…цветки гибискуса тяжко шмякаются, пластаются по солнечной брусчатке и бетонным скамейкам, точно жирные мексиканские генералы в ало-зеленых парадных мундирах, обмякли, взопрели, устали, в строй ветвей им уже не вернуться. Может, позже. А пока – сиеста…
– Да что ж такое! – орет стриженный ежиком седой американец из Портленда: лицо на полтинник, истекает потом, а новенький «додж поларо» жмется за эвакуатором у Larga Distancia Oficina. – Ну третья ведь уже, а даже пяти тыщ миль не наберется!
Орет он из Пуэрто-Санкто, Мексика, в Тусон, Аризона, где купил последнюю трансмиссию, прежде купив вторую в Оровилле, Калифорния, – там он уплатил, особо не гундя, это возможно ведь – раздолбать привод, мили-то на него навалились нелегкие, но снова менять в Тусоне? А теперь недели не прошло – и опять? Третья полетела?
– Что ж такое-то! Короче: я ее выковыриваю и отправляю вам первым же поездом. Надеюсь, ваши механики тоже поторопятся, ясно? Пришлют мне новую, чтоб мы успели на праздник в Гвадалахаре – это через восемь дней. И я хочу вам сказать – такая работа непростительна!
Однако о том, что волочет за собой двадцатичетырехфутовый жилой прицеп, он механикам из Тусона не сказал.
– Я десять лет на «доджах» езжу. Мы ж не хотим, чтобы из-за одной малости этими десятью годами все и кончилось?
Повесил трубку и обернулся ко мне. Я был следующий в очереди, его ближайший слушатель.
– Тут-то эти мастаки по Тусону и забегают, жопами дымя, а, Рыжий? – Он подался ко мне, будто мы сто лет знакомы. – Они ничего себе ребятки. Я б даже сказал, неплохо бы найти тут механика, у которого хоть гран той соображаловки, что у этих аризонских.
Янки снова всех победили, его по такому случаю разобрала любовь к землякам, и он решил сделать вид, будто не замечает, как давно я не брился.
– Тебя как звать-то, Рыжий? Ты мне чуток моего старшого напоминаешь, если этот мох сбрить.
– Дебри, – сказал я и пожал ему руку. – Девлин Дебри.
– И что привело тебя, Дев, в первобытный Пуэрто-Санкто? Дай угадаю. Природу щелкаешь. Я видал, как ты в опавшие букетики целился.
– Мимо, – сказал я. – Даже камера не моя. Отец дал. Мы с ним и с братцем моим приезжали сюда в том году – так отец ни одного снимка не сделал.
– Папаша, значит, тебя послал за прощелканными воспоминаниями. Небось ему понравилось сильно больше, чем мне.
– Опять промазали. Он меня послал за прыгающими бобами.
– Прыгающими бобами?
– За мексиканскими прыгающими бобами. В том году, когда приезжали, он тут познакомился с механиком, который еще разводил прыгающие бобы. Папаня купил из нынешнего урожая на сотню баксов.
– Прыгающие бобы?
– Пять галлонов. Папаня хочет раздавать по одному с каждой квартой мороженого, чтоб рекламировать новый вкус. Не прыгающих бобов вкус, а пинья-колады. Молочня у нас.
– Дебри, значит? – И он подмигнул – мол, шучу, не подумай чего. – Типа «пуща»?
Я ответил, что скорее типа «Польша». Он засмеялся.
– Ну, все равно ты на моего пацана смахиваешь. Может, заглянем в бар, когда позвонишь? В отель «Соль»? Может, я тебе твоего старика напомню.
Он снова подмигнул и отчалил, дурашливо приподняв кепку и поклонившись остальным туристам, ожидавшим очереди позвонить домой.
Я отыскал его под пальмовым зонтиком у бассейна. Уверенность его уже слегка поблекла: может, рассуждал он, вместе с трансмиссией надо было заказать хорошего американского механика – оплатить мужику дорогу, а потом закатить скандал «Доджу». Я заметил, что и в Мексике попадаются неплохие механики. Ну да, согласился он, куда им деваться – эта рухлядь же должна бегать, но что они понимают в современной автоматической трансмиссии? Он стащил с носа темные очки и внезапно опять всосал меня в эту свою конфиденцию.
– Возьми, скажем, лучшего спеца по карбюраторам в стране, пусти в огород, где он не спец, – и головной боли не миновать. Столько головной боли, поверь мне…
От этой истины и алкоголя ему полегчало. Ухмылка вернулась, а второй «Сигрэмз» с «Севен-Ап» так его смазал, что скрип панического нытья почти исчез. Узрев донышко третьего, он уже пьяно покатился под горку и собрался прочесть мне лекцию о головных болях, что приключаются с человеком на тернистом жизненном пути и спровоцированы главным образом несведущими неумехами, которые сунулись туда, где им нечего делать. Столько головной боли! Чтобы сбить его с этой темы, я вставил совершенно мирный, казалось бы, вопрос: а с ним-то много? Один глаз его странно сощурился и скользнул по моему рюкзаку и бороде. Вдавив педаль подозрений в пол, он известил меня, что с ним его жена, а в чем дело-то?
Я в изумлении открыл рот. Он думает, я о том, много ли с ним приключалось головной боли, имея в виду его жену или кого там, то есть ехидничаю насчет его семейства! Ну дает, подумал я и попытался его успокоить: мол, жаль, что мои жена с детьми со мной не поехали. Не выключая подозрительности, он спросил, сколько детей и сколько им лет. Я сказал. Он спросил, где они; в школе, ответил я…
– Но если я тут застряну с этими бобами, вызову семейство. Иногда надо пропустить школу, чтоб чуток подучиться, верно?
– Верно! – Опять ко мне проникся. – Вот бы моя баба это понимала, когда дети маленькие были! Что ни скажи – у нее один ответ: «Когда выучатся». Ну конечно, мама, еще бы…
Я думал, он сейчас снова опечалится, но он расправил плечи и чокнулся со мной.
– Молодцы вы с братом, Рыжий, что со стариком своим поехали.
Обрадовался, что я все-таки оказался не хипьем каким, головастиком с рюкзаком, а приличным американским парнишкой, который заботится об отце. Он развернулся на стуле и царственно велел официанту принести нам всем уно мас, и муй, черт возьми, пронто.
– Их тут если чутка не погонять, – пояснил он, снова обернувшись и подмигивая, – заплатишь лишнее.
Он ухмыльнулся и повторил свой мырг, но на одну зыбкую секунду глаз рванул прочь от своего собрата.
– Лишнее! – сообщил он, повелевая глазу вернуться на место.
Когда принесли еще по одной, тик прошел, а на физиономии вновь нарисовались уверенность и плутовство. Но на миг открылась трещина. Я заглянул вглубь, узрел то видимое, что пряталось под видимостями, и, господи, народ, смертельный страх там был. Чего он боялся? Да поди пойми. Только не меня. Да и не головных болей, что поджидали его на тернистом пути, и даже не перспективы остаться без мотора посреди местной первобытной свистопляски.
Я, народ, гляжу на фотки, вспоминаю этот секундный промельк его личной бездны, и думаю я, что мужик боялся апокалипсиса.
Жена Трансмистера моложе супруга – не сильно, она только в среднюю школу перешла, когда он был героем футбола в старшем классе – хорош был.
Она хороша никогда не была, но об этом не думает. Она личность задумчивая и не думает ни о чем таком.
Идет босиком по каменистой кромке океана, а в руках болтаются на ремешках черные лодочки. Она не думает, что перебрала рома с колой. Не думает о своем подологе и о ступнях, пухло растекшихся по песку.
Она останавливается на берегу Рио-Санкто и смотрит, как сверкает за пляжем вода, что золотом мчится к морю. Выше по течению, в нескольких десятках ярдов, женщины стирают белье меж речных валунов и развешивают по кустам сушиться. Она смотрит, как они гнутся и потягиваются в мокрых платьях, скачут по камням, водрузив на головы огромные тюки, как маленькие следы разбегаются у женщин из-под ног, изящные и перистые, но не думает: Мы изуродованы и лепрозны и вынуждены напиваться вдрызг, чтоб только хватило храбрости пройти мимо. Пока не думает. Она в городе с утра, когда их сюда отбуксировали. И не спрашивает себя: Когда же я прохлопала свой шанс на соразмерность? Когда кралась к холодильнику, прямо как папа, и наваливала себе, сколько семилетней не полагается? Или после выпуска, когда заменила два прочных, хоть и кривых резца на эти идиотские коронки? Зачем я переметнулась к механическим прокаженным?
Лодыжки напоминают ей, сколько она прошла. Немало – вечером будет ныть спина. Она опускает глаза: ступни – точно дохлые твари, утопленники, извергнутые приливом. Она с трудом отводит взгляд и смотрит на прачек эдак якобы непринужденно, затем поворачивается и идет прочь, думая: ой, ну я-то его знаю – он сейчас либо уже связался с этим Тусоном, либо решил не связываться.
Однако, шагая по золотой кромке, вздернув подбородок, подшофе, она не думает. Они все равно видели. Они знают, что мы – Нечистые, они дозволяют нам бродить меж нормальных, потому что у них на нас иммунитет.
– А если он не закончил, загляну-ка я, пожалуй, в другую гостиницу. – (То есть в бар.) – Посмотрю, кто там.
То есть – поищу других американцев.
Трансмистер взбирается на холм, прямо в жару по самой крутизне – он ищет человека, который, говорит Уолли Блум, в эти выходные, может, работает и вытащит тусонскую трансмиссию. Собаку пришлось взять с собой. Псину зовут Вождь – дряхлый далматинец с прострелом. В гостинице не оставишь. Как-то дурно повлияла Мексика на мочевой пузырь старого Вождя и на косой глаз Трансмистера. Контроль ослаб. В знакомом жилом прицепе Вождь вел себя прилично, как дома, но едва переехали в гостиницу, старый пес будто с цепи сорвался и задирает лапу каждые три шага. Стыдить его – выходит только хуже.
– Нервничает бедняжка, – это после того, как Вождь омочил две пиньяты, которые жена Трансмистера купила утром для внуков.
– Нечего было тащить его с собой, – сказала она. – Надо было в собачьей гостинице оставить.
– Я же говорю, – ответил Трансмистер. – Ребята его не брали, а с чужими я его не оставлю!
Ну и Вождь карабкается в гору.
Карта, которую накорябал Уолли Блум, ведет Трансмистера и его животину вверх узкими мощеными улочками, где грузовики с ревом содрогаются на выбоинах… вверх кривыми мощеными проулками, где проедет разве что велосипед… вверх мощеными расселинами, еще кривее, еще у́же и до того крутыми, что не проехать никакому колесу.
Ослы бредут, груженные песком и цементом: по всему склону муравьино копошатся стройки. Посреди суеты головами к вершине спят рабочие; если б спали боком – скатились бы.
Когда американец и его псина добираются до искомой точки на карте, у Трансмистера перед глазами плавают пятна, а старый Вождь мочится пылью. Трансмистер вытирает пот под кепкой и заходит в тенистый двор; тень отбрасывают ржавые капоты и крышки багажников, не пойми как сваренные и привинченные к пальмовым стволам.
Круглый утоптанный двор, двенадцать футов, посреди круга возлежит свиноматка, огромная, как фонтан на площади, а ее сосет помет, такой же громадный. Она перекатывает голову, окидывает взглядом гостей и хрюкает. Вождь рычит и встает в стойку между свиноматкой и своим хозяином, который только глазами хлопает.
В оплетенном зеленью низком дверном проеме лачуги – до того крохотной, что влезла бы в жилой трейлер «доджа» и еще осталось бы место свиноматке, – что-то шевелится. Обмахиваясь сухой тортильей, выныривает человек. Он вполовину меньше Трансмистера, а старше – вдвое, а то и больше. Секунду он щурится на свет, потом тортильей прикрывает глаза.
– Tardes, – говорит он.
– Буэнас тардес, – отвечает Трансмистер, промакивая лицо. – Жара. Мучо колер.
– Я емноско спик англиски, – сказал Эль Меканико Фантастико.
Где-то, припоминает Трансмистер, он читал, что вот поэтому латиносов и называют спиками.
– Слава тебе господи! – провозглашает он и живописует свою беду.
Механик слушает из-под тортильи. Свиноматка со сладострастным презрением созерцает старого Вождя. Мимо двора трусят ослы. Из лачуги Эль Меканико Фантастико в поле зрения выплывает ребятня; дети цепляются за отцовские ноги, а отец слушает повесть Трансмистера о том, как предательски поступила механика.
Когда повествование по капле дотекает до конца, ЭМФ спрашивает:
– Вы хочите, чтоб я чего сделал?
– Спустились в этот большой гараж, куда его увезли, и сняли эту клепаную трансмиссию, а я отправлю ее в Тусон. Сечете?
– Секу, si, – говорит механик. – Почему не использовайте mecanicos из большого гаража?
– Они не работают до понедельника, вот почему.
– Вы так спешайте – до понедельника не ждать?
– Я уже позвонил в Тусон и сказал, что к понедельнику ее им отправлю. Я такие вещи кую, пока горячо, сечете?
– Секу, si, – говорит Эль Меканико Фантастико, снова обмахиваясь тортильей. – Хоккей. Спущаюсь mañana и снимую.
– А сейчас нельзя? Я бы хотел точно отправить ее поездом.
– Секу, – говорит мексиканец. – Хоккей. Беру инструменты и наняем burro.
– Burro?
– У Эрнесто Диаса. Инструменты везить. Большой гараж закрыет инструменты в железную коробку.
– Секу, – говорит Трансмистер, размышляя, как вычислить разумную плату за работу, инструменты и burro.
Глядь – а в пыли неразбериха, визг и лай. Заглянул свиноматкин дружок, хряк с рыжей щетиной, и увидел, как Вождь строит глазки его даме. Когда их растаскивают, у Вождя раскроено ухо, а оба клыка остались в кирпичной шкуре хряка.
И мало того. Задние ноги престарелого пса не вынесли такого напряга. Что-то вывихнулось. Вождя привязывают на спину второму burro – приходится псине так и ехать. В поездке вывих от тряски вправляется, и к вечеру Вождь снова ходит, но с тех пор ему больше не удается задрать лапу – тотчас падает.
Они тут уже неделю. На спущенных покрышках тащатся с пляжа к югу в прокатной «тойоте»-кабриолете. Левое заднее спустило много миль назад. Запаски нет. А порванный шланг радиатора дышит паром из-под приборной доски, и дорогу впереди еле видно.
Наконец жена спрашивает:
– Ты так и будешь на ней ехать?
– Я доеду на этой суке назад к той мексиканской суке, которая сдала мне эту суку, и велю ему засунуть эту ломаную косоглазую железяку себе в недешевый мексиканский зад!
– Ну, сначала высади нас с собакой у Блумов, если собираешься… если мы близко подъедем.
Она не сказала: если собираешься закатить скандал. Раздражения и бешенства хватало и без того.
Трансмистер не попал на почту до сиесты и обещает себе дописать письмо сестрице, чтоб отнести на почтамт после, когда откроется. Трансмистер на вилле, которую арендовали Блумы, – один, не считая Вождя. Псина растянулась на плетеном коврике – язык вывален, глаза открыты. Уолли Блум на пляже, рыбу в прибое ловит. Трансмистер не знает, куда подевались его жена и Бетти Блум.
Хасьенда Блумов – не в ущелье Гринго, а на жилых городских склонах. Двор лачуги по ту сторону каньона улицы – на уровне его окна, и через узкую пропасть ему улыбаются три девчушки. То и дело кричат: «Прю-вет, мистир!» – а потом ныряют прочь с глаз в листву манго и хихикают.
Это манго – средоточие местной общественной жизни. Дети играют в его тени. В ветвях туда-сюда носятся птицы. Две свиньи и стая кур шуршат листвой на булыжниках у корней. Всевозможные куры – костлявые и лысые, пугливые и храбрые, как крысы. Объединяют этих кур, очевидно, лишь свобода и никчемность.
Трансмистер наблюдает за курами с долгожданным презрением. Что от них проку? Яйца класть – здоровья не хватит, на стол пойти – не хватит мяса. Проку-то что? Вдохновленный этой зряшностью, он принимается за письмо:
Милая сестрица, Господя, ну и странна! Понять, что невежественна, – бедность мешает, понять, что бедна, – мешает невежество. Будь я Мексикой, я б знаешь что сделал? Я б напал на США, чтоб мне выделили международной помощи, когда мы им по заду надаем (ха-ха). Ну правда, вот уж на такое я не рассчитывал, точно тебе говорю.
От оконной решетки отскакивает зеленое манго. И опять хиханьки. Он со вздохом перечитывает последнюю строку и откладывает шариковую ручку. Так жалко, что ты с нами не поехала, сестрица, – аж сердце разрывается. Он допивает свой «Семь-и-семь», и на него накатывает восхитительное уныние. Остро пробило.
Аккордеон в какой-то лачуге заводит знакомую мелодию – песенка была популярна дома пару лет назад. Это что же было-то? Ля-ля-ля ля-а ля-ля; дрались мы без побед… Точно! Вот времена, мой друг, вот времена…
Острота притупляется меланхолией, затем сквозь сентиментальность на всех парах мчится к ностальгии. Чуток не доезжает до слезливости. Опять вздохнув, он берет ручку и пишет дальше:
Я тут часто о тебе думаю, старушка. Помнишь тот год, когда папа нас возил в Йеллоустоунский парк и как там было хорошо? Какое все было удивительное и светлое? Как мы гордились? Дети Депрессии, первые, чей отец мог себе позволить такую поездку. В общем, хочу тебе сказать, что теперь света поубавилось и вряд ли он вернется. Напрямер, съездил я тут к Дэролду в Берсеркли. В общем, можно больше ничего и не говорить. Ты не представляешь, до чего себя довел славный университетский городок, где мы были в 62-м на русско-американской атлетике…
Он снова бросает писать. Слышит странное квохтанье: «¿Qué? ¿Qué?» Во дворе напротив видит древнюю старуху. Она эдак плывет вдоль бельевой веревки – чудно́ так, невесомо. Ее лицо лишено зубов и всякого выражения. Она какая-то нереальная, обманка жары, плывет, квохчет: «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?» Плывет себе, пока не доплывает до потрепанной белой простыни. Снимает ее с веревки и ощупью возвращается в лачугу. «¿Qué? ¿Qué? ¿Qué? ¿Qué?»
– Слепая, – говорит Трансмистер и идет обследовать буфет Уолли.
Ну чем-то же надо догнаться после «семидесяти семи», по возможности чем-нибудь покрепче – восемьдесят восемь… девяносто девять! Он мечется туда-сюда по чужой кухне, весь в поту, – драное явление старой карги лишило его руля. Трансмистера несет прямиком на рифы.
Через полчаса прибывают жена Трансмистера и Бетти, жена Уолли Блума, в миленьком «фольксвагене» мексиканской сборки – джипчик гружен подарками девочкам. Жена Трансмистера открывает было рот – поблагодарить Бетти Блум за то, что Бетти с ней съездила, и еще за компанию поблагодарить, конечно, и тут ее дергают за локоть и корят за то, что уехала, не захватив почту, корят так громко – так несправедливо, – что мир внезапно накатывает на нее тишиной, уличный шум стихает, куры не кудахчут, не болтают дети на крыше, марьячи не растягивает свой аккордеон… даже река в полумиле ниже под холмом больше не блестит меж валунов. Прачки бросают стирку, подымаются с колен – послушать, как гринга сеньора снесет это самцовое запугивание.
– Поняла? – в заключение вопрошает Трансмистер. – ¿Sabe?
Вечер сидит во множестве кресел, склоняется ближе. Бетти Блум берет вину на себя и курлычет извинения – типичные кошачьи танцы на цыпочках, одна запуганная сеньора приходит на помощь другой. Невидимые зрители уже разочарованно вздыхают. Но не успевает Трансмистер приступить к ворчливому прощению, его жена слышит свой голос: он так старается четко произносить слоги, что аж окоченел, и велит ее мужу отпустить ее руку, понизить тон и никогда не разговаривать с ней так, будто он ее нанимал, – больше никогда не разговаривать с ней так, будто она – его очередная поломанная машина.
– Если еще раз повысишь на меня голос, я убью тебя, честное слово, и Дональда убью, если до него доберусь, а если успею, убью Терри и внуков, а потом покончу с собой, перед Богом клянусь!
Ее муж и Бетти ошарашены этим выплеском. Потом легонько кивают друг другу – дескать, могли бы и догадаться… женщина в таком возрасте… столько рома с колой. Жена Трансмистера уже не замечает. Знает, что подействовало. Секунду ей чудится, будто сейчас воспламенится в мощи этого воздействия, будто плоть ее вот-вот растает и стечет с костей.
А улица вновь пульсирует. Дети на крыше взволнованно шепчутся – делятся рецензиями. Куры собираются в тенистом фойе под манго. Аккордеонист не играет, но, догадывается жена Трансмистера, это он из вежливости, как музыкант пред музыкантом в сумерках, а не чтобы покритиковать.
Трансмистер отчаливает в хасьенду; Бетти Блум отвозит его жену в отель «Соль». Возвращается Бетти с бутылкой «Сигрэмз», упаковкой холодного «Севен-Ап» и ласковой улыбкой – мол, непонятым мужьям она умеет сочувствовать не хуже, чем запуганным женам.
Появляется Уолли с двумя желтохвостами, и Трансмистер соглашается поужинать с Блумами. После рыбы под белое вино он одалживает у доброго друга Уолли плавки, а у щедрой Бетти – английскую булавку, чтобы плавки не сползали с тощего зада, и все трое идут на ночное купание. Вернувшись, опять выпивают. Трансмистер говорит Уолли, что нынче брак держат только дети, но эти нынешние дети! Стоит ли оно того? Он поверяется Бетти – которая по-прежнему в бикини, и оно ух ты как смотрится для женщины ее лет: мол, у нынешних детей одно хорошо – никаких этих допотопных идей насчет того, что секс есть зло. Это же естественно! Бетти абсолютно согласна.
Решив, что уже поздно и жена адекватно наказана, он одалживает у Блумов машину и со старым Вождем едет в гостиницу.
– Спорим, она уже там, – делает ставку он.
И выигрывает; она спит на диване. Такой спор Трансмистер выигрывает в последний раз.
Вещам можно доверять. Вещи не ломаются. Вещи не обмишуливают. Цепочки в коробках выключателей не нарочно рвутся, только чтоб несчастный лопух выложил деньжат торопливо за монтаж по новой, что несправедливо.
– Десять песо за ром с колой? В двух кварталах отсюда – всего пять!
С обеда до вечера они сегодня квасили в гостинице.
– Тут вид на пляж, – напоминает ему жена. – И дают соломинки.
Официант вознаграждает ее логику роскошной демонстрацией зубов. Бетти и Уолли делают заказ. Приносят бокалы. Бетти попивает «маргариту», словно пчела, что выбирает цветок на многих акрах, заросших клевером.
– Да ну, – тянет она. – Не «ах-ах», а «да ну-у».
– Нравится мне, Бетти, как у вас в Майами женщины разговаривают. – Трансмистер пьян. – Собственно, я люблю всех женщин. От молоденьких с титьками, как папайя, до пожилых с опытом. – Он раскидывает руки. – Да я всех людей люблю, от этих…
И умолкает. Что-то увидел, и декларация его придушена в зародыше. Жена Трансмистера следит за взглядом мужа – ей любопытно, что помешало его восхваленьям. Через пляж она видит помеху в тени под брезентовым навесом тележки с мороженым – на помехе что-то лаймово-зеленое, еле попу прикрывает, и соблазнительна она как леденец на палочке. Пойманный муж не договаривает фразы. Переводит взгляд на обложку мексиканского издания «Тайм», который Уолли купил у газетчика на улице. На обложке портрет Клиффорда Ирвинга. Муж читает через плечо Уолли, шевеля губами.
Его жена все разглядывает конфетку у тележки мороженщика – не из ревности, как, понимает она, молча подозревает Бетси Блум, но в сладком изумлении – так смотришь, когда из школьного альбома выпадает сухой цветок и ты недоумеваешь, что он значил, когда был свеж. Куда он делся? Вдруг ощутив, что вот-вот найдет ответ, она встает из-за столика в тени, не желая больше никакого устричного коктейля, и идет по песку к прибою.
Пауза: Трансмистер хмурится ей вслед. Когда отворачивается, Бетти Блум оделяет его кареглазыми соболезнованиями поверх соленой кромки «маргариты», будто советует: «Еще не хватало, чтоб она тебе голову морочила».
– Вот «Тайму», – провозглашает Уолли Блум, – можно доверять, поскольку точно знаешь, какую сделать поправку на политическую предвзятость.
Трансмистер берет себя в руки с молодецким: «Твоя правда!» – и возвращается к вопросу о том, что неважно, кто есть Клиффорд Ирвинг, – но кто есть Говард Хьюз?
Они втроем идут в гостиничный ресторан, заказывают «суперомара» и ковыряются в панцирях почти до десяти. Наконец Трансмистер зевает, мол, пора на боковую, и откланивается, блеском озорных глаз известив присутствующих, что он мужчина и никакая климактерическая сука не заморочит ему сна, не говоря уж о голове! Под возражения Уолли он отстегивает две купюры по сто песо и кладет возле тарелки. На предложение Бетти купить бутылку и распить у него на балконе Трансмистер любезно отвечает, что, вообще-то, был бы счастлив, но завтра из Штатов прибывает его новая трансмиссия, а такие вещи он кует, пока горячо. В другой раз. Он пожимает Бетти руку, разворачивается и всходит по лестнице, демонстрируя Блумам подчеркнуто прямую спину.
Ну вот опять: шум, хаос, гам и вой – опять ночные псы, – предрассветный лай, что зарождается в холмах к югу и окатывает город, как раз когда чудится, будто сукины сыны выжали наконец из теней все до капли, а сейчас угомонятся и дадут тебе передохнуть.
Старый Вождь скулит. Трансмистер зарывается под подушку, кляня эту ночь, собак, город, чокнутую жену, которая, черт бы ее взял, и предложила поехать в эту тернистую глухомань. Почему сюда, вопрошает он тьму, почему не в Йосемитский парк, не в «Маринленд» с дельфинарием, хотя бы не на Шекспировский фестиваль в Эшленде? Почему в эту идиотскую свистопляску, где сплошь тени и колючки?
Хороший вопрос. Мне и самому однажды пришлось на него отвечать. Понимаете, настал день – это вскоре после того, как Бетси объявила, что мы наконец разорились, – когда до нас наконец дошло, что отец умрет (еще бы Трансмистер мне его не напоминал – не сам по себе, а какими-то мелочами, свойственными американцам этого типа: прямая спина, подмигивание, разговоры с механизмами и механиками тоном Джона Уэйна… да много чем). Врачи нам давным-давно твердили, что дни его сочтены, но папаня все растягивал и растягивал отпущенное время, и мы с Бадди втайне уверились, что наш упрямый техасский родитель падет лишь пред одним врагом – старостью. Руки и ноги его усохли, голова тряслась на шее – «этой чертовой макаронине», – но мы все ждали, что из-за горизонта вот-вот протрубит рожок чудесного спасения.
Папаня тоже так думал.
– Я вам так скажу, исследований-то куча – скоро лекарство сварганят. Пора бы уже. Вы гляньте, как мускулы-то ходят… – Он подтягивал штанину и криво ухмылялся, глядя, как скачет и дергается плоть. – Прям крысы нервные в худом ялике.
Ага, соглашались мы, скоро. Потом как-то в сентябре пристреливаемся мы на козьем пастбище, болтаем о том, куда рванем охотиться этой осенью, и тут папаня опускает свою ноль-шестую и глядит на нас:
– Ребята, этот клятый ствол трясется, как будто псина персиковыми косточками срет. Давайте-ка мы рванем что-нить другое делать…
…и мы все поняли, что это будет в последний раз. Вечером мы с братом поговорили. Я знал, куда хочу. Бадди как-то сомневался, но признал, что старший брат тут я. Назавтра за барбекю во дворе мы изложили папане наш план.
– Я не возражаю скататься на юг, но почему Пурго-Сам-то? Зачем в такие далекие свояси-то?
– Дев говорит, там что-то особенное, – сказал Бадди.
– Хочет похвастать, где прятался полгода, – сказал папаня. – В этом, что ль, особина?
– Не без того, – согласился я. Все помнили, что я уже который год пытаюсь заманить туда брата с отцом. – Но не только – он какой-то примитивный, доисторический…
– То, что доктор ему прописал в его положении, – встряла мать. – Доисторическое.
– Может, надо бы нам опять слетать в то местечко на Юкон, – задумался папаня. – Нерки половить.
– Ну уж нет! – сказал я. – Ты всю жизнь меня таскаешь по своим местам. Теперь моя очередь.
– Да он на куски развалится, пока вы по Мексике будете трястись! – закричала мать. – Он даже поездку на Парад Роз в Портленд не вынес – вымотался совсем.
– Поездку я вынесу, – ответил папаня. – Не в том дело-то.
– Меня подними и вынеси! Сто миль тащиться по мексиканским дорогам в твоем кошмарном состоянии…
– Я сказал, что переживу, – ответил он и кинул ей бургер. Потом воззрился на меня сквозь дым: – Я только вот чего желаю знать. Во-первых: почему вдруг это Пуэрто-Санкто? И во-вторых: что еще ты для меня припас?
Я не ответил. Мы все понимали, что́ я припас.
– Ну уж ни за какие коврижки! – Мать развернулась и уставилась на меня. – Если ты думаешь завезти его куда-нибудь и уговорить опять эту гадость глотать…
– Женщина, я уже не первый год совершеннолетний. Буду благодарен, если ты позволишь мне решать самому, куда ехать и что глотать.
Много лет назад, в начале шестидесятых, мы с Бадди пытались разводить псилоцибиновые грибы в творожном чане крошечной молочни, к которой папаня приставил моего братца, когда тот закончил Орегонский универ. Бад подделал какие-то научные бумаги, и прямиком из Департамента сельского хозяйства ему присылали споровые культуры, а также свежие данные о выращивании мицелия на гидропонике. Мы с Бадом подвели к чану воздушный шланг, смешали питательные вещества, добавили культуры и наблюдали в микроскоп. Наш идефикс был – произвести псилоцибиновую гидросмесь и сбродить ее в вино. Думали продавать это пойло под названием «Молоко богов». В итоге получили только дрожжевое месиво.
Однако в один комплект этих самых культур нам очень кстати положили чуток экстракта собственно активного ингредиента – видимо, чтоб нам было с чем сравнивать наш урожай, если мы его когда-нибудь соберем. Эту посылку с почтамта на ферму принес папаня. И не верил нам ни на грош.
– Вот эта крохотуля? – На дне пробирки тоньше карандаша лежала белая пыль – может, шестнадцатая доля дюйма. – Вы мне все уши прожужжали с этими вашими экспериментами, а глотаете всего-навсего это?
Я высыпал порошок в огромную бутыль содовой. Даже не пшикнуло.
– Тут, наверно, доза примерно на одного. – Я начал разливать содовую по винным бокалам. – Может, чуть больше.
– Ну так вперед, – сказал папаня. – Выпью стаканчик. Пора самому это дело проверить.
Нас было пятеро: я, Бадди, Микки Райт, Джил, который брат Бетси, – все не черти – и папаня под своей техасской Одинокой Звездой, который даже редкую бутылку пива на рыбалках никогда не приканчивал. Когда мы выпили, в бутылке оставалась еще пара дюймов. Папаня вылил их себе.
– Чтоб хоть какое-то представление иметь… Надоело об этом слушать.
Мы переместились в гостиную ждать. Женщины уехали в торговый центр. Близился закат. Помню, мы смотрели по телику последнюю схватку Фуллмер – Базилио. Когда покупочный десант вернулся из города, мать заглянула в гостиную:
– Кто выигрывает?
– А кто дерется? – тотчас отозвался папаня и по-дурацки ей ухмыльнулся.
Еще через час ухмылка исчезла. Папаня расхаживал туда-сюда, мучительно психуя, и тряс руками, как будто они мокрые.
– Эта дрянь до самых нервных окончаний моих добралась!
Может, вот так он и заболел? Мы ведь все об этом думали с тех пор, правда?
К милосердному концу кошмарной адской ночи папаня клялся:
– Если вы двое будете эту мерзость выпускать… Я до самого Вашингтона на четвереньках проползу, руки-ноги в кровь собью, только чтоб ее запретили!
Эксперимент вышел нечистый, позже признал он, но черт бы его взял, если он продолжит экспериментировать.
– Никогда, – поклялся он. – Только на смертном одре, в тупике, зажатый в угол.
Что примерно описывает его положение в том сентябре.
Мы втроем полетели в Финикс, взяли напрокат «виннебаго» и направились в Мексику – обычно Бадди был за рулем, а мы с папаней спорили, какую музыку ставить, – Рэй Чарльз еще ничего, а вот эти Боб Даппа с Фрэнком Зиланом воняют перегоревшим мозгом.
Чем дальше на юг, тем становилось жарче. Темпераменты закипали вместе с температурой. Раз десять нас лишили наследства. Раз десять он велел высадить его в первом же аэропорту, откуда он улетит из этой крысиной дыры к цивилизации и удобствам, однако под вечер, когда мы тормозили на ночевку, он неизменно остывал. И даже пристрастился к мексиканскому пиву.
– Только дурь свою держите при себе, – предупредил он. – Может, мышцы у меня и разжижаются в пюре, зато голова прочна, как камень.
К Пуэрто-Санкто папаня выкинул все кассеты, а Бадди закинулся какими-то мексиканскими колесами. Все мы чувствовали себя вполне сносно. Я хотел одолеть последний отрезок нашего странствия за рулем – и тут, впервые за сотни миль запрыгнув на мощеную улицу, наезжаю на краешек такого квадратного мексиканского люка, люк встает наискось и пробивает дыру в масляном поддоне. Мы б дотянули до гостиницы, но папаня сказал: нет, мол, оставьте, он сам присмотрит за фургоном, а вы давайте в город, снимите пару комнат.
– Дайте только таблетку эту вашу, пока не уехали, – проворчал он, – чтоб мне пороху хватило с этими гадами разбираться.
Он закинулся риталином. Мы доволоклись до самого большого гаража, какой нашли, а потом вместе с Бадди отчалили. Пешком через реку в город, сняли там номер на двоих на четвертом этаже с видом на море, спустились на пляж и просадили сорок баксов, пытаясь купить кило лучшей травы, какую я только курил. Продавала хиппушка, у которой имелись только загар и честное слово.
Прождали три часа и плюнули. Уныло трюхая назад по окраинам, наткнулись на лавку, где торговали газовыми баллонами. Мне хватило испанского, а Бадди – молочного опыта, чтоб выхарить у них баллон закиси азота. Когда мы дохнули по паре раз в репейнике и вернулись в гараж, масляный поддон был уже снят, запаян и прикручен заново, а папаня знал имена, возраст и семейную историю всех гаражных рабочих, которые говорили по-английски не больше, чем он по-испански. Он даже уговорился насчет прыгающих бобов.
– Славные люди, – сказал он, падая на сиденье в глубине трейлера. – И вовсе не ленивые. Просто ненапряжные. А в синем баллоне что?
– Закись азота, – ответил Бад.
– Ну, я надеюсь, она подождет, пока я в гостинице высплюсь. Совсем с ног валюсь.
Почти весь день мы проспали. Когда приняли душ, побрились и на ветреной террасе съели завтрак, доставленный в номер, солнце уже окуналось в залив, точно глазированное мексиканское печенье. Папаня потянулся и зевнул.
– Ну ладно… что там у вас?
Я предъявил свой арсенал:
– Трава, гашик и ДМТ. Все курятся, ни один надолго не цепляет.
– Пятнадцати раундов с Карменом Базилио больше не будет, значит, а? Ну, я ж не любитель курить – с тех пор еще, как проблевался на дедушку от «Белой совы». А в баллоне-то что, Бад?
– Веселящий газ, – сказал тот.
Для человека, тридцать пять лет имевшего дело с заморозкой, баллон хотя бы выглядел знакомо.
– Кран куда – вправо, влево?
Я подержал баллон, но папане сил не хватило открутить. Пришлось мне раздавать самому – сначала отцу, потом брату, потом себе. Я обошел всех трижды и сел. И тут нас накрыло, этого человека и двух его взрослых сыновей, всех разом – ну, знаете, бывает так. Не сказать чтобы сильно, но приход – как от лучшей травы… в конце путешествия на край нашего континента, и солнце окуналось в залив, и ветер утих, и на берегу в миле от нас собака гавкнула высокую чистую ноту… три бродячих сердца в Мексике на миг соприкоснулись так, как запрещает им протокол гринго. На секунду. Потом папаня потянулся, и зевнул, и заметил, что сейчас-то москиты нас и одолеют, раз ветра нет.
– Пойду-ка я, пожалуй, внутрь и залягу. Хватит с меня. Если чересчур шухарить, дурачком заделаешься.
Он встал и пошел спать – сохранив репутацию человека, который готов беспристрастно пробовать что угодно. Нет, он нас не благословил напоследок – он сообщил, что все это, нами употребляемое, – не для него и не для его твердолобого поколения, – но больше хоть не планировал ползти в Вашингтон, дабы это прекратить.
Он вошел в темную комнату через решетчатую дверь. Потом снова появилась его голова.
– Но вы, салаги, думайте башкой, какую передачу включаете, – посоветовал он, и таким голосом он никогда не говорил ни со мной, ни с Бадди, ни вообще с родней – он, наверно, так обратился бы, скажем, к Эдварду Теллеру. – Потому как круто придется. Мало ли, не успел переключить – и Конец всему живому.
В основном поэтому Трансмистер и смахивает на папаню. Как и папаня, он знал, что придется круто. Но переключать не желал. Или не мог. Слишком долго волочил за собой слишком большую тяжесть. Не мог перерубить трос и покатить себе налегке по забугровому пляжу. Когда отрубаешь, лучше прицепить что-нибудь тяжелое, обузу какую для равновесия, а то дурачком заделаешься.
– До умопомрачения доводит, вот чего!
Об этом Трансмистер объявляет мне на почтамте. Я заглянул узнать, нет ли вестей о прыгающих бобах. А там Трансмистер, загорелый и огорошенный, в каждой руке по бумажке. Тотчас вручает их мне, как будто я его бухгалтер.
– Ну, я рад, что она уехала, пока мы оба не сорвались. Эти ненормальные джунгли ее с панталыку сбили, я тебе так скажу. Вот и поделом – это же она сюда рвалась. Такие дела, Рыжий. – Он философски жмет плечами. – Старуха сбежала, зато приехала новая трансмиссия.
Я вижу, что первая записка – с estación de camiones: так и так, из Аризоны прибыла посылка. Вторая – тоже с автостанции, нацарапана на пивной подставке «Отеля де Санкто»:
Когда ты это получишь, я уже уеду. Наши пути разошлись. Твоя любящая жена.
«Любящая» – зачеркнуто. Мне очень жаль, говорю я. Не переживай, отвечает он, ничего страшного.
– Она и раньше такое отчебучивала. Все образуется. Пошли на станцию, помоги мне с этой трансмиссией, а я тебя завтраком накормлю. Вождь?
Старый пес выползает из-за стойки портье и идет за нами на мощеное солнце.
– То и дело отчебучивала… просто ни разу в другой стране, вот в чем беда-то.
Он прежде поступал беспечно – не бездумно, не безразлично – беспечно: кидал мне, скажем, открытую бутылку пива, когда я сидела в кладовке, после уборки вся потная. А что такого-то? Уроню – невелика потеря. А если поймаю? Будет мне не просто бутылка пива. Куда делась беспечность и откуда взялось безразличие? Что он такое увидел, почему окоченел, почему стал куклой? Отчего полетели все эти механизмы? – вот о чем думает жена Трансмистера по пути в американское консульство в Гвадалахаре, где надеется обналичить чек.
С тикающей пятигаллонной банкой прыгучих бобов меня в самолет не пустили. Пришлось на автобусе. Я увидел «поларо» и жилой прицеп Трансмистера на бензоколонке «Пемекса» под Тепиком. Трансмистер выпустил старого Вождя присесть в канаве на задах. Ну да, он возвращался. В старые добрые С. Ш. Америки.
– Знаешь, что я, наверно, сделаю, Рыжий? Поеду-ка я теперь через Тихуану – повеселюсь, может, чутка.
И подмигивает еще разноглазее, чем обычно. Как его машина? Урчит себе. От жены вестей не было? Ни ползвука. Как ему понравилось в живописном Пуэрто-Санкто?
– Ой, да вроде ничего, но… – Он обнимает меня за плечи, притягивает ближе, дабы изложить самое тайное свое соображение: – Если б его оформлял Дисней, там были бы обезьянки.