами. И провалов не было. И с экрана надолго не исчезал. Объявили его фамилию. Раздались вполне удовлетворительные аплодисменты. Ну, так, на троечку… Не больше. А вот – Петров! Сейчас он – из картины в картину. На студии пробы сразу в нескольких фильмах, за него идут бои между режиссерами. Объявили Петрова – семь с половиной восторженных хлопков в трехтысячном зале. Черт побери, да вот только сегодня в газете о нем хвалебная рецензия. Ничего не понимаю. Ну, сейчас номер артиста Сидорова. Что тут скажешь? Жаль, что давно не снимается. Почему? А кто его знает? Держись, держись, Сидоров, милый. «Выступает артист кино – Сидоров!» И… взрыв! Бурные аплодисменты. Зрители сердечно благодарят артиста за то, что он однажды принес им радость, ворвался в их души, заразил их оптимизмом, душевной щедростью, своей природной артистичностью. Ах, как публика это настоящее чует и ценит. Я преклоняюсь перед обаянием, талантом и редкой добротой этого артиста. Я слышу его голос: «Когда весна придет, не знаю…» И чувствую, как подступают слезы. Привыкнуть бы – ведь столько раз слышала. Нет! Наверное, потому, что это настоящее, индивидуальное, нигде не позаимствованное, русское. Николай Рыбников заставляет меня приближать все такое далекое, пристально, ностальгически прикасаться к детству, к папе, к отечеству. Ах, это артист «мой». Таких прирожденных артистов конферансье эстрады может объявлять так: «А сейчас перед вами выступит артист, у которого еще нет звания, но его имя и есть его звание».
Только побывав на эстрадной площадке, актер кино поймет жизнь артиста эстрады. Сам, без нянек, он кует свой зрительский образ, оттачивает свое мастерство. А публика помогает ему шлифовать вкус.
Аплодисменты, «бис», «браво», «скандеж», ажиотаж сопровождают одного. Другой же покидает сцену под стук собственных каблуков. Можно ли остаться ровным, доброжелательным, независтливым, быть выше всего этого? О, это очень непросто. Я почти не встречала артистов, которые к приему публики, к аплодисментам относились бы не болезненно.
…Когда совсем не было приглашений с творческими вечерами и уже было не до выбора, я отправлялась на гастроли в составе больших сборных концертов. Без песен из «того» фильма на сцене лучше было и не появляться. Пробовала петь новое – «Что-то она уже не та. Давай нам ту, бойкую, веселую, молоденькую». А ведь прошло двенадцать лет после фильма. Да каких лет… Но ты, артист, всегда будь молодым. Это я усвоила еще в те годы и взяла на постоянное вооружение.
В концертах, где твоя фамилия не делает погоды, надо уметь «зажать сердце в руке» и безропотно подчиняться тому, что у тебя будет такое место в концерте, какое пожелают «важные» люди, делающие погоду, сборы и, главное, аплодисменты. Гастролер. Емкое и точное слово. Если это умный и деликатный человек, он не вмешивается в посторонние дела. Не судит артиста за более громкий, чем у него, смех или более шумный успех у местных поклонниц. Деликатный «главный» никогда не даст понять артисту, что его имя на афише закодировано в таком обидном и расплывчатом «и др.»… Такой гастролер – громкий король только на сцене. Но если «главный» с повадками звезды, с гиперболизированным сознанием своего величия… ох, как же всем приходится подстраиваться, поддакивать… Такой гастролер на концерте появляется с опозданием, в последний момент. Паника и трясучка за кулисами приятно щекочут ему нервы. «Я вас научу уважать мою фамилию», – говорят хищно раздувающиеся ноздри. Но по опыту он знает, что перегибать не следует, и тут же появившаяся обаятельная улыбка сбивает с толку: «Ребята, задергался, ну бывает…» «Ну что ты, все в порядке», – заискивающе улыбаются те, кто понеустроеннее.
…Один из сборных эстрадных концертов, где «главный», как всегда, заставлял всех нервничать. Маленькая худенькая актриса в нелепом трико металась по закоулкам коридоров и кулис в поисках ведущего. «Гарри Павлович, миленький, дорогой, как же так? Я ведь уже давно готова, объявите меня, пожалуйста. Прибыл наш „главный“, все перемешалось. Ой, господи, каким же я теперь номером? Гарри Павлович, ну вспомните, я ведь всегда имела свои аплодисменты, а?» Ей остается всего год до пенсии. И в репертуаре, и в одежде, и в неукоснительной дисциплине она была вся «из вчера». Но природа ее таланта такова, что в полную силу она могла жить на сцене. И как хорошо, что тот концерт вел милый, деликатный человек.
– Милая вы моя, дорогая. Меня не интересует порядковый номер вашего выхода. Вы для меня всегда номер один.
– Ах, что вы, Гарик, спасибо вам, голубчик… спасибо…
Как нужны были такие слова, как нужны…
Если б в жизни встречались только добрые, веселые люди! Но это не так. И говорить, что все празднично и чудесненько, а вокруг все такие милые и доброжелательные – значит говорить неправду. 1966–1970 годы – это время встреч, знакомств с поразительно пестрой и разнообразной чередой людей. Этот период куда тяжелее того, первого, – начала шестидесятых. Тот период был первый, и этим многое объясняется. В том, что происходит впервые, всегда есть неизвестность завтрашнего, всегда есть надежда. В эти же годы я вступила, зная по прошлому, что меня ждет и что надежды мало. И все же надеялась… 1966–1970 годы – это время потери веры в людей. Порой становилось даже легче: ты сильна, потому что больше никому нет веры. Но откуда ни возьмись появляется на горизонте человек. И приобретенное чувство облегчения сменялось испугом. Неужели это тот, кто вернет веру в людей? Я пойму, что это было мое тяжкое заблуждение, и опять стану мягкой и доброй? В жизни мне всегда хотелось встретить человека, который бы хоть чем-то, хоть отдаленно напоминал моего папу. Пусть не князь и не интеллектуал, но добрый, а главное, человек не мелкий. Я знала, что такого не будет. Но все равно бросалась в дружбы и увлечения, как в убежище…
Кинусь и… Опять кручусь в «замкнутом круге». Как же меня сюда занесло? Зачем я здесь? Да ничего тут нет от моего папы. Что ж, нелегко было доходить до этого. Ведь внешне другой раз все так широко и трогательно. И только потом начинаешь понимать, что «парадным входом» управляет некий тайный кабинет, где щедроты, сюрпризы и внимание вычислены на счетном устройстве. Карьера, карьеризм, особый, сегодняшний обаятельный карьеризм. Вот, пожалуй, суть. Это была школа открытий, невероятных человеческих перевоплощений. Не прощу, что не сумела найти в себе силы пресечь все это сразу. Не прощу. Не прощу никогда!
Предательство… Что может быть тяжелее. Как бы ты себя ни уговаривала, что время залечит раны, как бы ни утешала себя, что есть люди поинтереснее, – подумаешь, кого-то тебе предпочли, – но все равно невозможно заполнить выжженные места в душе.
В концертах я часто общалась с одним интереснейшим человеком. Это эксцентричный музыкальный актер-виртуоз, мой любимец еще с детства. Теперь вот его уже нет. Он был и в кино прекрасен, и на эстраде. Потому с горечью говорю – «он был». Сергей Мартинсон. Однажды, после очередного сильного щелчка, на душе у меня было смутно. Мы сидели в его грим-уборной. Я как-то вывела его на откровение, чтобы понять – почему, как в таком более чем солидном возрасте он сумел остаться восторженным, жизнерадостным, доброжелательным, как юноша, увлекающимся и на редкость любознательным.
– Моя дорогая маде-муазель! Каждый день я обедаю в ресторане. Обязательно. Разумеется, с красным вином. Оно бодрит кровь и веселит взор. Я смотрю на людей и ощущаю импульс сегодняшнего дня. Я заглядываюсь на женщин, и некоторые из них, маде-муазель, мне даже очень нравятся. После обеда у меня всегда преотличное настроение. По любимым бульварам я иду на рандеву с моим старинным другом. Ему уже восемьдесят. Но это, маде-муазель, колосс! Мы острим, шутим, вспоминаем былые времена, говорим на французском, слушаем Баха, Вивальди, Моцарта. Иногда, под настроение, Вертинского: «Я вам сегце со сцены, как мячик, бгосаю, ну ловите, пгинцесса Иген!» Главное, никаких отрицательных эмоций. У меня было три жены. Все три – красотки. И все три ушли. Когда уходила третья, я переживал минуты две, не больше. Вторая мне доставила семь минут неприятных ощущений. Но я сразу вспомнил, как страдал после первой, кошмар – целых пятнадцать минут! Пятнадцать минут выброшено из жизни! Как я смел? Жить! Радоваться! Страдать? Болеть? Переживать? Нет! Нет! Нет! Ни за что на свете. Что? Предательство? Да вы что, маде-муазель, только что на свет родились? Вы что, хотите, чтобы простили талант? Где талант, там предательство и интриги. Нет, нет, довольно, мадам, никаких отрицательных эмоций. Послушайте прелестный анекдотец. Приходит француз домой, открывает шкап, а там – кто бы вы думали? – совершенно верно, муж-чи-на. «Что вы делаете в спальне моей жены?» – «Простите, – говорит, – только один вопрос. Как там наши, Ватерлоо еще не взяли?» Ха-ха-ха…
Как часто в жизни его посещали горе и разочарования. Но вот сумел же человек выработать в себе этот оптимизм, сумел отбросить все, что сокращает самое дорогое – жизнь. Как? Через что? В какой момент? Где искать ответы, рецепты?
Когда меня предают – это как гангрена. Точит, точит, разъедает. И ведь знаю, что лучше здоровая ампутация – р-раз, и нету. А не получается. Вроде чего-то жаль. Жаль вклада. Но за добро не надо ждать добра…
В то «бескалендарное время грез» мелких и крупных разочарований было предостаточно. Из-за отсутствия стержня, главного в жизни, работы, драгоценные силы разбрасывались. А время шло, и роли уходили. Теперь на вопрос: «Что бы вы хотели сыграть? О какой роли вы мечтаете?» – я неизменно отвечаю: «Простите, но я ни о чем не мечтаю. Я очень счастлива, что у меня сегодня есть работа, что я могу даже выбирать роль. Хочу с предельной отдачей исполнять то, что мне предлагают». Да, теперь есть дело, есть забвение в работе.
…А работать становилось все труднее и труднее. И как бы ты ни выкладывалась, а зал-то наполовину пуст. Сколько надо было в себе задавить, погасить, чтобы, выйдя на сцену, не покраснеть, не побледнеть, найти нужные в такой горькой ситуации полутона. Чтобы тебя не жалели. Но и чтобы видели, что я тоже вижу эту пустоту зала. Ох, и этого я никому не желаю. Пустой зал ты чувствуешь еще за кулисами, по неестественной тишине, когда редкие зрители, сами стесняясь этого обстоятельства, говорят шепотом, как на похоронах. Пустой зал ощущается по добрым и сочувственным взглядам музыкантов. По сосредоточенному лицу администратора, который привез на гастроли «второсортный товар». И пусть на втором, третьем, четвертом выступлении людей будет все больше и больше. И пусть пойдет молва, что живу, существую, работаю, не сдаюсь… Но срок гастролей кончается. И филармония, криво усмехаясь, нехотя производит с тобой расчет, будто из своего кармана. И похлопывает тебя по плечу: «Эх, приехала бы к нам лет десять назад, во бы были сборы…» А назавтра, в другом городе, стою на сцене в платьице, в котором видно, что талия на месте, будь она неладна. На улице мороз сорок градусов. В Москве с очередной подружкой моя Машенька. В Харькове папа и мама разбираются в моих письмах – где правда, где ложь. А в зале сидят люди в пальто. И снег, что был у них на валенках, так и не растаял до конца выступления. Но я ничего не чувствую. Я хочу пробиться к людям. И, сжимая ледяной микрофон, пою, как в первый раз в жизни: «Я вам песенку спою про пять минут…»
Намерзнешься, сполна назакаляешь сопротивляемость и силу воли, а потом нужна передышка, иначе виден край. Ну какая в Москве передышка? Опять новые знакомые. Ищешь в них утешение, взаимопонимание. Опять ошибки, ушибы…
Я помню лица артистов, которые видели, как я порхала птичкой то на Камчатке, то на Урале, то в средней полосе России, то удивленно смотрели на меня, когда я выплывала из волн Черного моря. Я понимала: они удивлялись тому, что я еще порхаю. Ведь год назад, случайно встретившись со мной во время гастролей где-то на краю света, они видели, что «перышки мои» совсем пообтрепались, лицо заострилось и горько опустились края губ… «Э, нет, долго не протянет», – читала я на их лицах. И это меня встряхивало, я делала немыслимый прыжок и опять взлетала.
Вдруг решив, что в театре «Современник» мне не повезло и повезет в другом, я в отчаянии бросилась в другой театр, к другому режиссеру. В Театр имени Ленинского комсомола, к Анатолию Васильевичу Эфросу. Вспомнив две сцены из спектаклей «Современника», уговорив актеров показаться вместе со мной, я пришла на показ ни жива ни мертва. А потом и трясучка пропала. Ну чего я боюсь? Ну что может быть страшнее того, что не возьмут? Да ничего. Но уж очень нужно было себе доказать, что я еще существую. И я начала показ. Что? Реакция? Да где? Именно в тех самых местах, когда думаешь, что этого уж точно никто не отметит. О-о! Какие это дорогие секунды в жизни! Вот и еще ответ на вопрос: какие мгновения в своей жизни вы считаете самими счастливыми? Нет, не счастливыми, а живительными. Как самое дорогое лекарство! Ты уже не играешь. Ты полновластный хозяин своего послушного сложного агрегата, дышишь в полную мощь первый раз за последнее время и на ходу придумываешь и осуществляешь. Все то, о чем могла только фантазировать, лежа в неуютных гостиничных кроватях. Вот оно, живое воплощение мечты, воплощение наяву! И это видно, слышно, материально! Рассмотрели, приняли, поверили, отреагировали, взяли в театр! Я в небе! Но только две недели. Изменились события. Главный режиссер стал работать уже в другом театре. Тут уже не до меня…
И опять с неба на землю. И опять «по морям, по волнам». И опять: «Я вам песенку спою…» И опять полупустые залы, кривые улыбки филармонии. И опять случайные подруги и друзья. И опять фальшивые письма к любимым родителям и страх услышать: «Доченька, ты жива?»
И вдруг, как это со мной бывает «вдруг», я поехала с московским мюзик-холлом в зарубежные гастроли. Искали в программу свежую певицу. Кто-то из артистов видел меня на гастролях, где я пела свои песни. Чем черт не шутит, послушайте, отказать никогда не поздно. И на прослушивании я спела свою песню «Мария».
…Шла по телевизору захватывающая передача. Ну, не сыграешь такое, не придумаешь и не срежиссируешь. В мире есть закон: каждый час в течение трех минут можно передавать сигнал тревоги и бедствия. И только. Это закон SOS! И вдруг однажды вместо сигнала тревоги на весь мир пронеслось: «Мария, я люблю тебя!!!» Сама жизнь ворвалась к людям в дома. На экране телевизора было лицо той самой Марии – прекрасное счастливое лицо любящей и любимой женщины. Я не отрывалась от экрана. Даже моя Маша завороженная, не по-детски смотрела на него. Ах, как же хотелось жить, работать, творить! Ну что ж, пусть, пусть я уже давно существую как отрезанный ломоть, но… Но! Раз мыслю, я живу! Я уже знала, что это будет песня, и знала, что называться будет «Мария», и знала, что в припеве будет неоднократное повторение слова «люблю». Наутро я бежала к знакомому конферансье эстрады Эмилю Радову, который был не только артистом и добрым, внимательным человеком, но и автором многих популярных песен и куплетов на эстраде. А главное, мне казалось, что он в меня верит. А на тот период жизни это было главное.
Три минуты в течение часа
Корабли молчат в океанах,
Сигналит лишь тот, кто в беде оказался.
И однажды сигнал раздался.
Мария, ты слышишь – я люблю!
Мария, ты помни – я люблю!
Мария, ты знай, что я люблю, Мария, Мария!
Пусть мир наполнен будет именем Мария,
Пусть над миром льется песня о Марии.
Я люблю – ты слышишь, я люблю, Мария!
Честное слово, песня получилась. Ее пела не только сама, но и у разных исполнителей она, со стабильным приемом публики, была в репертуаре. Что ж, такая тема, которая не допускает равнодушия, написанная единым духом песня не оставляла никого спокойным. Это было в незабываемом 1968 году, когда все вокруг меня было на точке нуля. Эта песня тогда меня прямо-таки спасла.
…Исполнив «Марию» на показе комиссии, которая комплектовала группу солистов мюзик-холла, вскоре в один прекрасный летний день я оказалась в поезде Москва – Варшава. Как интересно все в жизни. Дома плачу без роли, а за рубеж еду как музыкальная кинозвезда! Мы выступали в городах Польши, Румынии, Болгарии. За рубежом, в братских странах, еще помнили и любили ту веселую комедию и тоже иногда крутили под Новый год. Волновалась я здорово. Но меня выручала неизменно моя «Мария», которую красиво оркестровали. Она зазвучала полнокровно и темпераментно. И была понятна без перевода. Но как же не воспользоваться возможностью сказать несколько фраз на РОДНОМ для публики языке? Все-таки я актриса, и сам Бог велел поиграть: друзья мои, какой бы мы ни были национальности и вероисповедания, но любовь для всех… это… ах! Короче, любовь есть любовь. Улыбаются за рубежом быстро и с готовностью. А если еще ироничный взгляд на свою персону. Мол, тоже подвержена этому, черт бы его побрал, чувствую, ах, ах, ах. Я пела «Марию», и мне мерещился какой-то несуществующий цельный и добрый объект любви. И так не хотелось спускаться на землю. Ведь такого объекта у меня на земле не было. Я ездила, выступала, наблюдала, впитывала новшества зарубежной жизни, старалась сохранить веселый нрав и душевное равновесие. И вспоминать, и копаться, и переживать здесь казалось просто глупым и неуместным. Но, к большому сожалению, я принадлежу к той категории русских людей, которые начинают болеть ностальгией, еще не выехав за пределы родной земли.
Я люблю в жизни только свое – дом, близких, город, землю, даже злых соседей и «доброжелателей». Люблю с удесятеренной силой, как только вижу вокруг красивое, порой прекрасное, но не родное. Дома природу не замечаю. За кордоном же от одного понятия «средняя полоса России» могу прийти в состояние наивысшего душевного подъема. «Та што там гаварить», это уж точно, мне будет самый едкий «дым отечества сладок и приятен».
Ходи, живи, впитывай, радуйся неожиданному просвету. Нет, домой! Ну что тебе дома?
Ничего ведь дома тебя не ждет. Сейчас твоя работа здесь – работай! Нет, хочу домой! Примитивная натура. Ну и ладно. Ну и пусть. Зато внутри никакого насилия. «Хай усе у твоей жизни будить свое, кровное, усе во етими своими руками. На чужое не зарсь, будь гордою, як твой папусик».
…И еще раз я решила приподняться и попробовать свои силы в театре. Схватилась за эту спасительную идею, потому что речь шла о Театре сатиры. Я почти на сто процентов поверила, что работа для меня найдется – казалось, все мои способности как нельзя более в стиле этого театра. Опять договорилась с актерами «Современника». И опять обновила в памяти те же два отрывка из спектаклей «Старшая сестра» и «В день свадьбы». В них для показа было все: и жанр комедии, и юмор, и пение, и гитара, и танец. Жюри в самом что ни на есть полном составе – целых три ряда! Начался показ… Чувствую десятым чувством в аудитории неестественную, напряженную тишину. У Анатолия Эфроса в том просто драматическом театре были неожиданные горячие актерские реакции, и даже смех, которые актеру, играющему перед актером же, дают понять, что он на верном пути. Тут же штиль, гробовик. Играть смешное в гробовой тишине? Чувствуешь себя голым и абсолютно бездарным. Ну что же делать? А показ идет. Я играю, рассуждает во мне кто-то там другой. А может, сама судьба, бог его знает. Чувствовала, что тону, что «захлебываюсь аккынчательно», но хватаюсь за слабенькую и глупую обнадеживающую мысль: ведь это не юмор, а сама беспощадная госпожа сатира… А в голове что-то школьное про сатиру из Салтыкова-Щедрина, перемежающееся с Кукрыниксам и военного времени… И про сатиру больше – ни бум-бум… На ходу сползаю с субтона, с нюансов, именно тех, что имели успех на том показе. И начинаю все раскрашивать, педалировать, наседать. Может, думаю, в Театре сатиры надо укрупнять мазки?
Перестаю делать паузы, потому что на первой же остановке у меня так застучало сердце – испугалась, что его услышат в первом ряду и я выдам себя, так трястись – непрофессионально. Кто-то справа хохотнул и тут же осекся. Создалось впечатление, что решение не брать меня в театр было принято заранее. А значит, естественно, не реагировать. Удивительно, но даже самый молодой член худсовета Андрей Миронов сидел с видом скучающего профессора. И скажи ему, что через несколько лет мы с ним затанцуем и запоем в веселых дуэтах… Но все это – потом. А тогда на показе… Дошло дело до гитары. Я стала перебирать аккорды… Будто так надо… А сама переводила дыхание и лихорадочно соображала, как достойно выйти из этой игры? Я видела растерянные глаза своих партнеров, которые мучились вместе со мной… Почему я терплю? Ведь тут уже все решено. И точно так, как и тогда, перед тем как выйти на площадь Маяковского из того театра, на меня навалилось знакомое состояние внутренней убежденности, что я иду странным, но каким-то своим путем, где не может быть насилия над собой. Да, остановить показ – непрофессионально. А какое это имеет значение, если всем все ясно? Профессионально или непрофессионально, хорошо или плохо, мило или бездарно, да будь оно все неладно! Я хочу домой, к пианино, к ребенку, к своему окну, к песням…
– Извините, я чувствую, что все это не имеет смысла…
– Ну что вы, что вы…
Долгая пауза.
– Может, вы нам споете что-нибудь? – обратился ко мне по-дружески приятный голос.
Я села к роялю и спела «Марию».
– Ну, что-нибудь еще, – через вязкую паузу обратился ко мне тот же голос.
Подвела меня на этот раз моя «Мария».
Не так давно в ВТО коллектив Театра сатиры отмечал присуждение звания одному из актеров. Случайно встретились в раздевалке. Атмосфера была удивительно теплая и какая-то искренне-нежно-доброжелательная. Все-таки как интересно все в жизни! Удивительно! Оказывается, я просто рождена для Театра сатиры. Как жаль, что в то время проводилась в театре какая-то линия «демократизма», что ли… И вот решили общим демократическим собранием, что на тот период театру я не нужна. Чего-то я не поняла до конца, но линия «демократизма» запомнилась. Да и какое это теперь имеет значение? Нет никаких сожалений.
Это все пошло на пользу, как одна из глав высших курсов жизни. В трех театрах мне не повезло. На том и кончились мои прыжки в жизнь с репетициями, спектаклями, жестким режимом.
Но почему все-таки я желала именно такой дисциплинирующей работы? Было много свободного времени, и инстинкт самосохранения порой бил в тревожный колокольчик: трудиться, работать, постоянно, ежедневно, не от разу до разу, организовывать свой образ жизни, свой рабочий день, свой драгоценный день жизни. Надо, но где? Надо, но как? Надо, но для чего? В минуты отчаяния не верилось совершенно, что придет время, что все еще впереди. Что-то от меня улетало, уходило, убегало. Но в том, чтобы изменить профессию… Такая мысль ни разу не мелькала в голове. Иначе в минуты отчаяния я зацепилась бы за такую спасительную идею. Начала бы ее укреплять, тщательно лелеять. И она проросла бы и дала свои плоды.
Но нет, меня неудержимо тянуло к людям искусства…