Бумажная папка, притиснутая к телу резинкой колготок, врезалась в грудную клетку. Фрида не знала точно, что в ней, содержимое было на английском, но слово “конфиденциально”, красный ободок и фотографии промышленных и военных объектов подсказывали, что добыча из портфеля полковника произведет впечатление на Альберта. При мысли, что она отдаст ему это, ее распирало от гордости.
Табличка с буквой “R” в черном круге – знак реквизированного имущества – болталась на ограде особняка маргаринового магната. Фрида посмотрела направо и налево, проверяя, нет ли машин, и, убедившись, что все чисто, перелезла через низкую стену в том месте, где Альберт поставил деревянные санки на битое стекло, насыпанное Петерсеном, чтобы отпугивать воров. Острые осколки торчали даже из-под снега. Перед войной меры безопасности, предпринимаемые Петерсеном, ужасали его соседей. Мать Фриды, считавшая Петерсена обычным карьеристом, говорила, что ни один уважающий себя вор не станет ничего красть из дома этого выскочки: его семья сколотила состояние до неприличия быстро – вначале на сизале из восточно-африканских колоний, а потом на поддельном масле, – а деньги, как известно, “чем быстрее делаются, тем скорее уходят”. Фрида была тогда еще слишком мала, чтобы оценить тонкое различие между деньгами новыми и старыми, но сейчас, шагая к самому большому дому на Эльбшоссе, видела, что пророчество матери сбылось: огромный, имеющий форму куба особняк Петерсена стоял печальный, безмолвный и пустой.
Фрида влезла в дом через низкое кухонное окно, как и велел Альберт, и, поднимаясь по черной лестнице на второй этаж, уловила запах горящего дерева и восковых свечей, услышала мальчишеские голоса. Она пошла на голоса в сторону гостиной в задней половине дома, где ей открылась сцена из сумасшедшего дома: комната, освещенная свечами и украшенная африканскими сувенирами – щитами, копьями, шкурами животных и масками. Четверо мальчишек сидели кружком и слушали пятого, стоявшего на бильярдном столе с коробкой, из которой выглядывало что-то похожее на щипцы для сахара. Он был в пробковом шлеме, наброшенной на плечи шкуре зебры и кричал, как торговец рыбой в Санкт-Паули.
– Прямо из Даммтора! – Мальчишка встряхнул коробку, взял пару щипцов и пощелкал их “челюстями”. Свет свечи отбрасывал гротескную тень на стену – карлик с гигантским раком.
– Какой с них толк? У нас же нет сахара, – пропищал один из “зрителей”.
– Смотри и учись, Отто. Для тебя они, может, щипцы для сахара, но для прекрасной госпожи… – Мальчик поставил коробку и, подняв щипцы, принялся щелкать ими, как пинцетом, делая вид, что выщипывает брови.
– Или… – Он открыл рот и показал, как использовать их в качестве стоматологических щипцов.
– Или… – Он зажал ими нос и брезгливо скривился, словно от дурного запаха.
– Или… – Он наклонился и сделал вид, будто поднимает что-то с земли.
– Или… – Он полез в карман, достал сигарету и, зажав один конец щипцами, поднес ко рту и щегольски выпустил струйку дыма. – Дамы их с руками оторвут.
Однако на публику представление, похоже, впечатления не произвело. Хором критиков управлял мальчишка с копьем.
– Людям не нужны щипцы для сахара. Людям нужна картошка.
– Зря только перевел сигарету, Ози.
– Плохая сделка.
Ози вскинул руки:
– Ну держитесь. У меня есть кое-что особенное. Благодаря малышу томми. Кое-что совершенно особенное.
Он сунул руку под шкуру зебры и вытащил пузырек в форме сигары. Фрида узнала лекарство, которое принимал Альберт. Перватин, наркотик. Его давали молодым солдатам для поддержания духа в последние, горькие дни войны.
– Одна такая штучка придаст сил и согреет. Проглотил – и не чувствуешь голода. У Берти целая коробка, а я взял по тюбику для всех нас. – Он замолчал и повернулся к двери. – Эй, глядите-ка, кто тут.
– Это не для детей, – сказала Фрида, не переступая порог, – вдруг придется уносить ноги.
Беспризорник вскинул копье к плечу, и тонкое древко задрожало.
– Ты кто?
Другой, в пробковом шлеме, спрыгнул с бильярдного стола.
– Все в порядке – она девчонка Берти.
Мальчишка с копьем опустил оружие.
– Откуда ты знаешь, кто я? – спросила Фрида.
– Я тебя видел.
– Где видел?
– Видел, как ты… – Мальчишка сунул указательный палец правой руки в кружок из указательного и большого левой. Туда-сюда, туда-сюда. Его друзья захихикали.
Врезать бы наглецу. Где он видел их? В доме в Бланкенезе? Или здесь?
– Где он?
– Наверху, с другом.
– С каким другом?
Мальчишка помахал пузырьком с перватином.
Альберт был в хозяйской спальне, но не в постели – он танцевал под пластинку, крутившуюся на портативном фонографе. Любительницей таких грубоватых мелодий была Хайке, слушавшая их по “Радио Гамбург”, – одни сплошные барабаны, грохочущие медные инструменты и полный сумбур. Видеть, как Альберт танцует под эту музыку, было неприятно. Голый по пояс, он и двигался расхлябанно, как марионетка, которую дергает за веревочки пьяный кукловод, и при этом беспорядочно топал ногами, будто давил муравьев на ковре. Поглощенный танцем, он даже не заметил, как она вошла. Ей стало неловко. Этот дергающийся, скачущий, подпрыгивающий парень не мог быть тем сдержанным, уравновешенным Альбертом, которого она знала. Сейчас он походил на одержимого.
– Альберт? Что ты делаешь?
Он повернулся, но ничуть не смутился и продолжал извиваться.
– Моя госпожа… истинная дочь Германии… – Он скользнул в ее сторону крадущейся походкой, пританцовывая, приглашая присоединиться. Кожа блестела от пота, зрачки расширились, глаза налились кровью – таким глазам она бы не доверилась.
Фрида вытащила из-под юбки украденную папку и протянула ему:
– У меня тут кое-что важное.
– Бенни Гудмен. Бенни Гудмен. Танцуй! – Он протянул руку. Настойчиво. Рука лоснилась от липкого пота. Шрам с двумя восьмерками на предплечье судорожно подергивался.
Ей хотелось угодить ему, но она не умела танцевать.
– Я не могу.
– Можешь… ты же настоящая германская девушка.
Он положил одну руку ей на бедро, а другой повел. Фрида прижала папку к груди и задвигала ногами из стороны в сторону. Не получалось. Бестолковая музыка… слишком анархическая, слишком непонятная. И Альберт ей нужен… не такой! Чем больше он дергался, тем меньше она его узнавала.
– Я не могу!
Альберт попятился, пританцовывая, к фонографу. Снял иглу с пластинки.
– Так, так, так. Девочка не желает танцевать. Делу время, потехе час. Ну ладно, давай, подруга. Показывай, что у тебя.
Она вручила ему папку. Альберт остановил музыку, но продолжал дергаться под звучащий в голове рваный ритм. Взял папку, погладил.
– Конфиденциально… Это хорошо. – Он снял резинку, открыл папку и стал читать, беззвучно шевеля губами. Потом одобрительно кивнул. – Где ты это взяла?
– У полковника.
Альберт почитал еще немного, довольно мурлыча себе под нос.
– Годится?
Он отложил папку и посмотрел на нее уже по-другому, жадно. Фрида видела, как сильно и часто бьется жилка у него на шее, чувствовала его возбуждение. Помня о той власти, которую имела над ним раньше, она начала расстегивать его ремень. Он опять что-то замурлыкал и, дернув ее на себя, поднял юбку, а она стащила вниз колготки и трусы и прислонилась спиной к спинке кровати. Проталкиваясь в нее, он постанывал от наслаждения, и она снова наливалась гордостью, ощущая свою власть. Она тоже начала стонать, чтобы сделать ему приятное, а потом поймала себя на том, что делает это непроизвольно, не только для него, но и для себя. В этот раз ему потребовалось гораздо больше времени, чтобы дойти до финиша, и она успела испытать новые удовольствия. Кончив, он привалился к ней, обмякший и податливый. Потом отступил и застегнул брюки. Чувства обострились, казалось, она видит и слышит все в комнате и за пределами дома.
– Ты сделаешь мне метку?
Он засмеялся и бросил в рот еще одну таблетку перватина.
– Хорошо.
Вытащив сигарету из пачки на прикроватной тумбочке, Альберт прикурил, затянулся и подошел к ней.
– Будет больно.
– Мне все равно.
– Где ты хочешь?
Она протянула руку и обвела мягкое место на предплечье.
– Можешь выпить таблетку, тогда ничего не почувствуешь.
Фрида покачала головой:
– Я хочу чувствовать.
Альберт крепко схватил ее за запястье, вдавил горящий кончик сигареты в руку и держал до тех пор, пока сигарета не погасла. Фрида постаралась не вскрикнуть и лишь с шипением втягивала воздух сквозь стиснутые зубы. Он снова зажег сигарету и сделал еще одно “О” над ожогом, чтобы завершить восьмерку. Фрида посмотрела на свежую отметину, два красных кружка, пульсирующих болью. Как странно пахнет горелая кожа. Фрида представила горящую мать – все тело одна сплошная огненная метка – и кивнула Альберту. Он попытался прикурить ту же сигарету, но она так сплющилась, что не зажигалась. Он взял другую и сделал следующее “О” рядом с первой восьмеркой. На последнем “О” Фрида вдруг поняла, что стонет от удовольствия, прямо как несколько минут назад. Когда Альберт закончил, Фрида взяла его лицо в ладони, как делают взрослые, – а она теперь, конечно же, взрослая – и заглянула ему в глаза. Бездонные зрачки дергались, а ей хотелось, чтобы они видели только ее.
– Зачем ты принимаешь наркотики?
– Мне нужно бодрствовать. Столько надо обдумать. Они помогают выполнять задания.
– Ты не рассказываешь мне об этих заданиях. И о своих планах.
– Всему свое время…
– Ты постоянно это говоришь. Не доверяешь?
– Конечно, доверяю. Но… тебе лучше не знать. Ты очень… помогла.
Но ей хотелось большего.
– Ты называешь себя солдатом. Но… я не вижу, чтобы ты воевал. Вижу только, что ты танцуешь. Принимаешь наркотики. Больше ничего.
Альберт напрягся и отстранился.
– Не волнуйся, моя госпожа. Я знаю, что делаю. – Он покровительственно улыбнулся.
– Разве? Говоришь об армии, но где же она? Я вижу только этих Trummerkinder.
Альберт прищурился, пытаясь взять ее в фокус.
– Это как волна бомбардировщиков. Как “бам-бам-бам” зениток. Не бойся. Я знаю, что должен сделать. Я уже видел это. Видел все. – Он постучал себя по голове, показывая, где видел. – И это будет о-го-го.
Микки-Маус стоял на перекрестке с одним только зонтиком. В поисках убежища он постучал в дверь дома, но крыльцо обвалилось, открыв еще одну, распахнутую дверь. Ветер раскачивал дом из стороны в сторону, чуть ли не срывая его с фундамента. Когда Микки вошел, дверь позади него захлопнулась. Щелкнул замок. По комнате заметались летучие мыши, и перепуганный насмерть Микки прыгнул в горшок, а уже потом вылетел с криком “Ма-а-а-ма!”.
Все в доме, за исключением Греты, которая отказалась от приглашения, собрались вокруг патескопа “Эйс” и смотрели последний вечерний фильм, “Дом с привидениями Микки-Мауса”. Проектор Рэйчел подарила Льюису давным-давно, на десятилетний юбилей их свадьбы, но с таким же успехом могла подарить его сыну, поскольку именно он пользовался аппаратом больше всех и с превеликим удовольствием. И сейчас Эдмунд был в своей стихии: киномеханик, продавец сладостей, дипломат, переводчик. Он раздавал леденцы на палочках и имбирно-коричное печенье, он предупреждал о каждом смешном эпизоде (“Вот здесь сейчас будет здорово, вам понравится”), и он же смеялся, но обрывал себя, дабы убедиться, что остальные смеются тоже. Под завораживающее мерцание этих нелепых картинок домочадцы достигли счастливого единения: поначалу смущавшаяся Хайке хихикала, уже не сдерживаясь; Рихард, больше интересовавшийся всей этой механикой, начинал похохатывать над разминающим мускулы морячком Попаем; даже на невозмутимом лице Фриды проступала тень улыбки при появлении Бастера Китона, а ее смех, когда такое случалось, так напоминал отцовский.
Люберт хохотал от души – интеллектуал, наслаждающийся простыми радостями. Рэйчел гадала, вправду ему так весело или он просто подстраивается под остальных. Чувствует ли он, как она, что все это лишь прелюдия к чему-то более интересному? Когда картинка оборвалась и экран зарябил, их глаза встретились, и ей показалось, что она видит в нем то же нетерпеливое ожидание.
– Конец! – провозгласил герр Люберт и громко захлопал.
Эдмунд щелкнул выключателем, и все заморгали от яркого света.
– Спасибо, Эдмунд. Вот тебе твое будущее. Думаю, когда-нибудь ты будешь снимать кино. Фрау Морган, а вы как считаете?
Эдмунд, до сих пор думавший только о том, чтобы стать военным, как отец, взглянул на мать – согласится ли она с таким диковинным выбором профессии.
– Думаю, да, – отозвалась Рэйчел, и Эдмунд преисполнился гордостью от этой двойной поддержки.
– Попай-моряк, – сказал Рихард и, усмехаясь, поиграл бицепсами.
Хайке приложила руку к груди, молча выражая свою признательность, и присела в книксене. Рэйчел была уверена, что слышала, как она шепнула Эдмунду: “Вкусный”.
Молчала только Фрида.
– Фрида, скажи спасибо Эдмунду и фрау Морган.
– Спасибо. – Фрида посмотрела на Рэйчел и попыталась улыбнуться. – А теперь я хотела бы пойти спать, – добавила она по-английски.
– Конечно, Фрида. Frohe Weihnachten.
– Мам, можно мы посмотрим Микки еще раз? Пожалуйста? – взмолился Эдмунд, перематывая ленту.
– Думаю, на сегодня хватит, Эд. Чем быстрее ты ляжешь спать, тем скорее откроешь свои подарки.
– А разве мы не откроем их сейчас? Как делают в Германии?
– Я думал, мы делаем все на английский лад, – подмигнул ему Люберт.
Откладывать такое удовольствие ради будущей награды не хотелось, но Эдмунд уступил Люберту.
– Ну ладно, – вздохнул он и поцеловал мать. – Спокойной ночи, мама.
– Спокойной ночи, дорогой.
Хайке начала убирать посуду.
– Оставь, Хайке, – сказала Рэйчел. – Я сама уберу.
Хайке заколебалась и взглянула на Люберта в ожидании указаний.
– Возьми на вечер выходной, Хайке, – сказал Люберт, без труда входя в прежнюю роль хозяина дома.
– Тогда спокойной ночи, – пробормотала она, поклонилась и попятилась, лицо ее покраснело.
Ожидая, пока все уйдут наверх, в свои комнаты, Люберт делал вид, что осматривает линзы проектора, а Рэйчел составляла тарелки. Наконец скрип половиц стих и единственным звуком в доме осталось потрескивание углей в камине.
– Что ж, было просто здорово, – сказала Рэйчел. – Так приятно видеть, как все смеются.
– Чудо Микки-Мауса, – согласился Люберт. – Возможно, он принесет всем нам мир.
– Как насчет ночного колпака?
Люберт замялся, не понимая, что это значит.
– Так мы называем последний стаканчик перед сном, – объяснила Рэйчел. – Чтобы лучше спалось.
– Выпивка у англичан никогда не бывает просто выпивкой.
– Ну так как?
– Bitte.
Рэйчел налила в два стакана виски, плеснула в каждый немного воды, вручила один герру Люберту, вытащила скамеечку для ног и села перед камином, оставив место и для него. Сидя бок о бок, в нескольких дюймах друг от друга, они молча смотрели на языки пламени. Огонь сам по себе театр, а этот был громким и живым, полным интригующих фабул и побочных сюжетных линий. Рэйчел не отрывала глаз от верхнего угля, налившегося оранжевым сиянием.
– Мне нравится, как вы отмечаете канун Рождества, – сказала она. – Я всегда предпочитала рождественский пост.
– Вы религиозная женщина?
Рэйчел покачала головой – скорее задумчиво, чем уверенно.
– Но мне нравится рождественская сцена.
– А сама религия? Без прикрас?
– Думаю, мою веру – какой бы она ни была – вырвала из меня война.
– Наверное, нам не стоит говорить о таких вещах.
– Нет, стоит, – возразила Рэйчел, чувствуя потребность высказаться. – Мы редко говорим о том, что важно. Обходим такие темы стороной. Думаю, это пережиток викторианства. Или слишком многих войн. Не знаю. Если говорить о будущем, я бы хотела, чтобы люди в нем не боялись обсуждать друг с другом то, что действительно важно.
Часы в кабинете пробили полночь.
– С Рождеством, – сказала она.
– Prost, — отозвался Люберт, подняв свой стакан.
– Prost.
– За новую эру разговоров о важном, – предложил Люберт.
Но то, что было важно, по-прежнему оставалось невысказанным.
– А вы? – спросила Рэйчел. Назвать вещи своими именами она была еще не готова. – Вы верите?
Люберт смотрел на огонь сквозь стакан, виски пламенело и вспыхивало.
– В Бога, который является в облике младенца? Это трудно. – Он наклонил стакан, и золото в хрустале преломилось. – Легче поверить в сильного человека, чем в слабого Бога.
Разговор все еще оставался танцем, в котором никто не вел. Рэйчел заметила, что порез на лбу Люберта почти зажил.
– Полковник сказал, что едет на Гельголанд, – произнес Люберт. – Святой остров. Туда обычно отправлялись святые.
– Значит, он будет там как дома. – Это вырвалось прежде, чем она успела остановить себя. Рэйчел снова посмотрела на языки пламени. От верхнего сияющего уголька жар перекинулся на соседние.
– Когда полковник сказал мне, что уезжает, я… обрадовался.
Рэйчел покрутила виски в стакане. В душе что-то происходило, какие-то скрытные, хитроумные маневры.
– Я тоже.
Линии. Грани. Границы. Она уже пересекла несколько, но эти два слова показались самым большим прыжком.
Люберт взял ее руку в свою, холодную в теплую, и нежно поцеловал. Рэйчел сжала его ладонь и потянула к себе. Он откликнулся сразу же и поцеловал, глубоко и крепко. Ее потрясло, как быстро и легко все случилось. Когда они оторвались друг от друга, Люберт попытался что-то сказать, но она остановила его еще одним поцелуем. Если они станут обсуждать то, что происходит, если придется опять думать об этом, она может не решиться. Когда они отстранились во второй раз, она хотела поцеловать его снова, но он воспротивился, отвел голову.
– Я пойду в свою комнату. Дождись, когда у меня загорится свет, – ты увидишь его через большое окно. Я оставлю дверь открытой.
Инструкции были такие четкие… должно быть, он обдумал все заранее. Люберт встал, выпустил ее руку, но не отвел глаза. Поднес к губам палец, потом поднял его вверх, указывая, куда идет и сколь короткой будет пауза.
Рэйчел считала до шестидесяти, как девочка, играющая в прятки, закрыв глаза и слушая скрип половиц. Она ждала голосов – разума, здравомыслия, совести, – которые велели бы не идти к нему. Но голоса молчали, она слышала только ритмичный стук желания. Остановить ее теперь могло только что-то исключительное – космическое вмешательство, землетрясение, что-нибудь столь же необыкновенное, как скользящая через заснеженную лужайку огромная кошка.
Досчитав до шестидесяти, Рэйчел открыла глаза и в большом окне увидела свет, падающий из комнаты Люберта. Она осторожно двинулась вверх по ковровой дорожке, следя, чтобы не наступить на скрипучие деревянные ступени, помня о прислуге, которой полагается подглядывать, и о сыне, который наверняка не спит. Помимо хитрости и скрытности, прелюбодеяние требовало смелости и изобретательности ребенка. Так это, стало быть, оно? Прелюбодеяние? Она не чувствовала себя изменницей. А разве прелюбодей ощущает себя таковым? Что определяет прелюбодейство? Достаточно ли только мысли? Поцелуя? Или она официально станет прелюбодейкой, когда полностью отдастся Люберту?
Рэйчел прошла мимо открытой двери своей спальни. У подножия второй лестницы взглянула в сторону комнаты Эдмунда. Шагнула на первую ступеньку… прислушалась. Чувства ее обострились, она замечала новые детали: рельефные головки лестничных железных прутьев, высокий звон в ушах, более теплый воздух наверху. Дверь в комнату Люберта была чуть приоткрыта, узкая полоска света пересекла коридор. Она поставила ногу на эту полоску. Увидела свою туфлю. Ту самую, в которой ходила, свободная от чувства вины, по этому дому, – туфля совсем не походила на туфлю прелюбодейки. Рэйчел толкнула дверь – та, к счастью, не скрипнула – и шагнула в новую страну.
Люберт стоял у окна, лицом к стеклу. Она закрыла дверь и прислонилась к ней, держа руки за спиной. Все вопросы остались там, снаружи. Ручка вдавилась в поясницу. Люберт повернулся, и близость удовольствия – или, может, беспокойство? – исказила его черты. На секунду показалось, что он не уверен и может все отменить, а потом он шагнул к ней и поцеловал. Не размыкая губ, они начали раздеваться. Не просто снимать, как это делается обычно, одежду – они пустились в какой-то фарсовый балетный танец. Ей пришлось дотягиваться до спины, чтобы расстегнуть молнию; он содрал с себя, вывернув наизнанку, рубашку, застряв руками в манжетах. Когда одежды на них не осталось, он замер, чтобы посмотреть на нее, но она повела его к кровати.
В первые мгновения Рэйчел почти ничего не замечала: ни его запаха, ни вкуса, ни каких-то особенностей; она не хотела частностей, не хотела смотреть ему в глаза, не хотела ничего видеть. Она не хотела нежности. Не хотела доброты. На пике она вскрикнула неожиданно для себя громко, настолько громко, что пригасила его пыл. Настолько громко, что он заглушил ее ладонью:
– Нас услышат.
Ей было все равно.
Она лежала, вдыхая запах случившегося, ощущая внутри тепло, растекающееся по всему телу, до самых кончиков пальцев.
– Все хорошо? – спросил он.
– Да, – ответила она.
– Такой я и представлял тебя… неистовой.
Рэйчел не ответила. Она лежала с открытыми глазами. Они держались за руки, их плечи и бедра слиплись. Она остро воспринимала все подробности: родимое пятно размером с шестипенсовик у него на боку, свой часто вздымающийся и опадающий живот, худобу его бедер, тонкие голубые жилки на грудной клетке. Обнаженный, Люберт казался длиннее и худее, и кожа его была бледной, на несколько тонов светлее, чем у нее.
Комната медленно проступала из темноты. Она увидела мебель, в спешке перенесенную из нижних комнат и составленную здесь; рабочий стол и чертежные принадлежности; книги в стопках на полу. И повернутую лицом к стене, так и не повешенную, большую картину. Размером с пятно в холле.
Люберт погладил ее плечо.
– Та картина? – спросила она.
Он не ответил.
– Стефан?
– Да.
– Теперь мне можно взглянуть на нее?
Его сдержанность лишь подстегнула ее желание увидеть картину.
– Смотри, – сдался он.
Рэйчел спустила ноги на пол, стащила покрывало и обернулась им больше для тепла, чем из стыдливости. Подошла, перевернула картину и, не спрашивая, поняла, кто это. Образ, сложенный ее воображением, оказался не так далек от оригинала, да и семейные черты были слишком заметны.
– Клаудиа.
Люберт кивнул.
– Она необыкновенная. Я вижу в ней Фриду. Почему ты снял ее?
– Не хотел, чтобы она наблюдала за мной. Рэйчел. Вернись. – Он похлопал по кровати, не желая развивать эту тему.
Ее любопытство пересилило его неловкость.
– Почему ты не сказал мне… когда я набросилась на тебя? Почему не сказал, что там была она?
В душе Люберта, похоже, шла какая-то борьба.
– Потому что… я стараюсь забыть. А если бы сказал, то мог бы и не поцеловать тебя. И тогда ты бы меня пожалела. И подумала, что я все еще люблю свою жену.
– А ты ее любишь?
– Пожалуйста. Переверни его.
– Так любишь?
– Я не могу любить воспоминания. Мне этого мало.
Рэйчел еще раз посмотрела на портрет, повернула его лицом к стене и вернулась в постель Люберта.
Льюис сидел на корточках за защитной стеной вместе с Урсулой и тремя делегатами союзного Контрольного совета, ожидая первого управляемого взрыва. Русский делегат, полковник Кутов, что-то кричал, но Льюис не слышал ни слова. Сняв наушники, он повернулся к Урсуле:
– Что он сказал?
– Что-то насчет отправки зерна в вашу зону.
Льюс снова надел наушники.
– Мерзавец… доволен.
Какая абсурдная логика: они взрывают мыловаренную фабрику, которая обеспечивает рабочими местами две тысячи немцев, производит то, что необходимо всем и не имеет никакой военной ценности, а в обмен русские присылают немцам хлеб. Уравнение бессмысленности. Как сведение баланса в учетной книге ада.
Горстку протестующих, собравшихся у ворот мыловаренного завода Хенкеля, легко сдерживала дюжина одетых в черное немецких полицейских. Генерал был прав: Рождество – идеальное время для разрушительной работы.
Комиссия подсчитала, что взрыв будет слышен на расстоянии от тридцати до пятидесяти миль. Получилось совсем не страшно и на удивление красиво: дым взметнулся вверх двумя симметричными столбами, а затем здание медленно, как человек с ослабевшими вдруг коленями, но пытающийся сохранить достоинство, осело на землю, оставив вместо себя облако кирпичной пыли, которое расползлось в стороны огромным распускающимся цветком, добралось до стены и окутало делегатов. Грохот от рухнувшего кирпичного строения разнесется далеко, но его примут за гром или за шум от тяжелого состава. Возможно, кто-то подумает, что это последний, призрачный удар погибших артиллерийских дивизионов, вернувшихся с того света.
Обвал высокой трубы стал coup de grвce, после которого Кутов поднялся и зааплодировал, как будто присутствовал на вечеринке с фейерверком. Его можно было понять: с технической точки зрения все прошло идеально, британские саперы становились настоящими маэстро управляемых взрывов. Жан Болон, делегат от Франции, и подполковник Зигель, американец, поднялись и тоже зааплодировали.
Наблюдая, как оседает, открывая груду камней и бетона, пыль, Льюис видел Майкла, заваленного балками, землей и глиной того дома в Нарберте. Хоть Рэйчел и описывала ему ту сцену, он никогда не позволял себе представить ее полностью и заменял другой, придуманной, с которой мог жить: аккуратная кучка камней, напоминающая ту, что лежала сейчас перед ним, и никаких тел.
Кутов все кричал, повторяя одно и то же слово и показывая на свои часы.
– Что он сейчас говорит? – спросил Льюис.
– Уже полночь, – пояснила Урсула. – Он поздравляет. С Рождеством – по-русски.
Делегацию разместили в маленькой гостинице на дороге в Куксхафен. Когда они приехали туда, был уже час ночи, но Кутов считал поездку чем-то вроде развлечения и отпускать всех так легко не собирался. Все пятеро отправились в бар выпить за успешное завершение операции и спасение человечества. Русский выставил бутылку водки.
– Напиток, выигравший войну, – сказал Кутов, поднимая бутылку с бесцветной жидкостью. – А у вас был ваш английский джин.
– Напиток, который помогал нам забыть о войне, – отозвался Льюис.
– А у вас, месье?
– Пастис, – ответил Болон. – Напиток тех, кто избегает войн.
– Зато у нас напиток, который завоюет мир, – сказал Зигель. – Мартини – величайшее из всех американских изобретений. Не стоит его недооценивать. Я могу осилить два. Три – и я под столом. Четыре – в полной отключке. А эта штука… ну, не знаю. – Он поднял стакан с водкой. – Я ее даже не замечу.
– А как насчет вас, фрау Паулюс? – спросил Кутов. – Какой напиток может предложить ваша страна?
Урсула молча наблюдала за происходящим, и Льюис чувствовал ее неприязнь к этому громогласному русскому.
– Я бы сказала, что пиво, но вы забрали наш хмель и зерно.
Урсула смотрела на Кутова в упор, без малейшего намека на шутливость. Русский ответил ей таким же взглядом в упор, угрожающе прищурившись. Она не отвела глаз, и Кутов в конце концов отвернулся, а потом хлопнул ладонью по столу и захохотал, как человек, которого ничем не проймешь. Коренастый, с короткой шеей, плотный. Стол от его удара зашатался.
– А у вас есть чувство юмора, фрау Паулюс. Мне это нравится. И вы напомнили мне об одной игре, в которую мы, бывало, играли на фронте.
Игра заключалась в том, чтобы постараться как можно дольше не моргнуть, пока кто-то хлопает у тебя перед глазами в ладоши. Кутов играл главного хлопальщика и выбил Болона за десять секунд, а Зигеля за тридцать. Льюис продержался почти минуту, но просто от усталости. Игру легко выиграла Урсула, которая моргнула только через три минуты, когда Кутов неожиданно крикнул “Ха!”.
Потом Кутов спел жалостливую русскую песню, и Льюис никак не мог решить, что за человек перед ним – тонкая душа или просто сентиментальный. Он уже собрался было идти спать, когда Зигель предложил еще одну игру.
– Чтобы убить время перед высадкой, мы играли в игру, которая называется “Если б не война”. Она помогала нам лучше узнать новобранцев. Знаете такую? Ничего сложного. Надо просто сказать, что бы вы делали сейчас, если бы не война. Хорошее, плохое, неважно. Но надо говорить правду. Остальные могут прерывать вас и возражать, если не поверят или захотят узнать больше.
Кутов одобрительно стукнул кулаком по столу.
– Отлично! Я такую игру не знаю, но она мне уже нравится.
Льюис поймал взгляд Урсулы и в шутку сделал испуганные глаза. Он хотел откланяться, но чувство долга и любопытство удержали его на месте.
– Бутылка передо мной, значит, мне и говорить, – продолжал Зигель. – Дальше идем по часовой стрелке. Я начну. Итак, если бы не война… я бы все еще продавал страховки в Филадельфии. Если бы не война, я бы никогда не увидел Эйфелеву башню. Если бы не война, у меня бы уже, наверное, было четверо детей, а не двое. Если бы не война, я был бы на несколько фунтов тяжелее, чем есть. Ну вот. Пока хватит. Можете передавать бутылку, когда захотите. Держите порох сухим.
Он передал бутылку Кутову.
Пальцы у русского были толстые и все в шрамах. Он погладил бутылку другой рукой, и в комнате воцарилась торжественная тишина.
– Если бы не война, – начал он трагическим голосом и замолчал на несколько секунд. Все приготовились услышать нечто страшное, напоминание о том, что русские понесли самые большие человеческие потери в этой войне. – Если бы не война, то сейчас я был бы в Ленинграде со своей женой. – Еще одна пауза. Никто не знал, что и думать. Русский выглядел несчастным, почти сломленным и дышал тяжело, как больной.
– Мне очень жаль, Василий, – сказал Зигель и потянулся, чтобы дотронуться до его руки.
А Кутов вдруг расцвел. Широкая улыбка расколола его лицо.
– И каждый день я благодарю небо, что я не с этой сукой! Все с облегчением рассмеялись.
– Итак, если бы не война. – Кутов еще немного подумал. – Если бы не война, я все еще был бы со своей женой и тремя детьми, Машей, Соней и Петей. Я был бы плохим отцом, кричал на них. Я бы все еще работал связистом, а по выходным удил рыбу в проруби. И если бы не война, мне не было бы оправдания. – Он снова замолчал.
– Оправдания? – спросил Болон.
Кутов опрокинул в себя очередную порцию водки и налил еще. Потом резко встал.
– Если бы не война… – Он задрал рубашку, обнажив бочкообразную грудь. Живот его покрывали черные шрамы. – Это за кражу коровы. Один фермер в Польше.
– И где сейчас этот фермер? – поинтересовался Болон.
Кутов ткнул пальцем в землю.
– Му-у, – замычал Зигель. – Отлично, полковник! Отлично.
Кутов передал бутылку Болону.
Льюис не мог определить, что представляет из себя француз. Явно не военный. Гражданский служащий? Ученый, быть может?
– Если бы не война, я бы сейчас не сидел в этой интернациональной компании товарищей… – начал он.
Кутов одобрил выбранное им слово и потребовал, чтобы все чокнулись и выпили.
– Товарищи!
– Если бы не война, – продолжил Болон, – я не был бы здесь, разумеется, а по-прежнему работал бы в Боне. Если б не война, я бы корпел над своей докторской. Если бы не война, я бы… все еще был с Анжель. Если б не война, я бы никогда не встретил свою жену.
– Господь дает, и Господь забирает, – сказал Зигель.
– А что с этой Анжель? – полюбопытствовал Кутов.
– Я был в Париже, когда немцы оккупировали страну. Вернуться в Боне не мог. Анжель была секретаршей в департаменте. Ей негде было жить…
– Все понятно, Жак… все понятно, – сказал Зигель.
Зигель набрался больше всех, но Льюис и сам чувствовал, что если встанет, то упадет. Тем не менее он позволил русскому налить ему еще. Водка прекрасно притупляла чувства.
– И где эта Анжель сейчас? – спросил Кутов.
– Ее арестовали. Мой профессор донес на нее немецким властям. Она была еврейкой. После этого я ушел из университета. Но… встретил свою жену. Вот так. Comme зa… Пока хватит.
Болон передал бутылку Льюису:
– Полковник Морган. Вижу, вам есть что порассказать.
О да, еще как. Как и у других, война прошлась по его жизни тяжелым катком, но говорить об этом он не мог. Ни за этим, ни за каким другим столом. Он не испытывал желания сравнивать шрамы и последний час дымил как паровоз, пытаясь спрятаться за завесой дыма.
– Полковник?
Он передал бутылку Урсуле:
– Прошу прощения. Я пропускаю ход. Ваша очередь, фройляйн.
– Вы должны сказать хоть что-нибудь, полковник. Что угодно.
– Не сейчас, – отказался он. – Говорите вы.
Урсула положила руку на бутылку.
– Если бы не война… я бы все еще была замужем. У меня могли быть дети. Я бы все еще преподавала в Рюгене. Я бы не потеряла брата. Если бы не война, мне не пришлось бы идти пешком по замерзшему морю.
– Вы убегали от нас? – встрял Кутов.
Урсула кивнула.
Он засмеялся:
– Думаете, англичане будут обращаться с вами лучше!
Урсула взглянула на русского:
– Да.
– Они не пережили того, что пережили мы, – сказал Кутов. Гордость того, кто пострадал больше всех, вышла наконец наружу.
– Есть вещи, которые даже война не оправдывает, полковник. Что бы вы ни пережили.
– Продолжайте, фрау Паулюс, – сказал Зигель.
– Если бы не война, мне бы не пришлось идти пешком от Рюгена до Гамбурга. И видеть… каким жестоким может быть человек. И каким… добрым.
– Подробности, фройляйн, подробности! – потребовал Кутов.
Урсула вперила в русского жесткий взгляд, будто именно Кутов терзал ее день и ночь. Казалось, он почти гордился тем, что вызвал ее негодование.
– Если бы не война, я бы не увидела жестокости русских солдат, изнасиловавших пожилую женщину, а потом забивших ее до смерти. Если бы не война, я бы не узнала доброты их командира, убедившего своих подчиненных пощадить меня и отпустить.
Кутов тут же отмахнулся:
– Считайте, что вам повезло.
Еще одно состязание взглядов между Урсулой и Кутовым, которое выиграл русский – улыбнулся, а потом рассмеялся. Но остальные в этот раз не засмеялись вместе с ним. Льюис был рад, что рекомендовал Урсулу на должность переводчика в Лондоне и что она приняла предложение. Еще месяц в компании с Кутовым – и дело наверняка закончится международным скандалом.
Зигель попытался продолжить:
– Итак, полковник, у вас теперь несправедливое преимущество перед всеми нами. Мы ничего не знаем о вас.
Льюис побарабанил пальцами по столу:
– Я бы хотел пойти спать. Нам рано вставать.
– Ну же. Неужели все настолько плохо, полковник? – уговаривал Зигель.
– Эта игра не по мне, джентльмены.
Взвинченная перепалкой с Кутовым, Урсула раздраженно повернулась к Льюису:
– Вы послушали всех нас, и будет только справедливо, если вы тоже что-нибудь расскажете.
– Правильно, – согласился Зигель, хлопнув по столу. – Вы должны выложить что-нибудь на стол, полковник. Каждый из нас обнажил душу. Фэйрплей и все такое.
Урсула взяла бутылку и поставила перед Льюисом. Он посмотрел на нее, но не взял. Урсула нетерпеливо схватила бутылку.
– Ну хорошо. Как ваш переводчик, я переведу за вас. Думаю, я знаю, что сказал бы полковник.
Она взглянула на Льюиса, и ему вдруг захотелось забрать бутылку у нее из рук.
– Если бы не война, полковника Моргана здесь не было бы, и он не предложил бы мне работу, и я бы не собиралась в Лондон. Так что спасибо вам за это. Если бы не война, полковник Морган мог бы жить тихо и спокойно где-нибудь в Англии или в Уэльсе. Не знаю. Если бы не война, полковник Морган мог бы проводить больше времени со своей семьей. Если бы не война, он не потерял бы сына и не загружал себя работой, чтобы не думать об этом. Хотя сын здесь, у него в сердце.
И Урсула переставила бутылку от Льюиса в середину стола.
Кутов захлопал. Зигель одобрительно кивнул.
Льюис чувствовал, как что-то разбухает, разрастается в груди. День и ночь он работал и работал, не щадя себя, только чтобы не подпускать к себе этого призрака, не оставаться с ним наедине, но теперь тот пришел, как кредитор за долгом, и требовал свое. Льюис сглотнул, сдерживая подступившие слезы. Весь хмель, казалось, ушел в ноги, и он, пошатнувшись, ухватился за спинку стула. Потом легонько похлопал Урсулу по руке:
– Хороший перевод. – Он поклонился мужчинам: – Я на боковую. Джентльмены. Фрау Паулюс. Спокойной ночи. Spokoynoy nochi. Bonne nuit. Gute Nacht.