Книга: Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте
Назад: 23 сентября 1942 года
Дальше: 19 ноября 1942 года

17 ноября 1942 года

– Миша, ложись, пожалуйста, спать, – просит мама.

– Надолго?

– Что – надолго? – переспрашивает она, замученная, сбитая с толку.

– Ты надолго уходишь?

– Спать ложись, – повторяет она и подхватывает с полу чемодан. – Я скоро вернусь.

Снова за ней закрывается дверь. Хорошо бы в предпоследний раз, потому что последний – это когда она вернется. Мама обещала, что больше уходить не будет.

И наверное, она сдержит слово, потому что уносить из дома уже нечего. Я иду в спальню с закрытыми глазами – споткнуться не обо что, на полу нет ничего, кроме наших сумок в одном углу.

Пытаюсь устроиться поудобнее рядом с Мариэттой на узком матрасе. Вчера мама унесла мой матрас и матрас Мариэтты. Позавчера нам пришли розовые повестки. Уже не в первый раз. В первый раз их прислали месяц назад, но мама сумела как-то нас отбить – наверное, благодаря тому, что папу уважали в еврейской общине: ведь комитет, который решает, кому когда отправляться, состоит из самих же евреев. Но на этот раз она ничего не смогла сделать: рано или поздно настает твой черед.

Завтра мы отправляемся в Терезин.

Мама этому, похоже, совсем не рада, но по нынешним временам я не вижу причины для огорчения. У нас тут почти ничего не осталось, и каждый день появляются новые правила. Может, там будет не лучше, но я бы хотел проверить.

Маргарита, Мариэтта и Михаэль Грюнбаум. Вызываются 18 ноября 1942 года к 8:00 в Выставочный зал в Голешовице с целью депортации в Терезиенштадт.

Терезиенштадт. Так наци называют Терезин.

Уже месяц или два я наблюдаю, как из нашей квартиры постепенно исчезают вещи, хотя их и так было мало. Дорогие столовые приборы. Ковер, который стоял в кладовке свернутый в рулон с тех пор, как мы сюда переехали, потому что не помещался ни в одну комнату. Картины в рамах уже не висят на стене. И тут пришла повестка. Мама бегала как заведенная, запаковала практически все, что оставалось, – простыни, выходную обувь, книги, сервиз.

Проку от сервиза, правда, никакого, есть-то почти нечего. Уже много недель я не пробовал даже яйца. И не помню, когда мне в последний раз доставался кусок мяса такого размера, чтобы его нужно было жевать.

Но мама уже больше суток не останавливается ни на минуту. Выбегает из дома с двумя набитыми чемоданами и пару часов спустя возвращается с пустыми.

Только один раз днем она вернулась не с пустыми чемоданами.

– Куда ты все это относишь? – спросил я, когда мама упала на стул и отпила глоток воды.

Она назвала имя одного своего друга-нееврея – я его, кажется, не знал. Наверное, какой-нибудь сосед из Голешовице. Она назвала мне это имя, потом открыла чемодан и вытащила два огромных вещмешка. Велела мне сложить в мешок все, что я не собираюсь надевать сегодня или завтра. И Мариэтта чтобы тоже сложила свои вещи. Потому что разрешается брать только сто фунтов веса на человека.

Но мы берем намного меньше: как двенадцатилетний ребенок потащит такой груз?



Я напряженно вслушивался, ожидая маминых шагов, хотя и знал, что она еще не скоро вернется.

Хоть бы поторопилась. Выходит после комендантского часа, чтобы спасти дурацкое пуховое одеяло.

Я вслушивался, кажется, несколько часов, но почти ничего не слышал. Время от времени в доме что-то скрипело, но больше никаких звуков. И это понятно: когда мы только сюда переехали, дом был набит битком, а теперь он почти пуст. Все наши друзья один за другим исчезли. Мы, должно быть, отправляемся в Терезин последними.

Наконец дверь открылась и послышались мамины шаги. В тот момент, когда она вошла в комнату, я постарался теснее прижаться к Мариэтте. Мама приподняла тонкое одеяло и легла рядом. От нее повеяло сразу и холодом, и теплом.

Я чуть не сказал маме, что ее не было слишком долго. Но промолчал и притворился, будто сплю. Зачем ей беспокоиться еще и о том, что завтра я весь день буду квелым?

18 ноября 1942 года

Мы выходим из трамвая на остановке «Ярмарочный дворец». Даже не верится: мы снова в Голешовице. Выходим мы трое и с нами еще человек двадцать евреев. Если евреи осмелились покинуть гетто, да еще с большими сумками и чемоданами, – значит, все они тоже получили повестки. Ступив на тротуар, я вижу впереди длинную вереницу людей. Все тащат вещи, как и мы.

Мариэтта идет впереди, мама сзади, я между ними. У них обеих большие чемоданы. У меня один мешок за спиной и другой, намного тяжелее, в руках. Я перекладываю его из руки в руку, когда мы останавливаемся. Брезентовая ручка впивается в ладонь, но ничего, можно терпеть. Волосы Мариэтты мотаются из стороны в сторону при каждом шаге, я стараюсь следить за ними и больше ни о чем не думать.

Не могу точно сказать, насколько близко мы сейчас к прежней нашей квартире, но чувствую – совсем недалеко. Мимо идут на работу люди с портфелями, трамваи кружат по улицам, дети спешат в школу с ранцами за спиной. Конечно, их ранцы не набиты доверху, как мой мешок, ведь у этих ребят есть дом, где можно держать то, что тебе не нужно прямо сейчас. А все мое имущество до последней мелочи уместилось в двух мешках.

Мы попали в самый что ни на есть обычный район Голешовице. Вернее, это был обычный район, пока не появилась наша процессия. Потому что, как только люди нас замечают, они перестают делать то, что делали, – вылезают ли они из машины, едут на велосипеде или выходят из магазина, – и таращатся. Несколько сотен усталых голодных евреев еле ползут по тротуару. Кто-то от нас отворачивается, кто-то проводит рукой по лицу, словно не веря своим глазам, кто-то, может быть, плачет. Какие-то мальчишки, небось приятели тех гадов, что привязали меня к дереву, тычут пальцами и смеются.

Мы дошли до большого перекрестка. На указателях написано «Велетржни» и «Бельского». Я так и знал. Всего пара кварталов до нашего старого дома. Если сейчас повернуть направо, за пять минут дойдем, даже быстрее. Но мы не поворачиваем. Шагаем прямо вперед.

Вот ресторан «Бабушка». Я заглядываю в окно, вижу высокие стулья. Чуть позже, когда наступит время обеда, счастливчики соберутся тут и будут лопать вкуснейшие франкфуртеры, как укусишь – жир потечет на мягкую булочку. Вот булочная на Бельского, где мама когда-то покупала дивный свежий-пресвежий ржаной хлеб с тмином. Лучший хлеб в мире. Все бы сейчас отдал хоть за кусочек. А вот и ателье, где папа шил костюмы, и квартира Мартина, и аптека, и тот странный дом с ярко-красной дверью.

Мы почти дошли до Шимачковой, и тут я заметил кое-кого на другой стороне Бельского, на крыльце под навесом. Кого-то знакомого. Такого знакомого, что на миг я утратил способность соображать. Прежде чем мозг подсказал мне имя, я успел разглядеть все черты, которые так хорошо знал. Гладкие волосы, вытянутое лицо, тонкие пальцы. Сумочка, расшитая бисером, коричневый жакет с розовыми цветочками на воротнике.

Лечи.

Я увидел ее прежде, чем она узнала нас троих: замерев, она смотрит на нашу печальную процессию, рот ее сжат и издалека похож на красную точку. Я похлопал Мариэтту по плечу:

– Смотри! Вон там – Лечи. Смотри же!

Она заметила нас, широко раскрыла глаза. Я помахал ей слегка – рукой, в которой тащил мешок. И на миг почувствовал себя почти счастливым, словно Лечи сейчас перейдет улицу, принесет мне тарелку печенья, спросит, что проходили в школе, а то и вытрет мой заляпанный подбородок уголком фартука. Но тут Лечи заплакала, не тихонько, а сразу со всей мочи, вот честное слово: только что ни слезинки – и вмиг все лицо намокло, тушь с ресниц потекла по щекам.

– Не останавливайся, Миша, – напомнила мама, и я снова зашагал, повторяя про себя: только не оглядывайся.

И вот впереди вырос массивный Ярмарочный дворец.

Выставочный зал – где-то внутри него.



– Каждый, кто будет уличен в утаивании ценностей, – громко произносит плечистый эсэсовец, стоящий в начале ряда столов, – денег, ювелирных изделий и прочего, – будет расстрелян.

Его длинное худое лицо произносит эти слова так, словно он всего лишь конферансье и объявляет следующий номер. Выставочный зал наполнен шумом, который волей-неволей производят несколько сотен человек, но всякий раз, когда эсэсовец это повторяет – примерно каждые десять минут, – все умолкают. Еще секунду или две в зале слышно только эхо его голоса, потом опять поднимается гул.

– Мама! – шепчу я после третьего предупреждения и притягиваю мамино ухо к своим губам. – Ты только ничего не прячь, пожалуйста!

Не глядя на меня, мама отвечает:

– Нечего прятать, Миша, ничего не осталось.

– Точно? – спрашиваю я.

Она ничего не сказала, только поцеловала меня в макушку.

Я зачем-то глубоко вдохнул, и в нос мне ударил жуткий запах. Откуда эта вонь? Мне вспомнилось, как однажды мы с папой отправились в поход и, когда доехали до самой конечной остановки, мне понадобилось пописать. Папа советовал: «Миша, потерпи еще пять минут, до леса». Но я уже не мог терпеть и побежал в туалет. В холодном грязном помещении мерцала тусклая лампочка и воняло так, будто там никогда не убирали.

Вот на что был похож доплывший до меня запах, только намного, намного хуже.

Перед нами в очереди примерно двадцать человек. То есть именно в этой очереди. Потому что после того, как дойдешь до одного стола и там с тобой разберутся, нужно перейти к другому столу. Берешь свое имущество и тащишь в конец следующей очереди. Я устал, я голоден, я истомился от скуки. Зачем нас ко всему еще и заставляют бесконечно стоять в очереди? Раздали бы номера и позволили бы присесть, пока до твоего номера дело дойдет. Мы могли бы почитать, поиграть в карты, отдохнуть. Но нет, обязательно заставлять нас ждать стоя.

Наконец мы добрались до начала очереди. За столом сидит еврей, очки сдвинул на кончик носа. Мама вручила ему наши розовые повестки, он прочел их, оглядел нас троих сквозь очки, погрыз ноготь на большом пальце и начал копаться в огромной стопке бумаг. Повозился какое-то время, что-то в них вычеркивая. Потом с другого конца стола взял три маленьких прямоугольника белой бумаги. Сверился с повестками, которые ему отдала мама, и написал наши имена, по одному на каждом прямоугольнике:

977 Маргарита Грюнбаум

978 Михаэль Грюнбаум

979 Мариэтта Грюнбаум

Очкарик взял печать, ткнул ею в подушечку с чернилами и торопливо проставил на каждом прямоугольнике, прямо над именами, букву W. Передал прямоугольники маме.





– Спасибо, – поблагодарил я.

Он не ответил, снова впился зубами в большой палец. Ноготь уже содран, кожа ярко-розовая, вся изгрызена.

– А для чего эта клеточка «транспорт»? – спросила Мариэтта.

– Для номера поезда, которым мы поедем, – ответила мама. – Ее не заполняют, потому что мы все едем одним транспортом, Сс.

– Сс? – переспросил я. – Что за Сс?

– В прошлом году они начали с А, – пояснила мама. – А когда дошли до Z, начали заново, теперь с Аа.

Я быстро подсчитал:

– Значит, наш транспорт – двадцать девятый?

– Каждый, кто будет уличен в утаивании ценностей, – в очередной раз повторяет эсэсовец, – денег, ювелирных изделий и прочего, – будет расстрелян.

За следующим столом другой мужчина с желтой звездой на груди требует нашу книжечку с талонами на паек. Мама отдает ее. Этот мужчина, с кудрявыми волосами и большой лысиной на макушке, быстро пролистывает книжечку и бросает ее в картонную коробку у своих ног. А ведь там еще половина купонов не использована.

– Что же мы теперь будем есть? – громким шепотом спрашивает Мариэтта маму.

– Там, куда вы едете, они вам не понадобятся, – отвечает еврей так же бесстрастно, как оглашает свое напоминание эсэсовец. – Следующий!

На полпути к столу, где все сдают ключи от своих квартир, я предупреждаю маму:

– Мне нужно в туалет.

Мама окидывает внимательным взглядом все помещение.

– Можешь подождать? – спрашивает она.

– Долго?

Мама прикидывает длину нашей очереди – и еще две очереди тянутся к следующим двум столам.

– Мариэтта, своди Мишу в туалет, – говорит она.

– Мне пока не надо, – возражает Мариэтта.

– Я тебя прошу, – говорит мама.

– А как же наши вещи?

– Я присмотрю. Сходи с ним, пожалуйста.

– Я даже не знаю, где здесь туалет.

– Спросишь кого-нибудь. – Мама стряхивает какую-то соринку с плеча Мариэтты.

Наконец мы находим табличку «МУЖСКАЯ УБОРНАЯ».

Вонь тут намного, намного сильнее.

– Давай по-быстрому, – командует Мариэтта, зажимая нос.

Я иду по узкому коридору, вонь с каждым шагом нарастает. После поворота коридор распахнулся в квадратное помещение размером примерно в половину класса, где я когда-то учился. От вони у меня что-то подкатило к горлу, да там и застряло. У одной стены ряд металлических ведер. Вокруг каждого голубая лужица.

Седой мужчина раскорячился над одним из ведер, самым дальним от входа, спиной ко мне, штаны спущены ниже колен, ноги бледные.





На обратном пути Мариэтта встретила в зале старую подружку. Они обнялись и давай болтать, словно в школе на переменке. Я остановился в нескольких шагах от них, дивясь, как в Выставочный зал все прибывает и прибывает народ. Очередь к первому столу уже человек сто.





Отметившись у последнего стола, мы взяли свои вещи и отправились в другую часть здания, где на полу рядами разложено много узких матрасов. Пришедшие первыми уже захватили места у дальней стены, а проходы между матрасами завалили своими вещами.

Мы дошли до самых дальних из незанятых матрасов и опустили сумки на пол.

– И что теперь? – спросила Мариэтта.

– Теперь будем ждать, – ответила мама.

– Долго?

– Не знаю. – Мама расстегнула жакет, хотя в зале было не очень-то жарко. – День или два. Может, три.

Я ничего не ответил, просто хлопнулся на свой матрас и чуть не расшибся: оказалось, что матрас – всего лишь длинный узкий мешок и чуть-чуть соломы внутри.





На мамин матрас, как выяснилось, кто-то недавно помочился. Мы собрали вещи и хотели куда-нибудь перейти, но чешский полицейский, дежуривший в комнате, сказал, что менять место строго запрещено.





Часа через два нас позвали обедать. Мы встали в очередь и показали свои картонки раздатчику, который сверил номера с длинным списком и выдал каждому оловянную миску.

Я попытался считать, пока мы ждали. Досчитал до пятисот, и тут другой раздатчик шлепнул в мою миску полкартофелины и полил какой-то темной жидкостью. Видимо, это суп.





Заняться тут нечем. Мариэтта после обеда слиняла, отправилась искать свою подружку. Я видел двух мальчиков моего возраста, но я с ними не знаком. Да и играть негде, так что я лезу в сумку и достаю единственную книгу, которую взял с собой: «Команда Клапзубовых». Лучшая книга на свете, потому что семья Клапзубовых – самая лучшая, хотя они и выдуманы. Папа и одиннадцать сыновей. Ровно одиннадцать, футбольная команда. Каждый из братьев – отличный игрок, причем у всех разные позиции, есть и нападающие, и защитники. Сначала не все ладилось – ни у кого не получалось стоять на воротах. Но потом выяснилось, что самый младший, Ондржей, – прирожденный вратарь. Я эту книгу раз десять перечитывал, не приедается. Так что теперь я открыл ее на той странице, где Клапзубовы принимают вызов самого знаменитого футбольного клуба Праги, который непременно хочет их победить, потому что старший брат, Лукаш, лучший игрок во всей команде, отказался подписывать контракт с этим клубом. Разумеется, Лукаш забил победный гол: перебросил мяч в падении через себя – его коронный удар.

Я как раз дошел до того места, где Лукаш взлетает в воздух спиной к воротам, как послышался громкий удар и примерно в десяти матрасах от меня люди повскакивали на ноги. Я отложил книгу и подошел туда. Не сразу разглядел сквозь собравшуюся толпу: какой-то старой женщине стало плохо.

На ужин дали то же, что и на обед, плюс полморковки. А пока дожидался в очереди, я досчитал до 617.





Не помню, как я уснул: до последней минуты думал, что не усну. В огромном зале было темно, однако тишина в нем не наступала никогда. Плакали младенцы, стонали больные, сотни людей вертелись так и сяк на своих тощих соломенных матрасах. В какой-то момент посреди ночи я внезапно проснулся. Повернулся и увидел маму. Она сидела очень прямо, лицо застывшее, глаза широко раскрыты.

Назад: 23 сентября 1942 года
Дальше: 19 ноября 1942 года