Я писал автобиографию Магнуса Айзенгрима с огромным удовольствием, здесь ничто не заставляло меня придерживаться исторических фактов, собирать и сверять свидетельства. Я дал себе полную свободу и сочинил такую книгу про мага, какая понравилась бы мне как читателю; она изобиловала романтикой и чудесами, имела ненавязчивый, но вполне ощутимый привкус эротики и садизма и была принята публикой на ура.
Мы с Лизл намеревались продавать книгу в театральных фойе, до и после представления, но она нашла себе покупателей и в книжных магазинах, а чуть позже, когда появилось дешевое издание в бумажной обложке, прекрасно пошла в табачных киосках и прочих местах, где торгуют живым, острым чтивом. Люди, которые в жизни своей и часа не посвятили упорному труду, читали взахлеб, как юный Магнус отрабатывал свои карточные и монетные трюки по четырнадцать часов кряду, доводя себя до такого изнеможения, что не мог потом даже есть, а только выпивал огромный стакан сливок, сдобренных бренди. Когда Айзенгрим совершенствовал свой природный гипнотический дар, каждый взгляд его, пусть и самый случайный, был настолько заряжен энергией, что прекрасные женщины пачками падали к его ногам, как несчастные бабочки, неудержимо влекомые испепеляющим пламенем, – и с каким же восторгом читали про это люди, знакомые с любовью лишь в самых тусклых, незамысловатых ее проявлениях.
Я писал о тайной лаборатории в старинном тирольском замке, где он конструировал аппаратуру для своих номеров, вскользь намекая, что были случаи, когда не совсем еще отлаженная установка давала сбой, серьезно травмируя одну из очаровательных ассистенток; само собой, Айзенгрим шел на любые расходы, чтобы полностью вернуть ей здоровье. Я рисовал его вроде как чудовищем, но чудовищем обаятельным, не очень чудовищным. Я предоставил читателю теряться в догадках относительно возраста героя. Лихая получилась книжка, жаль только, что я мало торговался, не выговорил себе больший процент с продажи. Но и так она обеспечила – и по сию пору обеспечивает – приличный приварок к моему годовому доходу.
Я накропал ее в Адирондакских горах, в тихом городке, куда отправился через пару дней после памятного разговора (назовем это так) с Лизл. После Мексики (контракт с «Театро Чуэка» заканчивался) Айзенгрим хотел сперва показать свое шоу в нескольких городах Центральной Америки, а затем организовать длительное турне по Европе. На прощание я подарил Прекрасной Фаустине симпатичное, довольно дорогое ожерелье и получил от нее поцелуй; ни я, ни она ничуть не сомневались в равноценности такого обмена. Айзенгриму я подарил весьма дорогие запонки для вечернего костюма, чем сразил его наповал; прижимистый по природе, он искренне не понимал, как это можно что-то кому-то отдать. Зато я вытянул из него обещание взять на себя часть расходов по содержанию миссис Демпстер; он упирался изо всех сил, уверяя меня, что ровно ничем не обязан своей матери и что, если бы не ее дурная репутация, он никуда бы не сбегал и сидел бы себе спокойно дома. Я заметил, что в таком случае он был бы сейчас не великим иллюзионистом, а, вернее всего, баптистским священником в какой-нибудь канадской деревне. Этот более чем сомнительный довод больно ударил по тщеславию Айзенгрима, и он тут же капитулировал. Лизл тоже не осталась в стороне, под ее давлением Айзенгрим письменно распорядился, чтобы банк ежемесячно переводил на мое имя некоторую оговоренную сумму, – она прекрасно знала, что иначе он быстро забудет о своем обещании. Так что запонки пришлись весьма кстати – они хоть слегка успокоили его уязвленную скаредность. Лизл не получила от меня ничего, к этому времени между нами установилась прочная дружба, и мы получали друг от друга нечто не соизмеримое ни с какими подарками.
Я не то чтобы позарез нуждался в этих Айзенгримовых деньгах, но они пришлись весьма кстати. В июне 1945 года я смог наконец перевести миссис Демпстер из жуткого казенного заведения в значительно лучшую больницу небольшого провинциального городка, где она как частная пациентка находилась в обществе других больных, только если сама того хотела, не говоря уж о том, что там и воздух был лучше, и места больше. Я добился этого перевода при посредстве одного довольно влиятельного знакомого, да и врачи государственной больницы были вполне согласны, что новое место лучше, а на свободу моей подопечной все равно нельзя, даже если бы ей было где жить. К этому времени мой капитал заметно вырос, однако плата за содержание миссис Демпстер в больнице была столь высока, что я не смог бы ее осилить без значительного сокращения собственных расходов, а возобновление прерванных во время войны поездок по Европе оказалось под большим вопросом. Если бы я не улучшил положение миссис Демпстер, я бы чувствовал себя предателем и по отношению к ней, и по отношению к покойной Берте Шанклин, однако теперь мне приходилось жить в сильно стесненных обстоятельствах – тем более что я хотел и прикопить немного на старость. Я находился в обычнейшей ситуации: хотел быть честным и не мог избавиться от сожалений, что эта честность слишком дорого мне обходится.
Так что регулярные переводы от Айзенгрима, покрывавшие примерно треть платы за больницу, пришлись мне очень кстати; опьяненный вполне естественным облегчением, я тут же допустил глупейшую оплошность. При своем первом после полугодовой отлучки визите к миссис Демпстер я сказал ей, что видел Пола.
К этому времени состояние миссис Демпстер значительно улучшилось; если все последние годы ее лицо было жалким и растерянным, то теперь к нему вернулось доброжелательное, иногда – шутливое выражение, знакомое мне по дням, когда она сидела на привязи. Она совсем поседела, но сохранила всю свою прежнюю стройность, да и морщин у нее не появилось. Все это не могло не радовать, однако миссис Демпстер так и оставалась в состоянии, которое разные психиатры именуют разными латинскими терминами, а бесхитростные жители Дептфорда определяли просто как «тронутая». Она могла следить за собой, весело болтала с другими пациентками и даже выводила тех из них, кто совсем уже плохо ориентировался в окружающем, на прогулку. Но у нее не было упорядоченного представления о мире, о жизни и особенно о времени. Если ей и вспоминался Амаса, то крайне смутно, ну вроде как некий второстепенный персонаж из наспех прочитанной книги; меня она узнавала, ведь я был единственным постоянным элементом в ее жизни, но я то приходил, то уходил, мое шестимесячное отсутствие практически не отличалось для нее от недельного, и то, что я обязал себя навещать ее регулярно, было связано скорее с моим собственным чувством долга, чем с ощущением, что она без меня скучает. А вот Пол, как вскоре выяснилось, занимал в ее туманном, спутанном мире совершенно иное, особое положение.
Он все еще был для нее мальчиком, пропавшим ребенком – пропавшим и давно, и словно вот только что, – который, если его найти, окажется точно таким, как прежде. Миссис Демпстер не верила, что Пол сбежал из дому, – конечно же, его похитили злые люди, знавшие, какая он огромная ценность, похитили из любви к чужим страданиям, чтобы лишить сына матери, а мать сына. Она не представляла себе в точности, что же это за злодеи такие, но иногда начинала говорить о цыганах, ну и как же тут без цыган, извека несущих на себе бремя иррациональных детских страхов: никуда не ходи, а то цыгане украдут. Согласно моей книге, Айзенгрим провел какую-то часть детства среди цыган; слушая миссис Демпстер, я краснел от стыда за этот эпизод.
Если я видел Пола, почему я его не привез? Что я сделал для его избавления? А как с ним обращались? Как можно верить, что я действительно что-то знаю о Поле, если я только болтаю и увиливаю и не хочу ни ребенка сюда привезти, ни ее к нему?
И тщетны были все мои увещевания, что Полу уже больше сорока лет, что он все время в разъездах, что напряженная работа не позволяет ему свободно распоряжаться собой, что он обязательно приедет в Канаду, надо только немного подождать. Я сказал, что он любит ее и скучает по ней – чистое вранье, потому что Айзенгрим и не заикался ни о чем подобном, – и что он хочет устроить ее поудобнее, чтобы она ни в чем не нуждалась. Миссис Демпстер была настолько взбудоражена, настолько непохожа на саму себя, что я уже и не знал, чем ее успокоить, и сказал, что это Пол содержит ее в больнице – очередная ложь, оказавшаяся очередной, решающей ошибкой.
Как это может ребенок содержать ее в больнице? Она в жизни не слыхала ничего смехотворнее. Так вот, значит, что! Это не больница, а тщательно замаскированная тюрьма, и держат ее здесь со вполне определенной целью – чтобы не пустить к сыну! И она знает, прекрасно знает, кто главный тюремщик. Я, а кто же еще. Данстан Рамзи, который прикидывается другом, а в действительности он враг, змея подколодная, несомненный агент тайных, зловещих сил, разлучивших ее с Полом.
Она закричала и бросилась на меня, пытаясь выцарапать глаза. Положение было буквально пиковое: эта внезапная вспышка ярости совершенно меня обескуражила, лишила способности сопротивляться; более того, я настолько благоговел перед миссис Демпстер, что и помыслить не мог обращаться с ней грубо. Меня спасла прибежавшая на шум медсестра; действуя совместно, мы кое-как утихомирили миссис Демпстер. Следующие полчаса прошли в полной суматохе, сестра вызвала врача, я объяснил ему, в чем причина неожиданной вспышки, миссис Демпстер уложили в кровать, привязали ремнями (это называется у них «легкое сдерживание») и сделали ей какой-то успокаивающий укол.
На следующий день я позвонил в больницу и не услышал ничего обнадеживающего. Состояние миссис Демпстер ухудшалось день ото дня, через неделю я был вынужден признать, что мои идиотские разговоры превратили ее из мирной, немного тронутой женщины в женщину, которая твердо знала, что злобные заговорщики намеренно разлучили ее с маленьким сыном и что я действую с ними заодно. Теперь ее держали взаперти, я спросил, можно ли мне ее увидеть, и врач сказал, что нет, ни в коем случае. Через некоторое время чувство вины заставило меня снова приехать в больницу; я так и не увидел миссис Демпстер, но мне показали, в каком корпусе она находится. Все окна этого корпуса были забраны решетками.