Миленький Боженька Иисусе Христе смилуйся над попутанной истерзанной и просто перепуганной напросто до обалдения старой душонкой что на костлявых коленках сейчас перед тобой стоит в потемках впервые за бог знает сколько и просит благослови мя и прости мя но честное слово бетси Господи я всегда соображала что у Тебя во первых воробышков для пригляда предостаточно а во вторых ты уже отвесил вороне этой старой за всю жизнь в тот раз когда папаня с дядь дикером повалом и братцем взяли нас еще детишек на всемирную ярмарку рубежа веков в литтл рок и я увидела дикого человека с борнео как он по клетке бегает ведь черный косматый и полуголый шерсть на фут во все стороны торчит и тоскливо эдак воет басом где-то в груди как сумасшедший а сам гоняется за белой курицей и вот наконец ее поймал как раз там где меня толпа к решетке прижала тут уж хочешь не хочешь а увидишь все до единого клыки у него желтые и вот он взял и шею курице ровно напополам перекусил а потом на корточки сел и мне прямо в выпуски уставился а сам жует слюни текут и вы не поверите скалится пока мне уж и держу не стало не пошла я и прямо на него не стошнила а он рассвирепел поэтому завыл от ужасной ярости своей и руку в прутья сунул ко мне и как завизжит оглашенно да так что балаганщику пришлось в клетку с кнутом зайти и табуреткой и в угол этой старой вонючей клетки дикого человека загнать да только сперва тот с меня шляпку успел сорвать и я так расстроилась что папане пришлось других детишек оставить на дядю дикера а меня домой везти больную с трясучкой да такой ужасно крепкой что с той самой ночи меня и в комнате одну нельзя было оставить без лампы горящей но все равно считай каждую ночь мне эти жуткие кошмары сон портили как этот черный человек не негр никакой а первобытный дикий черный которого в джунглях борнео поймали из дома забрали и с семьей разлучили так что он совсем с ума сошел от дикарского своего одиночества и ненависти и унижения так вот его связали а он хочет из этого балаганного загончика крохотули вырваться аж не может и за мною погнаться все потому что я стошнила от его вида отвратительного а однажды осенью под вечер вот как Бог свят говорю отводила домой кроху эмерсона пэ когда он у нас во дворе наигрался потому что дело к ночи уже а я от уиттиеров возвращаюсь обратно ко дну повала и тут вижу тростник трясется а по тростнику этому сахарному что-то все ближе и ближе и слышу вроде ржет кто-то и стонет так придушенно что аж мороз по коже ну тут я и замерла на месте как вкопанная а он все ближе и ближе пока Ох Господи не вылез такой огромный старый ком черной шерсти а у него рот тот же и курица та же в руке бьется вылезает из тростника прям на меня ну и что уж тут говорить побежала я побежала убивают ору прям по колдобинам дорожным прям по колючкам утесника и в сумерках этих выскакиваю на самый край оврага не удержалась и прям вниз головой в груду мусора какого-то крестьянского и металлолома который братец туда натаскал чтоб почву не смывало так быстро и лежу там на спине в какой-то вялости но не в отключке и четко вижу и слышу а вот шевельнуться не могу ни рукой ни ногой ни ртом чтоб закричать да на помощь позвать а по утеснику да в пыли да по ежевике продирается прямо на меня эта дикая черная башка и Иисусе Миленький я ж и так уже напугалась чуть не таю сама вся а тут вижу он не только за мной пришел но я и отрубиться милостью Божьей никак не могу поэтому я давай молиться Господи молилась я у себя в голове как никогда раньше в жизни не молилась и по сию пору нет так молиться что вот если я прям сейчас возьму и умру то умру счастливая а живьем меня до смерти чтоб не снасиловало и я тогда клятву торжественнейшую дам что ничегошеньки никогда благословенного просить не стану так помоги же мне Боженька Всемогущий а тут вижу никакой это не дикарь с борнео вообще а немой полудурок парнишечка цветной который у батраков уиттиера жил и как у них цветных время от времени водилось в те времена спер куру легорную из курятника уиттиерова а услышала я просто напросто мешанину из волчьей пасти его когда он стонал а кура вякала а за ним уиттиеров рыжий старый пес гнался и выл эдак полупридушенно потому что мистер уиттиер собаку держал на цепи заведенной на ядро в шесть фунтов еще с военно морской службы так что пес за собой по кустам ядро это волок и тут я подумала ой батюшки я ж молилась чтоб помереть а теперь буду тут лежать парализованная и до смерти кровью вся изойду или еще как-нибудь а вовсе не снасилованная насмерть но тут этот немой видит как я вся раненая на дне оврага лежу курицу собаке швыряет и вниз сползает а там меня подобрал и выволок из оврага и обратно по колючкам потащил на дорогу а там как раз братец мимо шел и как увидит что я вся в крови а меня волочет слюнявый черный идиот да как сшибет его наземь сахарной тростничиной так чуть до смерти не убил пока дочка его моя племяшка сара не прибежала за папой который меня потом отвез в сосновый утес назади дядь дикериного фургона а голова у меня вся в кровище а я все равно глазами пялюсь у мамы на коленках и за фургоном мальчишка этот привязанный на веревке рот разевает да на меня таращится под задним фонарем все ждет чтоб я им рассказала а я то и говорить могу не больше него а папаня всю дорогу с братцем и другими мужиками которые с нами караваном тоже поехали все про виселицы толковали дескать слишком это роскошно для урожденного психа сжечь его надо или еще чего похуже и тут они меня домой занесли доктору огилви в нижнюю гостиную и раздели меня и промыли все и рану полечили как могли а доктор головою только тряс на папаню с мамой а сестры у меня уж плакали плакали и я на фонари на веранде глядела как они туда сюда качаются да слышала как братец и другие мужики говорят что они с этим парнишкой намерены сделать если я не выкарабкаюсь потому как я похоже и не выкарабкаюсь и тут глаза у меня закрылись наконец и я последний свой вздох испустила и само собой померла.
Странное дело, словами не передать. Я из тела-то выплыла своего, пока доктор Огилви говорил: прости, Повал, она отошла, – над городком прям проплыла через всю ночь до самых Небесей, а улицы там чистым золотом освещены, да ангелы на арфах играют, и моль их, наверно, не ест. Небеси. Но только я в ворота пошла, все перламутром изукрашенные, как им и полагается, огроменный такой высоченный ангел со здоровущей книгой мне берет и говорит: погодь-ка, девчоночка, – тебя как зовут? Я грю: Бекки Повал, а он грит: Бекки Повал? Ребекка Повал? Я так и думал, Бекки: ты у нас помечена Кровью Агнца Господа Всемогущего и теперь не умрешь еще добрых семьдесят семь лет! Сам Сын Человеческий тебя отметил не меньше, чем на цельный век земной службы! Суждено тебе святой стать, Ребекка, ты это знала? Поэтому давай, милая, возвращайся. Извини…
И отправил меня обратно плыть через облака да звезды в Арканзас и в Сосновый Утес – и прямо в дом к доктору Огилви, где все окна гостиной трепещут фонарями да лампами, будто здоровенные разноусые бабочки сердятся, – и прямо через крышу. Клянусь тебе, до крайности странное это было дело – смотреть на свое тело в этой комнате, где вся родня моя и близкие плачут, а кроха Эмерсон П. со своим папаней схватился, ко мне рвется, кричит: Бекки не мертвая, не может быть такого, – и тут я обратно к себе в тело вплыла, ну прям как дым в трубу втянулся, вздохнула, глаза открываю, сажусь и говорю им, дескать, немой мне ничего не сделал. Нет. Совсем наоборот. Это я сама у оврага дурака валяла и в металлолом свалилась, а он пришел, меня увидел и спас, слава Богу (тут пальцы себе скрестила и еще раз сама себе говорю: Господи, спасибо Тебе), а я ж тебя ни разу больше ни малейшей просьбишкой не докучала, Иисусе, как торжественно и поклялась. А и впрямь, чего мне было у тебя просить? В ангеле с той книгой я ж ни разу не усомнилась. Да и с того самого мига посейчас смертельной опасности не было мне, я про нее и не думала вовсе – по крайней мере, пока год тыща девятьсот восемьдесят какой-то не накатит. Но я всегда прикидывала, что уж к тому-то времени я точно все жданики потеряю, когда ж наконец расквитаюсь с этим своим туловом изношенным да битой старой мордой. Поэтому клянусь Тебе, и Господь сам да и тот дылда-ангел мне свидетели, что не дрожу я тут пугливо, на коленках стоя, как пересохшая скряга стародавняя какая-нибудь, что от жизни отщипывает, будто у нее жалкие пенни заканчиваются. Потому как нет. Я вот чего прошу – наверно, какого-нибудь знака, Господи; а лишнего времени мне и не надо. Чего я боюсь, я пока и назвать именем-то не могу – потому как только-только на него наткнулась, словно это какой-то выверт природы у меня на глазах вылупился, а умирать я вовсе не боюсь. Но мало того – я даже не уверена, страшусь я достоподлинной опасности или же нет. Может, под чистым грузом годков у меня рассудок-то и треснул наконец, как у бедняжки мисс Луг и чеканутого мистера Файерстоуна, у которого за каждым кустом по коммунисту прячется, да как у стольких других жильцов «Башен», а ведь многие там, я точно знаю, меня гораздо моложе, – вдруг разум у меня треснул прежестоко, и потому все эти страхи внезапные, все тени и бяки за каждым кустом, вся эта грязь, что, похоже, вовнутрь просочилась, – просто-напросто еще одна дикая черная ошибка с Борнео, которую та старая белая курица сделала… я вот чего знать хочу, Боженька Иисусе, знак мне подай, вот о чем молюсь.
Я перестала – издалека донеслось что-то. Ох. Да это все тот же лесовозный поезд на стрелке в Нево дудит. С грузом бревен за неделю с Волдырного ручья. Если только расписание не сменили где-нибудь много лет назад с тех бессонных ночей, значит полночь скоро. Страстная пятница вот-вот, можно сказать наверняка, станет Безобразной субботой. На Пасху вообще не похоже. Слишком тепло. Впервые Пасха так поздно выпала на конец апреля, что Страстная пятница мне на день рожденья пришлась, – впервые, наверно, с той первой весны, когда я вышла за Эмери. С той первой весны в Орегоне. Тогда вот тоже было жарко и чудно́. Может, еще остынет, и как яйца искать пойдем, так обычный ливень хлынет. Но все равно, когда сегодня из Юджина выезжали, гляжу – а многие уж поливают. А ночью воздух сухой, как кость. Окстись, как странно.
Я губы сжала потуже и спокойно себе напоминаю: да ничего не странно, Дура ты Старая. Это ж наша-с-Эмери старая хижина, наш прежний участок возле Нево. А в ответ мне кто-то голосит: чего ж тогда тебе все, кажись, так сатанински странно? Ну так у меня, должно быть, это просто первая ночь за столетие не в «Стариковских Башнях». Не, не в этом дело. Прошлое Рождество с Новым годом я у Лины отмечала, там все не страньше обычного было. А кроме того, на меня накатило, когда я из квартиры еще и не вышла. Внучок утром вот позвонил, я ему и сказала, что никуда ехать не хочу. Грю:
– Да что ты, малый, вечером же преподобная доктор У. У. Полл Богодухновенную Службу в вестибюле устраивает, этого я никак не могу пропустить!
А он со мной на них пару раз уже ходил и знает, что в службах доктора примерно столько же духа Божьего, что и в глиняном заборе, поэтому в ответ только закряхтел: фу, грит.
– Миленький, считай, это лекарство, – я ему грю. – Службы у преподобной на меня действуют совсем как сонники по рецепту, – грю, стараюсь его отвлечь, значит.
Вот тогда я, значит, и почувствовала. А он в меня вцепился. Тут он бывает чистый дед, коли ему блажь какая взбредет, а он думает, это ради чьего-нибудь блага. Я с телефоном иду «Тайную бурю» прикрутить, а сама одну отговорку за другой ему выкладываю, почему ехать не могу, пока он наконец не вздыхает и не говорит: ладно, грит, тогда я, наверно, тебе секрет должен выдать.
– На самом деле, бабуля, мы все тебе день рожденья устроили, будет сюрпризом, не будь ты такой старой упрямой козой.
Я ему грю:
– Милок, ну спасибо тебе, конечно, да только как девятый десяток тебе пойдет, все эти сюрпризы – такая же приятность, как новая бородавка.
А он грит, я уже почти год их не навещала, шкура драная, и ему-де хочется, чтоб я поглядела, как они дом опять подняли. Вроде как оценку чтоб поставила, думаю: вот еще одна дедова черточка. Говорю ему: ты меня прости, но мне как-то совсем невпротык спину трудить, трястись в эту проклятущую соляную копь (хотя дело, конечно, совсем не в спине, мой врач говорит, а в желчном пузыре, которому хужее, когда сижу, а особенно еду в машине).
– Я там сорок лет прожила, и погляди, в каком сейчас жалком состоянии.
– Чепуха, – отвечает. – А кроме того, детишки все такой торт умопомрачительный тебе испекли и украсили – прабабушке на день рожденья; у них же сердчишки от горя разорвутся.
Я ему говорю: так вези обоих сюда с их сердчишками, ко мне на квартиру, будем «Энни Гринспрингз» пить да смотреть, как люди внизу по парковке ходят. Фу, опять грит он. «Башни» он терпеть не может. Утверждает, будто наше миленькое малозатратное двадцатиэтажное куда-деваться-модерное многоквартирное здание – всего-навсего пластмассовый склеп небоскребный с кондиционерами, в него суют покойников, по которым могила плачет. Так оно и есть, отрицать не стану, но пластмасса там или нет, а мне моего Соцстраха и отчислений с Природного Газа хватит на все про все как раз, если буду пользоваться преимуществами Жилья Для Бедных. Но на мое все и про мое все.
– Поэтому спасибо тебе за приглашение, сладенький, но я, наверно, лучше не стану преподобную У. У. Полл подводить. До нее ж только немножко на лифте проехаться, а не мучиться долго в автомобиле. Поэтому торт этот свой тащите-ка сюда. Нам, старперам, полезно на деток посмотреть.
А он мне говорит, мол, торт слишком большой, не привезешь. Я спрашиваю: слишком большой? – а он грит, что они все не просто мой день рожденья отмечать собираются, понимаешь, а весь день праздновать – с музыкой, со своей собственной службой, да и кой-какой народец соберется. Вроде как Ярмарка Почитания, так он это назвал.
– А кро-оме того, – грит таким тоном, с каким обычно мною одним мизинчиком своим вертел, – кроме того, будет еще «Звенящая медь».
У внучков всегда круче получается вас в оборот брать, чем у детишек, и первый внучек – хуже не придумаешь.
– Что это еще за враки, дружок? Не может быть, чтоб та самая «Звенящая медь»!
А он мне: вот те крест – сам не больше трех часов назад на автостанции их забрал, со всеми фраками, зубами вперед и прочим, и они-де пообещали мне на день рожденья спеть особую песню, хоть обычно по заказу песен никаких не посвящают и уже много лет так не делали.
– И на что спорим, – говорит, – ты не угадаешь какую.
И так у него это вышло, что обычно причудливее не звучало. Я ничего не отвечаю. Тут-то и услышала.
– Они споют ту обработку «Где ты был, когда Его вели на крест?», которая тебе раньше так нравилась.
Я грю:
– Ты и это помнишь? Тому уж двадцать лет как, если не больше, когда у меня была их пластинка.
– Скорее тридцать, – говорит. А кро-оме того, говорит, для поездки у них есть специальный автобус, и в нем – настоящая кровать, и за мной он заедет ровно в четыре. – Поэтому больше мне, пожалуйста, тюльку такую не вешай. Сегодня твой праздник будет!
Тут-то я и дотумкала, что в каком-то смысле, значит, приехали. С ним еще кто-то был, у телефона на том конце провода рядом стоял, поэтому голосом он так старался не только ради своей бабули. Не Бетси, не Бадди. Кто-то другой.
– А на самом деле, и на ночь праздник затянется. Так что вещичек ты с собой прихвати.
Трубки мы повесили, а я так и не сообразила кто. Начала было опять программу погромче делать, но там реклама пошла клея для зубов: там пожилая дурочка жует арахис. Так я эту пакость вообще выключила и встала у окна, гляжу, как в Юджине уличное движение растет. Вжик вжик вжик – вот глупенькие жучки. «Башни» – самый высокий дом во всем Юджине, если не считать ту одноэтажную цементную хибарку без окон без дверей, что стоит на самой вершине горы Скиннера. Какой-то муниципальный передатчик, я так думаю. Она уже там, прямо как сегодня, стояла, когда мы с Эмерсоном П. еще только в самый первый раз до вершины этой доехали. А ехали мы, если память не изменяет, на новехоньком «терраплейне» 35-го года, красно-коричневом – его Эмерсон купил на выручку от люцерны по весне. В Юджине-то и была одна главная улица, почитай, мелочовые лавки, суд да «Скобяные товары Квакенбуша». А теперь уж волей-неволей во все стороны расползся докуда глаз хватает, будто «Монополия» какая без присмотра. Та хибарка единственная, кажись, до сих пор не изменилась, а я по-прежнему не знаю, что в ней.
Взяла я полевой бинокль Эмерсона П. с подоконника, из кожаного футляра вытащила. Бинокль армейский, только Эмери в армии не служил – когда его туда не пустили капелланом, он стал идейным отказником. Бинокль он выиграл в «бинго». Мне в него нравилось смотреть, как по вечерам в понедельник пассажирские поезда приходят, а в пятницу днем особо нечего разглядывать. Одну дорожную развязку новую, что вся кольцами дымится, и Ох ну зачем же я ему поддалась и ответила да? От его слов у меня до сих пор пульс в ушах теребенился. Развернула я бинокль обратной стороной к себе и немного так в него поглядела, чтоб сердчишко подуспокоилось (не-а, не Бетси и не Бадди это, да и никто другой из обычной его компашки, из тех, кто сразу на ум идет), и вот тут прям у меня из-под локтя будьте добры откуда ни возьмись – сосет мою ириску и мне глазками своими кроваво-недожаренными моргает – распротивнейшая мисс Луг!
– Как, миссис Уиттиер…
Я прям лягушкой подскочила. Все дело в ее глазах, конечно. Они у нее кровью налитые от розового вина. Иногда она по кварте до обеда уговаривает, сама рассказывала.
– …неужели вы не понимаете, что опять не в тот конец смотрите? – Она переминается с ноги на ногу в этих своих тапках на резине и воркует, а разит от нее при этом так, что кабану всю щетину спалить может. – Я услышала, как у вас телевидение выключилось, а обратно потом не включилось, так я испугалась, не случилось ли чего…
Она эти тапки носит специально – не топотать, а подкрадываться. Я точно знаю: она как услышит, что я воду сливаю или у меня пузырек с пилюлями загремит, так сразу в ванную крадется проверить, не забыла ли я аптечку запереть. У нас ванная на двоих, и щель для бритвочек на ее аптечке аккурат в мою щель для бритвочек смотрит, и, если мисс Луг себя и дальше так вести будет, я не выдержу, возьму пилку для ногтей и бедные эти зенки ей кровавые повыковыриваю, чтоб не мучились. Да нет, конечно. На самом деле мы с ней старые знакомые. Компаньонки. Старые девы и вдовицы одного полета. Я ей сообщаю, дескать, если угодно, выключила я телевидение, чтобы поговорить по телефону.
– Мне показалось, что я слышу, как он звонит, – грит она. – Вот я и подумала: а не Боб ли это с Доброй Книгой вам опять с долларами названивает.
Мне однажды с Кей-эйч-ви-эн позвонили и спрашивают, кто это, мол, сказал: «Страдания моя тяжелее стонов моих». Я помню, что Иов, потому что Книга Иова во всей Библии одна была, которую Дядь Дикер вообще мне вслух читал (уверял, что это мне должно помочь примириться с моим уродством, но я-то лично думаю – это все потому, что он сам все время грыжей мучился), и, когда я им правильно ответила и выиграла сорок долларов и латунную Мадонну, что на самом деле из небьющегося люцита, мисс Луг этого просто не пережила. Лежу я себе в ванне или там вздремнуть прилегла, а телефон больше раза звонит – так она спешит, аж об тапки свои спотыкается, чтоб на третий звонок трубку снять, вдруг там еще один розыгрыш. Вот как она обо мне думает и вот про такое говорит, что в жизни мне, дескать, «масть пошла». А иногда приходит и поджидает, чтоб зазвонил. Клянется и божится кому ни попадя, что я, должно быть, на ухо туговата, потому как она всегда стучится, прежде чем войти; а я ей обычно отвечаю, что стучится она верно резиновым тапком своим.
– Ну так это не Боб с Доброй Книгой был, – я ее заверила. – Это был мой внук.
– Знаменитый?
Я в ответ кивнула только да бинокль обратно в футляр защелкнула.
– Он днем приедет на специальном автобусе – бабушку отвезти на большой праздник-сюрприз, который ей все устроят. – Признаюсь, сольцы-то на рану я ей подсыпала, но, клянусь тебе, она кого хочешь довести может. – И праздновать я, наверно, весь вечер буду, – грю.
– А как же особая служба мисс преподобной Полл? А пончики и трио «Сумеречные башни»? Миссис Уиттиер, да вы не иначе бредите!
Тут я ей и выложила – и что на другую службу пойду, и что вместо волглых этих пончиков есть буду фантастический торт. Только вот про «Звенящую медь» мне духу не хватило сказать. У нее глаза эти и так из красных позеленели, что твой светофор. За все полтора года, что она по соседству со мной прожила, к ней-то в гости снаружи наверняка одни Свидетели Иеговы заглядывали. Я грю:
– Так и есть, мисс Луг, – бии-режу я, а теперь вот пойду и хорошенько в ванне попарюсь с «Сардо», а не то лопну просто от бреда. – Поэтому, дескать, пусть она меня, пожалуйста, пы-ростит, – и, ни слова ей больше не говоря, павой поплыла в ванную.
Нет, мне мисс Луг, вообще-то, нравится. Мы много лет с ней в одну церковь ходили и прекрасно себе ладили, вот только она держится немножко заносчиво. Я так думаю, это оттого, что она Луг из тех Лугов, которые «Песок и гравий Лугов», из богатой и старой орегонской семьи, в Юджине это очень высшее общество. И лишь когда Городская Реконструкция вынудила ее переехать вслед за мной в «Башни» – лишь тогда я поняла, что она за одинокая душа. И завистливая… вообще терпеть не может, как люди надо мной квохчут. Так, говорит, сюсюкают, будто я одна во всем доме. А я ей всегда отвечаю: ой, да я прямо и не знаю, но я так рада, что людям по нраву. Ну, грит она, это я им должна быть по нраву; я никогда ничего такого не делала, чтоб им не нравиться! Я грю: так а я ж просто со всеми стараюсь полюбезнее, – а она отвечает: ага, только вы с ними слишком уж любезная, восторженная вся какая-то, и с добрыми, и со злыми; если со мной хотят дружить лишь потому, что я слишком восторженная, мне такие друзья ни к чему. Я-то вообще с людьми не церемонюсь, на самом деле, но грю ей: ну да, коли друзей себе заводишь, так заводятся они оттого, что любишь своего соседа, а не ведешь себя так все время, будто его осуждаешь. А кроме того, я ни разу никого не встречала, кроме добрых, кажись, людей, как только в середку к ним заглянешь поглубже. А она мне грит: ну, покрутись вы с мое, так и небо с овчинку покажется; что-нибудь как станется, так и поймете, что есть люди, которые до самых печенок прогнили!
– Вот тогда, – грит, – и поглядим на эти ваши сюси-пуси, возлюби-свойво-соседа.
Несчастная старая жаба – ну и чего еще она от мира хотела с такими-то взглядами? Как Папаня говорил: все дело в том, как губки складываешь. Ох батюшки, я даже не знаю. Чуть погодя я ей покричала, что у меня во «Фриджидэре» бутылка холодного вина.
Ванну себе я налила – да с таким паром, что еле выдержишь, – и залезла. «Звенящая медь»! В последний и, само собой, единственный раз, когда мне свезло их услышать, – это после того, как Лина из дому уехала за Дэниэла выходить. Я тогда так затосковала, что Эмерсон меня обратно в Арканзас отправил с семейством повидаться, а на обратном пути через Колорадо завез на Пасхальную Заутреню в «Сад богов», где все семейство Мед блистало ярче всех. Потом уж Эмери стал Диаконом Эмерсоном Торо Уиттиером и на кучу всяких религиозных сборищ ездил. Я обычно с ним просилась не ездить: отговаривалась, мол, кому-то ж надо и за фермой присматривать. А дом сгорел, мы в город перебрались – у меня и другие отговорки находились. Например, Эмерсон так неуверенно водит машину, что меня икота одолевает. Истинная правда. Только дело-то не только в них, в машинах то есть. В чем угодно, что снует вокруг да кувырком – то туда, то сюда: поезда, автобусы, аэропланы, куда ни глянь. Вот сидят мои законоведы прям сию минуту и говорят мне: я в месяц теряю шестьдесят пять долларов на бензин уже тем, что все не могу собраться и съездить в Литтл-Рок кой-какие бумаги лично подписать. Но вот не знаю. «Посмотрите на лилии, – говорю, – не трудятся», и, кстати, слышу – дверца моего «Фриджидэра» хлопнула, поскольку мисс Луг у себя в комнате дуться перестала, потом крышка конфетницы моей хрустальной брякнула, потом телевидение опять включилось. Бедная старая жаба. Когда я наконец вся выполоскалась и в халате выхожу, оно еще орет. А мисс Луг нету – как нету и конфет почти всех, что я детишкам на ферме отвезти собиралась, и всего «Энни Гринспрингз».
Транспорт я свой признала, как только он угол обогнул на стоянку. Даже восемнадцатью этажами ниже, и не успела я бинокля достать, ошибиться никак нельзя – большущий автобус, весь хромом сверкает и белым блестит, а на боку здоровенные пурпурные штуковины намалеваны в виде летящего креста. А как я резкость навела, гляжу – а это птицы, красивые пурпурные птицы. Развернулся он и остановился там, где Только Автобусам, да передние двери раскрыл. Вижу – первым выходит внук мой, его сразу признаешь, у него лоб лысый и блестит: вот еще тебе дедова черточка.
Потом за ним следом из дверей задком трясет этот языкастый пельмень из Лос-Анджелеса по имени Отис Коун. Отис – это такой хлюздя-переросток, он из всей шарашки моего внука один никогда мне не нравился. Вот, к примеру, сейчас стоит и на «Башни» так смотрит, будто собирается их купить. На нем шапчонка черная, круглая, а на круп себе он ремень прицепил с ножнами. Потом здоровую длинную саблю из них вытащил и давай над головою вертеть, чтоб все видели. Одно хорошее про Отиса могу сказать: он всегда к себе в Южную Калифорнию возвращается, как только у нас дожди зарядят по осени, и сидит там, пока не перестанут. А это, кстати сказать, почти весь год, слава те господи. Гляжу я, как он вокруг Девлина с этой сабелькой выхаживает, и говорю себе: а-га-а, вот, стало быть, от кого у меня трясучка по телефону-то была!
Потом еще один парень вылезает. Здоровый такой, от макушки до пяток в белое завернут, вроде как араб. Ну и видок у него! Я в бинокль глаза щурю, узнать пытаюсь, а у него лицо все вихрится. Да и вообще он будто весь обернут в какой-то медленный вихрь. Выходит из этого автобуса и давай плавать – вроде как движется и быстро, и медленно одновременно, то в воздух воспарит, когда к кому-нибудь назад потянется, а потом снова обертывается – и, опустившись наземь, цветочком весь раскрывается. Я пригляделась – а с ним детка, тоже в белом весь, только штанишки у него короткие и рубашонка, а на голове ничего нету. Ясно мне тогда стало, что они оба – черной расы. Парняга мальчонку себе на плечо посадил и пошел за Отисом и его сабелькой и за моим лобастым внуком в дом, и с глаз они моих скрылись. Но можете ж себе вообразить: сидит мисс Процветс, медсестра наша и регистраторша, и шею тянет из-за «Органического садоводства», а остальные, кто по вестибюлю валандается обычно, тоже головы от своих игр подымают, ну и так далее. Да там даже шашкой никто не двинет.
Я только-только последнюю заколку из волос вынуть успела – стучат два раза в дверь, быстро так, потом опять раз, за ним еще два.
– Пыстро фпусти менья, Варушка, – наш след фсяльи! Ми толшны распылить пленку!
Это, само собой, недоумок Отис. Страшно подумать, что произошло бы, ошибись он дверью и отмочи такую шуточку с мистером Файрстоуном. Я открыла, насколько цепочка позволила, и только тут увидела – сабля-то театральная, деревянная, серебрином покрашенная. На Отисе штаны мешковатые все заплатанные, а ширинка даже не застегнута.
– Извините, – грю, – все тряпье свое я миссии отдала, – и как бы захлопнуть собираюсь у них перед носом и тут говорю: – Ой, я ужасно извиняюсь.
Они расхохотались.
– С днем рожденья, – говорит Девлин, меня обняв. – Помнишь Отиса Коуна?
Я пожала Отису руку.
– Конечно. – И хорошенько так пожала. – Чего бы мне не помнить Отиса Клоуна? Отис каждое лето из Калифорнии приезжает мою козочку охмурять.
На что Отис заявляет:
– Я не за вашей козочкой езжу, бабуля, – и бровями эдак шевелит, а потом такой ко мне тянется.
Я ему по пальцам заколкой бац – сильней, чем собиралась. Он взвыл и вразвалочку по-утиному кругами по коридору засеменил, как Граучо. Я ему говорю, дескать, уноси свою башкенцию остроугольную из коридора, пока Общество Защиты никто не вызвал. И он прочь покрался, да так пригнулся при этом, что я не выдержала, рассмеялась. Вот клоун. Я уж собиралась перед ним извиниться, что поцарапала, как тут третий мне на глаза выплыл.
– Бабуля, это мой старинный друг М’кела, – грит Девлин, – и его сын Тоби.
– Миссис?.. – спрашивает он. Я ему говорю, что Уиттиер, а он кланяется и говорит: – Я Монтгомери Келлер-Браун, миссис Уиттиер. А М’кела – это… как скажешь, Дев? Период такой? – Потом улыбнулся мне и руку протягивает: – Мне все столько рассказывали о прабабушке. Это большая честь.
Вблизи он был еще величественнее, чем в бинокль: высокий, держится прямо, а лицо – как полированное дерево, очень редкой твердой породы из какой-то далекой земли (хотя по выговору я поняла, что он с Юга, как и я). Но лучше всего у него взгляд был – темный, глубокий, я у земных тварей такого раньше и не видала. И я против воли стою, пуговки на воротнике тереблю и как маленькая бормочу: здрасьте.
– А это мужеское дитя, – говорит он, – зовется Октябрем.
Я как руку опустила, мне сразу полегчало, на карапета гляжу. Лет пяти и славненький, что твоя букашка, на меня глазенками блестящими выглядывает из-за папиного одеянья. Я к нему нагнулась:
– Это значит, ты родился тогда? В октябре?
А он и на волосок не шевельнулся.
Я-то привыкла, как детишки в первый раз на меня смотрят, а папа его говорит:
– Ответь миссис Уиттиер, Октябрь.
Я грю:
– Все хорошо. Октябрь не знает, кто эта старая уродина – добрая колдунья и даст ему ириску или злая ведьма и его съест, – и зубы свои вставные ему показываю.
На деток это обычно действует. Он из покровов папашиного одеянья выпутался. Не улыбнулся, но глазенки распахнул, и тут я увидала, отчего они у него так блестят, что даже странно.
– Мне больше «Тоби» нравится, – грит.
– Ладно, Тоби, пошли за конфетами, пока этот Отис все не сожрал.
Зашли мы все вовнутрь, и я угощенье достала. Мужчины про мою квартирку немного поболтали и вообще про низкобюджетное жилье, а только потом приступили к тому, ради чего приехали, – к Ярмарке Почитания. Малышу Тоби я дала посмотреть в бинокль, а внук мне тем временем показывал программку того, что будет. Я ему сказала: судя по тому, что́ написано, выйдет неплохо. Отис к себе в здоровенный карман залез и свою афишу вытащил, а на ней говорится: «ВЫ ГОТОВЫ?» – и картинка: он сам в наряде священника. Смотрит в небо через трубочку от рулона туалетной бумаги, а ртом говорит, большими черными буквами: «СПУСКАЕТСЯ СЕТЧАТЫЙ ПАРАШЮТ». Я-то поняла, что это просто Отисова околесица, но афишку сложила – и в сумочку, а ему отвечаю: я всегда готова. И он, вижу, тоже, – и руку тяну, чтоб ему, значит, ширинку на его мешковатых штанах застегнуть. Он отвернулся, мол, сам, а уши красные, как перцы. Кто-то же должен этих городских детишек уму-разуму научить, говорю я мистеру Келлер-Брауну, а тот смеется. Внук сумочку мою себе на плечо закинул и спрашивает:
– Ых, а тебе кто обычно ридикюль носит?
Я грю:
– Не смейся над дамой, у нее там самое необходимое, – и если у него, мол, кишка тонка мою сумочку носить, то малыш Тоби уж наверняка ее поднимет. Малыш бинокль отложил, подошел и давай ее тянуть. Я грю: – Вот какой мы маленький помощник, да?
Мистер Келлер-Браун улыбнулся и отвечает:
– Мы же стараемся помогать, правда, Тоб?
И малыш ему кивнул:
– Да, папа.
Тут я не выдержала.
– Какая, – говорю, – разница с другими малышами, что нынче, как дикие кабаны, повсюду скачут, какая же это радость.
Главный лифт по-прежнему был занят – вывозили железо, которое нашли, когда квартиру бедного мистера Фрая вскрыли, – поэтому пришлось другого ждать. Я говорю: надеюсь, семейство Мед мы не пропустим. А Девлин отвечает, у нас, мол, еще много времени. И спрашивает, известно ли мне, что мистер Келлер-Браун сам в хоре госпелы поет. Я говорю: вот как? И как вы называетесь? Потому что, может, слышала их по Кей-эйч-ви-эн. Мистер Келлер-Браун сказал, что называются они «Исихищными птицами», но я их вряд ли слышала, во всяком случае – по радио.
Лифт приехал с миссис Кенникат с 19-го и двумя сестрами Бёруэлл. Я им говорю: добрый день, – а меня при этом сопровождает огромный черный араб. У них зенки так и выпали, хоть метлой сметай. Им Отис тоже каждой по афишке дал. Никто в ответ ни звука. Мы на несколько этажей спустились, а там ремонтник втиснулся с большим таким ломиком, к явному облегчению миссис Кенникат. Он тоже особо не разговаривал – только монтировку свою на плечо закинул, как палицу. И все бы ничего, только Отис саблю свою вынимает и тоже на плечо закидывает.
Так вот мы вниз и скользили, в тесноте да напряге. Я думаю: батюшки, вот же вонь подымется вокруг меня еще на много месяцев, – и тут снизу чувствую, ручонка ползет, меня за руку берет, и голосок такой произносит:
– Тесно, бабуля. Возьми меня на ручки.
И я его подняла, себе на бедро оперла, и так мы до самого низу ехали, а потом по вестибюлю пронесла наружу, с черными кудряшками его, смуглой кожей, синими глазищами и прочим.
В Юджине-то я и раньше всякие лайбы видала – кто-нибудь трейлер себе подшаманит, у хиппи очень элегантные автобусы, чего там только не было, – но ни одна и рядом не встала бы на четыре колеса с транспортным средством мистера Келлер-Брауна. Шик-карно, я ему сказала, и еще как оно было шикарно. От пяти пурпурных птиц на правом боку до хромированного крестика на капоте. А уж внутри-то: клянусь, вылитая гостиная во дворце на колесах – гобелены, плитка на полу, даже маленький очаг каменный! Я только рот раскрыла и стою.
– Я помогал лишь минимально, – пояснил он. – Это моя жена тут все так устроила.
Ну и женушка у вас, должно быть, говорю ему я. А Отис такой вставляет, дескать, женушка и впрямь что надо, мало того – у женушки и папаня был что надо, у которого был что надо счет в банке… и это как-то минимально тоже могло посодействовать. Я поглядела, как мистер Келлер-Браун это воспримет. Деликатная штука это, должно быть, когда негр женат на белой девушке, а если она еще и богатая… Но он лишь рассмеялся и повел меня в конец салона.
– Девлин мне рассказал про вашу спину. У меня тут есть кресло, и мне кажется, оно вам подойдет – оно терапевтически раскладывается. – Откинул спинку здорового кожаного кресла. – Или кровать есть, – и провел рукой по темно-пурпурному шерстяному покрывалу двуспальной кровати, вмонтированной прямо в автобус сзади.
– Чушь, – грю. – Надеюсь, никогда не дойду я до того, чтоб не сидеть в кресле, как человек. Я тут немного посижу, а потом, может, и прилягу ненадолго, как мне вздумается!
Он меня за руку взял и помог усесться, а лицо у меня горит все, что твоя свекла. Я подол платья на коленки натянула и спрашиваю, чего ж, мол, они ждут. Затылком чуяла, как двадцать этажей старых морщинистых носов к стеклам прижаты, когда мы со стоянки выезжали.
Мы с внуком поболтали немножко о том, что в семье творится, особенно про Бадди посплетничали, который с молочней своей, похоже, только из одной беды выкарабкается, на него две другие разом валятся. А Отис спереди пинту самогона из кармана своего отвислого достал и с мистером Келлер-Брауном, который за рулем, ее раздавить пытается. Девлин как пузырь этот увидел, говорит: пойду-ка я лучше вперед сяду, чтоб этот безмозглый нас куда-нибудь на Аляску не привез. Я ему: тьфу на тебя, да хоть всю бутылку вылакайте и в двери вывальтесь, мы с Тоби и без вас прекрасно управимся! Девлин вперед убрел, качаясь, и скоро уже эта троица трещала между собой так, что в ушах лопалось.
А у мальчонки тут свой столик письменный был, и он за ним цветными карандашами что-то калякал. Когда внук ушел, он «Крайолы» эти в стол сунул и бочком-бочком ко мне ближе подобрался. Взял с книжной полки «Нэшнл джиографик» и сел такой на пол возле кресла, вроде как читает. Я улыбаюсь себе и жду. Ну и скоро, понятно, эти глазищи его синие поверх журнала выглядывают, а я говорю: ку-ку. Ни слова не отвечая, он журнал откладывает и прямо на коленки ко мне забирается.
– А это Иисус тебе с лицом сделал? – спрашивает.
– Как, – отвечаю, – ты разве один такой мальчик не слыхал никогда, что Шельмец Горболыс натворил с Жабом? – И давай ему рассказывать, как мистер Жаб в стародавние времена был красавец писаный и лицо у него сияло, что зеленый брульянт. Да только яркая мордаха эта жучкам-паучкам все время выдавала, где он в засаде лежит, их ждет. – Так и помер бы с голодухи, если б Шельмец его бородавками не расписал для маскировки, вишь какая штука?
Он кивнул, мрачный такой, но довольный, и просит еще сказку рассказать. Я ему завела про Шельмеца и ведмедя, и он уснул, даже руку мою не отпустил, а другая за кулон мне цепляется. Вот и ладненько, все равно меня эта терапевтическая раскладушка уже почти совсем доконала. Я золотую цепочку расстегнула и выползла, а он с кулоном так и остался.
До кровати доковыляла и на эту пурпурную шерсть опустилась, чуть совсем с глаз долой не утонула. Оказалось, постель-то – водяная, усосала она меня, как зыбучие пески, только ноги с краю болтаются. Дамам так не подобает. Но как бы я ни елозила, прилично встать не получилось. Только на локоть обопрусь, автобус свернет куда-нибудь и меня опять смывает. Я сама себе ту старую толстую овцу напоминала, что раньше у нас была, – она, бывало, на склоне травку щиплет, а потом ее вбок мотнет, и она вниз катится, а там лежит, ногами дрыгает и блеет, пока ее кто-нибудь не перевернет как надо. Я перестала барахтаться – пускай вода вокруг плещется туда-сюда подо мной, лежу и смотрю, что за книжки у мистера Келлер-Брауна стоят на полке. А там какую причудь ни возьми – все есть, и религии, и пирамиды, и месмеризм, и тому подобное, а у многих и названия заграничные. Гляжу я на эти книжки, и мне как-то не по себе. Хотя на самом деле мне прекрасно. Я бы по телевидению тыщу таких водяных кроватей продала: «Станьте на двадцать лет моложе! Как новая женщина!» Тут не сдержалась, хихикнула: вдруг водитель в зеркальце глянет – а там старые драные нейлонки Новой Женщины в небо топырятся, как задние ноги у стреноженной овцы.
И вот клянусь тебе, только я про это подумала, как чую – по мне тяжкий темный взгляд жесткой щеткой прошелся, вроде как на самом деле коснулся меня, Господи, вот прямо физически.
Я и опомниться не успела, как мы на старый наш участок в Нево заехали. Девлин меня за ногу цапает.
– Мне вдруг показалось, ты померла, – шутит.
Взял меня за руку, чтоб я с кровати поднялась. Я ему грю: мне тоже так показалось, пока знакомый старый амбар не увидала за окном.
– И тут-то поняла, что это не Тот Свет.
Автобус остановился, я сажусь, туфли надеваю. К нам спереди мистер Келлер-Браун прошел, спрашивает, как мне вздремнулось.
– Никогда удобственно так еще не ездила, – отвечаю. – Девлин, если такую водяную кровать себе в кабриолет поставишь, так я в нем на свиданки даже буду ездить.
А мистер Келлер-Браун говорит, дескать, они в Лос-Анджелес собираются, петь там в воскресенье утром, так ему совсем загордяк будет, если я с ними поеду. А я ему такая, мол, если мне и дальше пофартит, как сейчас, так я и вообще запросто об этом подумаю. И малыш Тоби грит:
– Ой, бабуля, пожалста, поехали с нами.
Ну тут я и пообещала, что подумаю точно, а мистер Келлер-Браун в охапку его сгреб с кресла терапевтического и в воздух подкинул. Гляжу, а малыш кулончик-то мой не отпускает.
– Это что? – спрашивает мистер Келлер-Браун. Короеду кулачок разжимать пришлось, чтоб достать. – Давай-ка лучше, Тоб, вернем его миссис Уиттиер. – И мне кулон отдает, а я пошла, ящик столика выдвинула и туда его к карандашам опустила.
– Это Тоби, – грю им, – не мое. – Сказала, что ангел прилетал и Тоби подарил во сне.
Тоби кивает – серьезный, как совенок, – и грит, мол, ага, папа, ангел, – и прибавляет, наверно, потому, что лицо там на камее:
– Белый ангел.
Тут Отис давай голосить:
– Лабаем буги Иисусу! – и тут мы все вышли.
Мы автобус как бы на дороге оставили, потому что стоянку (лучший постоянный выгон Эмерсона П. раньше был) переполнило через край: машины, автобусы, дома в прицепах, чего только нет. Ярмарка Почитания развернулась, что твой цирк с тремя аренами. Везде людей сидит так густо, что шерсти на собаке, и ходят везде, и спорят, и песни поют. Тощий молоденький волосатик босиком и без рубашки бродит, под «дворники» на все ветровые стекла листовки цепляет, а за ним другой волосатый тенью – и лепит на все бамперы наклейки «ТОЛЬКО ХРИСТОС», а листовки отцепляет, когда первый парнишка отвернется. Потом первый второго поймал, и у них жаркая межконфессиональная свара началась. Отис со своей сабелькой пошел их утихомиривать да и своих листовок по ходу раздал.
А за садом, я гляжу, сцену выстроили на том фундаменте, где дом стоял когда-то. У микрофона девчоночка на цитре какая-то играет и писания поет нервным таким голоском, дрожащим. Девлин меня спрашивает, знаю ли я эти стихи, что она играет и поет. Я грю: поет-то она стише, чем играет, но тут уж выбирать не из чего.
А за сценой мы нашли Бетси с детишками. Детки хотели мне подарков сразу надарить, а Бетси говорит: подождите торта. Мужчины тут ушли к следующему номеру готовиться, а я пошла с Бетси и детишками поглядеть, как у них огород уже всходит. Калеб повел Тоби вперед, прямо в ворота, голося во всю мочь:
– А я щас тебе кой-чего покажу, Тоби, спорим, у тебя такого в огороде нету!
А Бетси мне сказала, что это мама-сиамка, у которой гнездо в зарослях ревеня.
– У нее только один котенок остался. На сеновале она шестерых принесла, только пятерых Девлин трактором переехал случайно, когда назад сдавал. И последнего она в огород унесла. Он уже подрос, от титьки отлучать пора, только она из ревеня его никуда не выпускает.
Мы дальше себе гуляли, смотрели, как горох вымахал, а многолетние в заморозки выстояли. Когда до ревеня дошли, малыш Тоби там уже сидел, котенка тискал в листве, а на лице – ухмылка до ушей.
– Я вот впервые вижу, как этот спиногрыз улыбается, – сказала я Бетси.
– Тоби ведь нашего котенка нельзя, правда, мам? – спрашивает Калеб.
А Бетси говорит, мол, если его родители не возражают, то она и подавно не станет. Я грю: тут столько машин, что давай, наверно, котенка в огороде оставим, пока Тоби свою маму не спросит. Тут улыбка у мальца вся куда-то делась, но котенка он не выпустил. Стоит и на нас смотрит так, что сердце кровью обливается. Бетси говорит, дескать, ладно, пусть с собой поносит, если осторожно.
– Мы спросим у М’келы, – говорит.
И весь день до вечера Тоби этого котика из рук не выпускал, с одной стороны у него Калеб отирается, с другой мама-кошка тревожится и канючит.
Шерри меня повела новые занавески показывать, и мы все чаю с мятой попили. На сцене меж тем слышим – все раскочегаривается. Мы туда приматываем, а там как раз мальчуковый хор из Юты допевает. Толпа начала к сцене тесниться, поэтому народ стоял густо, но детки мне хорошее местечко в тени приготовили, одеяло расстелили и подушек раскрашенных накидали.
Ни Девлина, ни мистера Келлер-Брауна я не видела, но вот Отиса этого – его проглядеть никак не возможно. Он перед сценой колесом крутился, уж так выпендривался со своей сабелькой, что весь в ней запутался – и между ног ее, и по-всякому, – и голосит при этом: и «Аллилуйя» там тебе, и «Аминь», и «Помни Перл-Харбор». А на седалище его мешковатых штанов кто-то вывел краской из пульверизатора: «Другая щека». Я Бетси говорю: пускай эту другую щеку мне лучше не подставляет, если соображает, что к чему.
Объявлял кто-то из местных пасторов. После ютских мальчиков попросил тишины и немножко почтения – это он прямо Отису сказал, к тому ж – так и говорит: «Немного почтения одной из величайших госпельных групп всех времен – „Звенящей меди“!» Я грю: это хорошо, самое время, – и на подушку поплотней усаживаюсь.
Началось прям как в Колорадо-Спрингз: за сценой в гонг ударили, тихо и медленно поначалу, а потом все быстрей забили, все громче и громче. Очень воздействует. Даже Отис сел. А гонг все громче – уже чуть ли сами небеса не раскалываются, и как только понимаешь, что больше терпеть не в силах ни секундочки, – один большой ба-бах, и они на сцену выскакивают и давай сразу «Звони в колокола» петь, это у «Звенящей меди» знаменитая на весь мир.
Я поначалу думала – нас всех облапошили! «Звенящая медь»? Эта пятерка ветхих пухляков? Да ну, «Звенящая медь» – они высокие, стройненькие, рыжие шевелюры горят, что пять нимбов, а не эти жалкие старые клоуны. Потому как, должна тебе сказать, у этой пятерки на четверых и сотни вшивых седых волосков бы не набралось! А у женщины ко всему и парик еще – будто из ржавой проволоки. И будь я проклята, если она не в мини-платье вышла! Вены на ногах с пятидесяти шагов видать.
Я наконец лишь головой покачала: они это, что уж тут сомневаться. И движения все, жесты – в точности как я помню. Да только их запустить, кажись, запустили, только забыли смазать. А голоса – ужас просто. Не в смысле стариковские – я много групп и постарше знаю, а поют они прекрасно, как бы там ни скрипели и ни сипели, – а в смысле жидкие, плоские, будто все, что в них было, выскребли и только пять скорлупок осталось. Помню, читала, у них с подоходными много проблем было; может, это все и решило. Но смотреть на них было жалко. Пару песен спели, и публика им чуть похлопала чисто из жалости. Потом к микрофону Джейкоб Мед шагнул.
– Спасибо, и Господи вас благо-слови, – грит. – А следующий номер… ну, из надежных источников мы знаем, что это любимая песня одной очень прекрасной дамы, у которой в этот чудесный весенний денек тут случился день рожденья. Всего восемьдесят шесть годков. Так сла-ава Богу, эта песня на Страстную пятницу специально посвя-а-щается нашей Стра́стной Имениннице – миссис Ребекке Уиттиер!
Мне хотелось под собою ямку вырыть и туда заползти. И я тебе так скажу: если на быстрых песнях они звучали плохо, теперь слушать их стало совсем убого. Мало того, этот распрочертов Отис опять завелся. Они поют: «Где ты был… когда Его вели на крест?» – а Отис им отвечает:
– Это не я, мордоклюи! Я в Тарзане «ориндж-джулиусы» пил, есть свидетели! – да так громко, что народ вокруг хохочет. А ему, понятно, только того и надо: – Всадили в бок костыль? Ай. И тогда меня там не было. Я даж на каток не хожу.
Семейство Мед так разозлилось на этот хохот, что, ко всеобщему тайному облегчению, сразу после двух припевов со сцены увалили, все в ярости.
Бетси давай было извиняться, что мне любимую песню испортили, а я грю: мне тоже жалко, – а малыш Тоби такой серьезно: да не, все будет хорошо, вот сейчас, мол, его толпа на сцену выйдет. Вот тут-то весь народ и завелся – орут, улюлюкают! «Исихищные птицы» – это тебе не «Звенящая медь». Выскакивают такие все в пурпуре, мистер Келлер-Браун и еще один черный огроменный с бородой, и с ними три хорошенькие цветные девчоночки. Бородатый парняга на органе играл и пел басом, а мистер Келлер-Браун в такие здоровые народные барабаны колотил и сам вступал время от времени – с ними разговаривал. Три девчоночки пели, на гитарах играли и бубнами трясли. После семейки Мед – что глоток свежего воздуха. Мой внук через толпу к нам пробрался, весь им в такт подскакивает.
– Ну как тебе поздравление? – спрашивает, а сам подушку поближе тащит, чтоб дотянуться до острых фаршированных яиц.
Я ему грю: прекрасно, только меркнет как-то рядом с теми детишками, что сейчас поют. Он такой ухмыльнулся, а у самого все губы перемазаны горчицей.
– Так «Птицы» тебе, значит, больше «Меди» нравятся?
Намного, отвечаю, такого хорошего и по Кей-эйч-ви-эн не всегда услышишь. Только мне показалось, кто-то говорил, что жена мистера Келлер-Брауна тоже в группе поет, нет? А он отвечает:
– Ну да. Вон она, слева.
Тут я и подумать толком не успела, как выпаливаю:
– Так а наш маленький… – и смолкла, не успев сказать «синеглазенький», да только слово не воробей.
Внук мой плечами пожал, а Бетси палец к губам такая и глазами повела на малыша, который рядом сидел и котенка тискал.
Я себе чуть язык мой дурацкий не откусила.
А следующее после заката уже случилось. Почти вся толпа разъехалась или разбрелась, и мы за моим тортом пошли в ясеневую рощу. Мистер Келлер-Браун туда свой автобус подогнал, а детишки стол поставили перед тортом. Все спели «С днем рожденья, прабабуль», а Квистон вокруг скакал с коробком спичек, чтоб ни одна свеча не погасла.
– Так! – говорю. – Помогите бабуле, детки, свечки задуть, пока мы весь лес не сожгли.
Там было трое Девлиновых – Квистон, Шерри и Калеб – Кумкват Мэй Бегемы, Денни и Дениз Бадди да обычная кодлешка Доббзов, и все поближе к торту, чтобы первыми получить. Такую суету развели. Я гляжу, малыш Тоби позади толчется, за кругом разгоряченных мордашек. И за котика по-прежнему держится.
– Пропусти-ка Тоби вперед, Квистон. На эти свечки весь наш дух понадобится. Ладно, все готовы? Раз… два… – И тут все воздуху набрали, а малыш Тоби – нет, подбородком промеж ушей этого сиамского котейки уткнулся, и оба на меня уставились, а глаза у них совершенно одинаковые… – Дуй!
Когда в глазах у меня опять посветлело, папа его прямо на его месте стоял и зажигал фонарь Коулмена. Из пурпурного своего наряда он переоблачился так, что любо-дорого.
– Батюшки-светы! Ну вы и красавчик! Почти как этот торт.
А торт на самом деле больше всего напоминал такую комковатую подушку, когда узлы вяжут и в краску макают, меж тем как одеянье у мистера Келлер-Брауна было совершенная роскошь: пурпурный бархат с золотой отделкой, а впереди и сзади извивы, ну а вышивки такой я раньше никогда и не видала – драконы, орлы да быки, причем последние – прям слышишь, как фыркают. Он любезно меня поблагодарил и медленно так крутнулся вокруг себя с шипящим фонарем.
– Вы свою женушку, должно быть, на полгода в четырех стенах заперли с иголкой и нитками, – шучу я. Мы с Бетси уже по стаканчику приняли, и херес мне в голову стукнул.
– Не-а, – отвечает мистер Келлер-Браун, а сам пунш в картонные стаканчики детишкам разливает. – Всего три месяца ушло. И я сам делал.
– Батюшки-светы, – говорю, а сама его подразнить хочу немножко, только и всего. – Я никогда не видела, чтоб мужчины так тонко работать умели.
Все детишки тут опять засмеялись, а он меня как-то неправильно понял, и смех слишком быстро смолк. На подколку мою мистер Келлер-Браун отвечать не стал, а давай этот пунш дальше разливать. Чтоб глупость загладить, я грю:
– Да ладно вам. Наверняка ж ваша жена тоже вышивала. – Ну, извинилась как бы. А он и принять мои извинения не успел – тут Отис в круг вваливается, всех расталкивает и тоже стаканчик берет.
– Ой, я чем угодно поклянусь, бабуля, жена у М’келы – она ни-че-го не делает. – Наливает себе пальца на четыре бренди, а потом прибавляет: – Больше.
Тишина вокруг еще тишее. Я думала, мистер Келлер-Браун у Отиса в макушке две дырки просмотрит взглядом своим. А тот знай себе шнобелем в выпивку уткнулся, и горя ему мало.
– Мое первое христианское причастие – да из картонного стаканчика, – стонет. – Какая деревня. На моей бар-мицве мы хоть из прозрачного пластика пили.
После того как Отис с семейкой Мед покуролесил, все еще хуже стало – он пел, декламировал и всюду лез. Но все добродушно относились. Девлин мне раз сказал, что Отис такой, потому что при рождении в него слишком много кислорода закачали, поэтому на него никто, в общем, не обижается. Но сразу видно было – мистер Келлер-Браун рассердился, много там в Отисе кислорода или не очень. Руку протянул, стаканчик у Отиса выхватил и в огонь кинул, и стаканчик зашипел там.
– Это у вас первое причастие, мистер Коун? Для первого причастия вам нужно что-нибудь достойнее подобрать.
Я гляжу, у костра сестра его жены подымается, где она с двумя моими внуками и Фрэнком Доббзом разговаривала.
А мистер Келлер-Браун к Отису спиной повернулся и отдает мне черпак для пунша.
– Берите в свои руки, миссис Уиттиер, а я посмотрю, не найдем ли мы для мистера Коуна более подобающий сосуд.
Сестренка к нам подбегает и говорит:
– Я принесу, Монтгомери…
А он ей: нет, я сам, – и она как вкопанная замерла. Отис к другому стаканчику тянется и бормочет, что не стоит-де беспокоиться, а тот опять: нет тут никакого беспокойства, – и рука Отиса точно так же замирает. А в глаза мистеру Келлер-Брауну он так и не глянул.
Тут детишки вокруг заволновались, поэтому я говорю:
– Как – если мистер Коун себе стакан пить заимеет, мистер Келлер-Браун, мне, наверно, тоже нужен?
Тут малютка Шерри – она Весы и сама по себе умненькая миротворица – встревает:
– Ну да, у прабабушки же день рожденья.
И все остальные детки – вместе с Тоби – тоже говорят: ага, ага, бабуле тоже стакан! Все глазенки оторвались от этого Отиса и на меня смотрят.
– Разумеется, – говорит мистер Келлер-Браун, обратив свой гнев в шутку. – Простите меня, миссис Уиттиер. – Подмигнул мне и большим пальцем в Отиса тычет, вроде как объяснил.
Я ему подмигнула и в ответ киваю – мол, понятно, о чем он, я этому обалдую сама тоже не раз хотела шею свернуть.
Он зашел в автобус, а детишки опять занялись тортом и мороженым. Я никогда терпеть не могу, если со мной рядом ссорятся. И мне всегда удавалось успокаивать бурные воды. Я и с Линой так жила: Девлин с Бадди ужасно собачились, кому газон стричь. А пока они там пререкались, я газонокосилку выкатывала и сама стригла, и только потом эти бараны выходят и тоже давай. (Честно говоря, полезнее, чем прямо в лоб.) Вот я и подумала, что буря рассеялась, когда мистер Келлер-Браун наружу вышел с тремя пыльными бокалами и разлил по ним бренди Отиса. Я со своего пыль сдунула и детского пуншу налила, и мы все чокнулись и выпили за мой день рожденья. Отис сказал, что очень меня понимает – ему самому восемь десятков раз шестерить приходилось. Все засмеялись и зуб на него точить перестали. А пять минут прошло – и он опять языком, как и прежде, молол.
Я развернула все красотули и финтифлюшки, которые мне детишки понаделали, и всех деток крепко обняла. Бадди поленьев в костер навалил. Мы вокруг сели песни петь, а детки жарили маршмаллоу. Вокруг Фрэнк Доббз скакал и на губной гармошке наяривал, а бородатый черный хлопал по барабанам мистера Келлер-Брауна. Девлин тренькал на гитаре (хотя играть на ней ни в зуб не умел), а костер догорел, и за свежей листвой ясеня взошла луна. Бетси и жена Бадди отвели своих детей в дом. Мистер Келлер-Браун забрал Тоби в автобус, а малыш по-прежнему обнимался с котенком. Из автобуса мистер Келлер-Браун вынес банку мелких катышков и насыпал их на угли. Настоящий мирр, объяснил он, из Ливана. Запахло свежо и резко, будто кедровую смолу теплый осенний ветерок принес, а не тошнотно сладко, как другие благовония. Потом он подушек вытащил, и мужчины уселись беседовать об устройстве вселенной, а я поняла, что мне пора спать.
– Где эта моя гигантская сумочка? – шепчу я внуку.
Он грит:
– В хижине. Бетси тебе постелила. Я тебя провожу.
Да не стоит, говорю, – луна яркая, да и по участку этому я могу с закрытыми глазами гулять, – и всем пожелала спокойной ночи.
В ясенях сверчки пели – довольные, что лето пришло. Я прошла мимо старого плуга Эмерсона: кто-то собрался приварить его к стояку для почтового ящика, а потом просто бросил ржаветь. Я загрустила – и тут заметила: сверчки-то примолкли. Я не спешу, до самой ограды дохожу, а там прям передо мной – он: острая черная пирамида под луной, и шипит на меня:
– Черный ход! Никогда через черный ход ни ко мне, ни к малышу моему больше не подкрадывайся, слышь? Никогда! Ты поняла?
Я, конечно, окаменела вся. Но, правду тебе сказать, как вспомню – так ни чуточки не удивительно. С одной стороны, я сразу поняла, кто за этой черной пирамидой стоит и шипит и хрипит так протяжно. А с другой – сообразила, о чем он.
– Ебаный кулон твой – ладно еще, потому что я сказал: «Старая. Просто она старая. Не понимает». А потом та же хуйня с этим кошаком, блядь, началась – а это черный ход!
Чьи-то огромные руки сзади меня за голову обхватили и на него смотреть заставили. Пальцы на самый рот мне наползли. Ни закричать, ни отвернуться, ни даже моргнуть.
– Белый ангел мама белый ангел, хуй там! Я тебе покажу белого ангела!
И тут Ох миленький Спаситель он на лице у себя вроде как черную блузку расстегнул. И ко мне вихрем две груди выпали – так близко, что черные соски в сами глазные яблоки мне воткнулись… и давай накачивать… выдаивать в меня такие мысли и такие картинки, что мой рассудок сразу понял – ни думать этого, ни смотреть на такое нельзя. Пусть мимо скользят, говорю я себе в уме, скользя-а-ат… и картинку сочинила, как с гуся вода скатывается. Гусь заплескался, все забрызгал, и он этого, должно быть, сильно не ожидал, потому что моргнул. Я чую – невидимые руки от головы моей отпали – и поняла, что никого у меня позади не было.
– Если я тебя еще раз поймаю…
Гусь длинную шею свою вытянул и загоготал. Он засуетился и опять моргнул.
– То есть больше даже не пробуй никак тайно влиять на моего сына – я только это и хотел тебе сказать. Поняла? Чувак… отец о своих сам должен печься. Ты поняла?
И не успела я дух перевести, в кусты провалился. И тут я скорей-скорей к хижине – тебе расскажу, думаю! И ни на йоту не помедлив занавески задергиваю две желтые пилюли глотаю в постель скорей и одеяло на голову. Даже думать ни о чем не посмела. Про себя все, что из Писания помнила, скорей прочла, и все слова в «Моя страна – Твоя» и в «О, ты видишь, герой». Пока подействовали, уж до рецептов хлеба дошла.
Это как чему-нибудь молиться, Господи, – не люблю я пилюли для сна принимать, если абсолютной надобности нет. Частенько ночами лежу ни в одном глазу до самой зари, слушаю, как по «Башням» лифты ездят вверх-вниз, а пилюльку эту благословенную ни за что не хочу. От них всегда подолгу сплю, а потом по многу дней дурная хожу, как собака. От них обычно даже снов не бывает. Да только теперь сны эти, прям как пожар, меня всю охватили! Все те мысли и картинки, которыми мне насосаться дали. Да никуда я их и не сбросила, оказывается. А просто завалила, как искры в матраце. И теперь они вспыхнули снова льдистым пламенем, и от них совсем другая жизнь приоткрылась, и смерть другая, и Небеси. Но главное – там тень такая, иногда крокодил, иногда пантера или волк, по моему миру мечется и зубами куски выхватывает, всякие слабенькие слюнявые членики: руки Девлина, к примеру, когда он на гитаре играет, или ногу Фрэнка Доббза, когда он вокруг расхаживает, или мой язык, если я привираю чего-нибудь по мелочи, чтоб все утихомирить. Мисс Луг вообще целиком отхватил. И Эмерсона П., и почти все мое прошлое. А потом тень дальше двинулась, пропалывать, года впереди выстригать, пока от будущего только голые холодные косточки не остались, совсем нагие, ни врак никаких, ни тортов на день рожденья, ни подарков с финтифлюшками. Навеки и навсегда. Стоит – и все. И из наготы этой жар постепенно стекает, пока земля совсем не остудилась, как подошвы на лапах у тени этой, а ветер не остыл до ее дыханья. А она – она все равно осталась, потому как настоящая, но не больше камня или ветра. И могла лишь стоять да в вечность пялиться, ждать, вдруг Господь ей снова применение сыщет. Будто старый мул или призрак мула, весь смысл растрачен, семя так и не брошено, да и не проросло бы оно, потому как мул это, фокус Божий.
Печально мне тут стало – до мозга костей. Я даже вроде как слышу: блеет она, ужасно так, одиноко, вековечно. Я по ней плачу; вот бы сказать что-нибудь, думаю, но как тут утешишь эдакий тусклый Божий фокус? Она громче. Но уже не так тускло, не так далеко – и тут я глаза открываю и на кровати сажусь. И в окно вижу: Отис под луной бегает кругами и воет, уж давно и жалеть перестал, что не сдунул пыль со своего бокала. А Девлин и прочие его поймать пытаются, да только у Отиса все та ж деревянная сабелька, и ею он от них отмахивается.
– Ни с места! Это не я и не кроха эта у него нет права! Девлин? Доббзи? Помогите, старики, – он ледник наложил на вашего старого – нет ему оправдания меня уже подрезали!
Сначала помочь просит, а потом сабелькой их колотит, чуть ближе подойдут, и орет при этом так, будто они чудища какие.
– Он меня укорачивает, парни, разве не видите? Меня, кого никогда и не… не было у него такого права черная сволочь я же просто же дурака валял!
И так он завелся, что со всего маху в ограду вокруг курятника – тресь. От сетки отскочил и давай набежавших мужиков рубить, а потом взвыл и опять в сетку головою. Куры кудахчут, мужики орут, а Отис, Боженька Праведный, совершенно ополоумел. Это уже не просто дурачество, грю я себе; это уж собственной персоной неприкрытое сумасшествие! Ему помочь надобно. Позвонил бы кто-нибудь куда. А сама же только и могу, что смотреть, словно тот мой холодный сон здесь под луной да в куриных перьях по всему двору половодьем, – а тут сабелька у Отиса в ограде запуталась, и мужики скопом на него навалились.
Отволокли его в дом, хоть бился он и плакал, прям мимо окошка моего пронесли. Едва с глаз они скрылись, как и я с той кровати поднялась. Даже думать больше ни о чем не стала – халат надела с тапочками и двинула к ясеневой роще. И в общем, не боялась при этом ничего. Скорей колотило меня. Будто земля вздымалась под ногами. А в деревьях рожи какие-то, да все байки, что я в детстве в Озарках слыхала про знахарей да колдунов, вылезли мне компанию составить, – только все равно я не боялась. Если б хоть чуточку дала себе перепугаться, подозреваю, я б спятила сильнее, чем Отис от этого проклятья Келлер-Брауна.
Но он булавок в куколки не втыкал, ничего. Сидит себе спокойно в своем терапевтическом кресле, читает здоровенную книгу какую-то, рядом фонарь Коулмена горит, а на голове большущие наушники. Я в окно автобуса слышу – пленка у него там играет, или пластинка, или еще что, мужские голоса хором чего-то тянут на чужом языке. И губы у него в такт шевелятся, а сам читает. Я по лесенке автобусной похлопала рукой.
– Здрасьте… к вам можно на минуточку?
– Миссис Уиттиер? – Он к двери подошел. – Ну еще бы. Заходите. Проходите сюда. Это честь для меня. Честно.
Руку мне протягивает и вроде как мне по-настоящему рад. Я ему говорю: я тут подумала, и, если у нас недопонимание случилось, мне бы хотелось первой… А он меня перебивает и сам давай извиняться, дескать, вел он себя отвратно и непростительно, и погодите-ка секундочку. Прошу вас. Ладонь широченную выставил, а сам развернулся и выключателем своего фонографа щелкнул. Динамики замолчали, а пленка в его машинке дальше крутится. И я по-прежнему слышу, как этот хор-крохотуля тянет свое у него из наушников, которые он в кресле бросил: Ра. Ра. Ра ри ран. Вроде того…
– Я рад, что вы зашли, – говорит. – Мне ужасно, что я так себя повел. Нет мне оправдания, и я прошу прощения за то, что так на вас обрушился. Прошу вас, заходите.
Я ему сказала, что это все объяснимо и вот поэтому я здесь. Начала было говорить, что и полсловом не обмолвилась, что мальчик может котенка взять без маминого согласия, но тут на водяную кровать глянула. Никакой мамы там не было, а вот мальчонка был – лежал, подпертый подушкой, что твоя кукла чревовещателя, и глаз не отводил от стеклянной бусины, которая свисала с потолка. На нем свои наушники надеты, а бусина скручивалась и раскручивалась.
– В общем, я первой должна извиниться, – говорю я мистеру Келлер-Брауну. Потому, мол, и пришла.
И сказала, что он совершенно точно сказал, не было у меня права так его ребенку врать бессовестно, а потому я взбучку заслужила. Хор свое тянет, вроде как: Ра. Ра. Тат ни кам. Мистер Келлер-Браун грит: ладно, извинились взаимно. Опять дружбаны? Я грю: ну, наверное. Ра. Ра. Тат ни ай сис ра кам РА – а эта бусина вращается медленно так, словно капля сиропа на ниточке. Он грит, надеется, я не передумаю с ними в ЛА ехать; для них это будет честь. Я грю: жалко, что не в Арканзас, – мне в Арканзас надо, по юридическим делам. А он грит, они после Оклахома-Сити в Сент-Луис заедут, а это рядом с Арканзасом. Я ему: посмотрим, каково мне завтра будет, а то сегодня у меня большой день был. Он грит, спокойной ночи, и мне помог спуститься со ступенек. Я ему спасибо сказала.
Когда он мне из окна автобуса махал, по лицу там не понять было, поверил он мне или нет. Все вдруг в десять раз ярче сделалось, когда я почуяла, как он ужасную эту тень свою стригущую убрал и обратно в ножны себе сунул. А теперь и думать о ней забудь, говорю я себе, обо всем забудь, и сделала себе картинку: дождик перестал, гусь взял и улетел.
Я по лунному свету яркому пошла по опушке ясеневой рощи. Все опять нормально выглядело. В деревьях – сверчки, больше ничего. Земля ровная, а ночь спокойная. Только я себя убедила, что все кончилось, что это просто кошмар был у старухи вдовы, и ничего больше, ничего хужее – слышу, мама-сиамка мяучит.
Котенка под корни ясеня засунули и большими камнями завалили. Я их и сдвинула-то еле-еле. Ты права была, говорю маме, надо было в ревене его с собой оставить. А она плачет и за мной идет, а я его к хижине тащу. Пока шли, я все время с ней разговаривала, а сама пальцем бедного котеныша холодеющего трогаю, проверяю, порезан он, сломан или чего. А когда на мохнатом горлышке нашла – сразу вспомнила, как в сумерках груши собирала девочкой совсем, в Пенроузе, в Колорадо, и потянулась к такой смешной вроде груше пушистой, а она вдруг развернулась, заверещала и улетела, я с лестницы упала, и вся рука у меня была в искусинах от летучей мыши… вот о чем я подумала, когда пальцы мои признали кулон на цепочке, затянутые у него на шейке. О господи, вскричала я, и во что я теперь только вляпалась? И швырнула его под крыльцо хижины, а цепочку даже порвать не попыталась. Потом вовнутрь захожу еще одну пилюлю из коробочки беру и сразу на колени чтоб мне был знак.
А старый тупой петух только проголосил. Ладно. Тогда ладно. Если не знак Господи чтоб я точно уверилась тогда силы хотя бы жить как живу потому как у меня похоже и выбора то не осталось только дальше идти вдоль крепости или порта Аминь Господи аминь…
(продолжение следует)