Книга: Путь Горыныча. Авторизованная биография Гарика Сукачева
Назад: Пятая серия. Появление Сталкера
Дальше: Седьмая серия. Липецк вместо Хавтана

Шестая серия

Сталин и Капельник

Покинув завод имени Александра Матросова, «Постскриптум» временно оккупировал кузинскую квартиру, где периодически репетировал вечерами, пока Павел не наладил контакт с руководством ДК «Мосэнерготехпром» в Бескудниково, куда группа и отправилась. На новой точке «P.S.» соорудили свой единственный альбом «Не унывай!» (1982), в который перекочевала тема «Нью-Йорк» из альбома «Заката…» трехлетней давности. Остальные композиции четко отражали все, что впитывали Сукачев и сотоварищи в минувшие несколько лет: от программ Осмоловского на «Голосе Америки», к которым добавилась передача Севы Новгородцева на Би-би-си, до «Машины времени», ненадолго разделившей с «Постскриптумом» репетиционный кров.

В заглавной теме «Не унывай!» помимо «машинистского» настроения одни только клавишные партии (где условного Подгородецкого слышалось больше, чем условного Лорда) подчеркивали, что творчество «МВ» ребятам из «Постскриптума» глубоко знакомо. Это подтверждала и песня «Для тебя». А, допустим, «Неженка» говорила о том, что группе по-прежнему близки «цеппелины» и прочая хард-рок классика, хотя на дворе уже эра пост-панка и нью-вэйв, а в спорах на кухне у Кузина «постскриптумовцы» рассуждали о том, как важно начать играть что-то передовое.

Гарик тогда все «мотал на ус», но думал о своем, что отчасти и предопределило его скорый «развод» с Палей и другими компаньонами. «Машина времени», конечно, колоссальное влияние оказала на всю страну и на меня в том числе. Первая группа, которая играла на русском языке именно рок-музыку. Но самому мне хотелось пойти другим путем. Я думал: мы – следующее поколение. И нужно сделать то, чего до меня не было, пусть даже раньше уже было все. Мой нигилизм отрицал все предыдущее, хотя я опирался на традицию. То, что тогда звучало повсюду, мне казалось устаревшим. «Лед Зеппелин» в первой половине 80-х стал для меня говном, поскольку появилось слово «панк» и хотелось узнать, что это такое. А большинство музыкантов вокруг меня продолжали расчесывать хаера и играть хард-рок. Я сам до 1982 года носил длинные волосы. В воздухе витали новые тенденции, а народ еще в клешах гулял. Но я четко понимал – то десятилетие (семидесятые) прошло. И мне было важно, что я умею отличить зерна от плевел, где новаторство, а где – пустота. Мой вкус сформировался и за семь лет учебы в музыкальной школе, и в общении с передовыми андеграундными ребятами».

Что касается музыкальной школы, то в 1989-м, когда Гарик уже раздавал интервью всесоюзным молодежным газетам, он рассказывал так: «…моим любимым предметом была музлитература. У нас был очень хороший преподаватель – она научила меня любить музыку… Очень люблю Стравинского. Мне близок Гершвин. Его джаз, его исполнение даже для сегодняшнего дня необычайно интересно. Люблю и помню его мелодии. Очень люблю этюды Паганини. Когда был жив Леонид Коган, его исполнение Паганини буквально все переворачивало во мне. В детстве с удовольствием слушал Бетховена…»

С классикой и джазом – понятно. Но странно, что никто в тот период (уж знакомые хиппы-то могли) не познакомил Сукачева с определенной частью той культуры (или скорее – контркультуры), к которой Игорь, кажется, подсознательно стремился. По крайней мере, она могла его заинтересовать, соприкоснись он с ней своевременно. Скажем, про Энди Уорхола и все, что крутилось вокруг его «Фабрики», про Velvet Underground или Тимоти Лири Гарик «тогда вообще ничего не знал». А если бы узнал? Интересно, куда повернулись бы (и повернулись ли?) его музыкальные интересы? С другой стороны, к началу 1980-х в сукачевской системе координат все перечисленные имена уже тоже могли считаться отголоском минувших десятилетий, и ему было не до них.

Зато в свои 21–22 года Игорь помимо Стравинского, Паганини, харда, панка и Владимира Высоцкого (вот уж кто не только песнями, но и рисунком своей жизни впечатлил его навсегда) активно штудировал ключевую для советской интеллигенции самиздатовскую литературу, попадавшую к нему благодаря все тем же «центровым» знакомым.

«Самой культовой в андеграундной среде тогда была поэма Венички Ерофеева «Москва-Петушки». Ею все восхищались, а меня она, откровенно говоря, ужаснула. Хотя, конечно, произведение офигенное. Но в нем же квинтэссенция абстинентного синдрома. Я его с тех пор не перечитывал. И приколов там не видел, ни в «Слезе комсомолки», ни в прочих коктейлях, ни в диалогах и авторской иронии. Подобный ад я наблюдал рядом с собой, сам был его частью. «Москва-Петушки» в чем-то и обо мне. Я знал и общался с людьми, пившими лосьон, хотя у них был неплохой достаток. Они могли позволить себе коньяк, но пили то, к чему привыкли, поскольку отсидели по десять-двенадцать лет… И я ужасался, что у людей такая привычка.

И еще я понимал, что Веничка не доедет ни к какой девушке «с косой до попы», да, по сути, он никуда и не едет. И девушки-то этой нет на самом деле. Он просто путешествует внутри себя, по кругу – сожженный человек, приближающийся к смерти.

Но я старался тогда по минимуму делиться своими восприятиями и мнениями.

Всегда оставался сам по себе и ни к кому не лез с разговорами о книгах и прочем. По-моему, мне было достаточно того, что многие меня принимали за пэтэушника, психа, какого-то пролетария. Возможно, я этим даже пользовался, извлекал определенную выгоду. Так мне сейчас кажется. Точно помню, что против такого поверхностного восприятия меня я не восставал и никогда не собирался этого делать.

Существовал совсем небольшой круг людей, с которыми я мог говорить откровенно. Один из них – Петька Каменченко. Мы с ним абсолютно иначе устроены. Если я – черное, он – белое, или наоборот. Он – тонкий человек. Чуть позже Егор Радов (ныне уже покойный) появился. Вот с ним мы могли о литературе тоже говорить подробно и честно. Шел обмен мнениями, напоминающий пинг-понг».

К моменту знакомства с Гариком в первой половине 80-х Каменченко уже был дипломированным психиатром со склонностью к журналистике. В дальнейшем он реализовался на обоих поприщах. А для многих российских рок-героев (в частности, для Сукачева) Петр оказался не только хорошим собеседником, но эпизодами и реабилитологом. Говоря конкретнее, мог умело, своевременно, без привлечения стороннего внимания поставить другу капельницу, дабы вывести из запоя. В 1997 году главный редактор недолго шумевшего издания «Столица» Сергей Мостовщиков попытался даже в одной из публикаций сделать из Каменченко «национального героя по кличке Капельник».

«Меня с Петей познакомил в начале 80-х наш общий товарищ Серега Капранов. Тогда же у некоторых советских граждан появились первые видеомагнитофоны. А я очень хотел смотреть ту мировую киноклассику, которую в СССР ни по телевизору, ни в кино не показывали. Фильмы типа «Пятница, 13-е» я тоже любил, но прежде всего интересовал авторский кинематограф. И Капраныч сказал: «Есть знакомый чувак с «видаком» и большой киноколлекцией, только он живет далековато – на Домодедовской». Ну и ладно, думаю – поехали. Приезжаем к Петьке в его малогабаритную «трешку» в девятиэтажке. Еще родители его были живы – прекрасные люди. У него своя маленькая комната. Там и стоял видеомагнитофон. Рядом лежали кассеты, пульт, которым я практически не умел пользоваться. Петька объяснил – куда и зачем нажимать. Потом сказал: «Я не курю, а ты, если будешь, окно открывай, пожалуйста. В общем, смотри кино, а я пошел на работу. Уходя, закрой дверь. Но, в принципе, можешь и здесь ночевать». Такая открытость и доверие меня потрясли. Мы быстро сдружились. А чуть позже, в перестройку, я прочел полное собрание сочинений Ленина – 22 тома. И Петька их прочел. После чего мы до «кровавых соплей» с ним спорили. Каменченко по-прежнему считает меня большевиком. Хотя я ему всю жизнь доказываю, что я – социал-демократ. А это – не одно и тоже. Я, кстати, и Сталина потом всего прочел, и Хрущева. Да, садился и читал с огромным удовольствием. Ленина читать легко и интересно, и Сталина легко, а Никиту вообще весело. Мы иногда читали это вместе, под музыку, как мелодекламация. Сталин у меня и сейчас дома есть, а Ленина я куплю…

Что касается «Капельника». Было такое. С меня, по сути, и началось. Петька работал врачом в «пятнашке» (психиатрическая больница № 15 на Каширке). Порой, когда я «перебирал», он привозил меня туда, или наоборот – из «пятнашки» брал капельницу и ставил ее мне дома. Как-то так пошло, что и других наших друзей (известных сегодня музыкантов и актеров) он стал «оттягивать». А потом наркотики начались. Никто не знал, что с ними делать и чем это грозит. Они накатили, как девятый вал. А тут Петька рядом. Единственный человек из нашего круга, являвшийся специалистом по выводу наркотиков из организма. Там же целая специфика. Это сейчас известны разные препараты, есть всякие реабилитационные программы, а тогда ничего подобного не было…»

Что касается писателя-постмодерниста Егора Радова, сына известной советской поэтессы Риммы Казаковой, то с ним у Сукачева пересекались векторы литературных интересов. Например, во второй половине 80-х в журнале «В мире книг» Радов был соведущим рубрики «Из истории русского поэтического авангарда». Гарика это направление увлекало плотно и долго.

«Велимир Хлебников, его изобретение особенного языка, слов – для меня было чем-то потусторонним. И Хармс, конечно. А еще Андрей Платонов, тоже со своим неповторимым языком. Я не просто был его поклонником, а буквально погибал в Платонове, в его «Чевенгуре» и «Котловане». «Котлован» для меня был и остается очень личностной вещью. Само это слово – всеобъемлющее. А произведение соответствовало моим черным, бездонным глубинам и оказывало на меня сильнейшее воздействие. Уносило к «дантовским» кругам ада, что были во мне. Да и до сих пор так. Хотя я не перечитывал эти книги двадцать с лишним лет, иногда в уме вдруг неожиданно всплывают цитаты, то из «Чевенгура», то из «Котлована».

Довольно быстро Сукачев познакомился еще с одним знаковым романом «восьмидесятников» – «Альтист Данилов» Владимира Орлова. Для этого и самиздат не требовался. Произведение в «олимпийский год» опубликовали сначала в журнале «Новый мир», а потом вышла и отдельная книга. Она у Гарика «до сих пор есть, вся растрепанная». Затем он штудировал Хемингуэя, Воннегута. «По ком звонит колокол», «Колыбельная для кошки», «Галапагосы»… А «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей» – для него «вообще самый загадочный, колоссальный роман». Тогда у Игоря «была пора чтения, которой теперь нет». Естественно, он прочел и другое «загадочное, волшебное произведение» – «Мастер и Маргарита» Булгакова, где его внимание в большей степени занимали главы, связанные с Иешуа, нежели саркастическая бытопись нравов «сталинской» Москвы. «До кучи» он познакомился и с Новым Заветом, и с дзен-буддистской литературой. Но глубоко в религию Гарика никогда не заносило (даже друг Охлобыстин впоследствии его туда не втянул). Сукачев – человек абсолютно секулярный, но не чуждый метафизике, как любой поэт и музыкант. Разговаривает в песнях с ангелами, носит фенечки и кольца не просто для украшения, а что-то символизирующие, делает себе татуировки. Это к нему пришло постепенно. Он сам признавался, что ко всему сверхъестественному и мистическому в юности был равнодушен. А с годами «стал убеждаться, что существуют понятия «судьба» и «предначертание». И что есть некие субстанции, которые просто не укладываются в голове». Иногда, на мой взгляд, на этой стезе его заносит: по-мальчишески дерзко или по-актерски. Очередной его жест, фраза или знак кажутся легкомысленными или нарочитыми, однако Гарик готов отстаивать их правоту и органичность. Вот фрагмент одного из наших с ним разговоров семилетней давности:

– Портрет Сталина ты наколол себе на грудь, следуя словам «Баньки по-белому» Владимира Высоцкого?

– Да.

– Это театральный жест?

– Почему театральный? Захотел это сделать – и сделал. Меня с этой татуировкой в гроб положат. «Ближе к сердцу кололи мы профили, чтоб он слышал, как рвутся сердца».

– Но Сталин фактически одно из воплощений дьявола?

– Чтобы думать о Боге, он всегда должен быть рядом. Любая татуировка, сделанная мужчиной в зрелом возрасте, имеет некий метафизический смысл.

– Не думал, что такое тату на твоей «левой груди» выглядит для многих не менее оскорбительно, чем перформанс Pussy Riot для прихожан храма Христа Спасителя?

– Согласен. Минувшей зимой был в Таллине на гастролях. Зашел в гостиничный бассейн и, когда разделся в душе, заметил, как странно, даже с каким-то испугом на меня смотрели два пожилых эстонца.

– Ну вот. А кто-то выйдет на сцену, допустим, с татуированным профилем Гитлера.

– Ну, давай не будем путать Гитлера и Сталина. Сталин не делал лагерей смерти.

– Что же такое ГУЛАГ?

– Просто тюремные лагеря. Туда не привозили эшелоны людей, которые шли в печи.

– Столь ли принципиально, каким образом десятки тысяч человек загонять в могилу: сожжением или мучительным долгим истязательством?

– Нет, разница есть. Я разделяю эти вещи. О Сталине можно говорить не только как об изверге рода человеческого, тиране. Все значительно сложнее. Я в прошлом году в Канаде сделал себе на плече еще одну татуировку, и местная девушка, мастер по тату, когда я спросил ее, знает ли она, кто выколот у меня на груди, сказала: «Да, это Сталин, его кололи заключенные на зонах, чтобы туда не стреляли».

– Так ты Сталина как свой оберег наколол?

– Да. У зэков в сталинские годы было поверие: если выведут на расстрел, ты рванешь рубаху на груди, взвод увидит портрет Сталина, и тебе не выстрелят в сердце. Значит, появится шанс выжить. А дважды не расстреливают. Это такая романтическая штука. Все урки сентиментальны.





Назад: Пятая серия. Появление Сталкера
Дальше: Седьмая серия. Липецк вместо Хавтана