Он проснулся и осторожно пристроился на краю расщелины, ощущая сквозь брюки каждый выступ слоистого камня. Передвинулся дальше, где скала казалась ровнее, но особой разницы не почувствовал.
– Я тот же, что и был.
Пальцы бережно ощупали контуры окошка и заоконный ящик, где посреди туманных очертаний двух носов буйно разрослись волосы. Он склонил трехстворчатое окошко и оглядел то, что было видно внизу: изодранный в клочья свитер висел гармошкой, шерсть свалялась; брюки под свитером из черных стали серыми и лоснились, а сползшие гетры походили на ветошь, какой кочегары вытирают руки. Не тело, а связка разношерстного тряпья! Он долго разглядывал два странных предмета, которые неподвижно лежали на брюках. Что тут делать омарам? Неожиданно нахлынула волна отвращения, и он с такой силой отшвырнул мерзких тварей, что шипастые панцири раскололись о камни. Тупая боль заставила его вновь заполнить все закоулки внутренней пещеры, и сознание прояснилось. Отброшенные руки валялись, как ненужный хлам.
Он прочистил горло, словно перед лекцией.
– Как можно остаться самим собой, не имея зеркала! Вот что меня изменило. Прежде я был владельцем двух десятков фотографий – снят и так, и этак, и там, и здесь – и каждая подписана в правом нижнем углу, официально, по всем правилам. Даже на флоте имел удостоверение с фотографией, в любой момент мог проверить, кто я такой. Даже смотреть не надо было, достаточно знать, что оно в кармане, доказательство, что я – это я. А еще зеркала, настоящие трельяжи, разделенные четче, чем эти три окошка. Я мог так развернуть их, что видел отражение отражения – хочешь, смотри на себя сбоку, хочешь – со спины, как на любого встречного. Я наблюдал за собой, за тем, что значит Кристофер Хэдли Мартин на этом свете. Убеждался в своей осязаемости, ощущая ласку и тепло чужих тел, одерживая над ними верх. А что я теперь? Груда израненной плоти, бесформенный узел тряпья да пара омаров в придачу. Света трех жалких окошек мало, чтобы понять, кто ты такой. Прежде я многое узнавал от других, они любили меня, аплодировали мне, ласкали мое тело, определяли то, чем я был. Я обводил вокруг пальца тех, кто меня не любил, кто со мной ссорился. Здесь ссориться не с кем, здесь легко потерять себя, свое лицо. Я как альбом, набитый любительскими снимками, разрозненными, словно забытые отрывки из старых фильмов. Мое лицо обросло щетиной, оно горит и чешется – вот и все, что я о нем знаю…
– Какое же это лицо! – сердито воскликнул он. – Одни только глаза – это все равно что ходить в темноте с фонариком. Я хочу видеть во все стороны!
В пещере он вгляделся в воду, но темное отражение не позволяло ничего разобрать. Вылез, спустился к «Красному льву», где лежали груды битых ракушек. На одном из прибрежных валунов была лужица: в дюйме соленой воды, пронизанной солнцем, – заросшая тиной мидия, три анемона, да еще крошечная рыбка. Он наклонился, сквозь отчаянные рыбьи пируэты разглядел в бездонной глубине клочок голубого неба. Больше ничего, кроме темного пятна, обрамленного клочьями волос.
– Лучше всего я вышел на фото в роли Алджернона… да и Деметрий получился неплохо, а еще Фредди, с трубкой. Грим был удачный – казалось, что глаза широко расставлены. И еще роли – «Ночь наступит», «Так поступают в свете». Как здорово было играть вместе с Джейн! Да, бабец первый сорт…
Острая кромка скалы задела рубец на правом бедре. Он сдвинул ногу и опять склонился над лужей. Повернул голову и задрал подбородок, подыскивая правильный угол, чтобы разглядеть свой профиль – с левой стороны, со стороны здорового глаза. Однако тень носа и темный свод глазницы все время закрывали вид. Он снова посмотрел в упор, чтобы увидеть лицо, но вода пошла рябью. Темное пятно качнулось и разлетелось вдребезги. Взгляд в панике метнулся в сторону – тело опиралось на омара, который выполз из правого рукава.
Сосредоточившись, он превратил омара в руку и заглянул в воду. Крошечная рыбка зависла в солнечном луче рядом с ровной линией пузырьков, что поднимались из воздушной трубки. Полки с бутылками за стойкой бара просвечивали сквозь аквариум как уступы волшебной горы, усеянные драгоценными камнями.
– Нет, старина, мне уже хватит.
– Ха-ха, ему хватит, слышишь, Джордж?
– Что, Пит?
– Старине Крису уже хватит.
– Давай, Крис, еще по одной.
– Наш миляга Крис не пьет и не курит.
– За компанию, старина.
– Ага, он любит компанию. Мою компанию… н-ненавижу свою компанию! Вы же, мисс… вы ведь еще не скажете: «Закрываемся, господа»… правда, господа? Он… он дал слово старушке матери… Он сказал… нет, это она сказала… «Крис, дитя мое, – сказала она, – пусть все десять заповедей катятся ко всем чертям, – вот что она сказала, – только не кури и не пей, сколько бы ни …ался». Э-э… прошу прощения, мисс, если бы я мог предположить, что столь ни… непристойное слово выйдет за пределы моих за… зубов, я не п-предпринял бы э-э…
– Пошли, Пит. Возьми его под руку, Крис.
– Руки прочь, господа! Клянусь небесами, я из него сделаю… сделаю… Я сва… свобод-мыслящий гражданин, женатый и ср… с ребенком э-э… не важно какого пола…
– У тебя мальчик, старина.
– Скажу тебе по секрету, Джордж, дело совсем не в том, какой пол… главное – мозги. Знает оно вообще, кто я есть? Кто мы? Джордж, ты меня уважаешь?
– Ты наш гениальнейший продюсер, хоть и надрался.
– И-и… мисс, я и хотел сказать «надрался», а Джордж, ты… он самый божественный директор, какого имел наш чертов театр, а Крис – лучший из лучших чертовых юнцов… да, Крис?
– Как скажешь… да, Джордж?
– Конечно, старина, еще бы.
– И всем этим мы обязаны лучшей женщине на этом проклятом свете. Я люблю тебя, Крис. Мать и отец, единая плоть… и дядюшка мой… провидец хренов… Хочешь в мой клуб?
– Ладно, Пит, потопали.
– К-клуб червячков… Хочешь? Ты по-китайски говоришь? Р-ра… разверзаемся… по воскресеньям…
– Пит, ну пошли же!
– А мы всю неделю там сидим… червячки. Личинки. Знаешь, как китаец готовит китайский деликатес – берет рыбу и закапывает в жестянке… а там такие кро-ошечные червячки заводятся и начинают жрать рыбу. Жрут, жрут, а потом глядь – а рыбы-то и нет, всю сы… сожрали. Одни червячки. Червячок – это тебе не шутка, знаешь. Фототропы, ага… Слышишь, Джордж, фототропы!
– И что?
– Фототропы… Пардон, мисс, я сказал – фототропы.
– Кончай про червяков, Пит, пошли отсюда.
– А-а, червяки. Ну да, червячки. Личинки. Так это еще не все, пока только рыба. До чего паршиво, ползать внутри жестянки… а хуже всего – в Датском королевстве. Ну так вот… когда с рыбкой покончено, они принимаются друг за друга. Понимаешь, Крис?
– Веселенькие у тебя мысли, старина.
– Те, что побольше, жрут маленьких, а их самих жрут большие… а этих – э-э… самые-самые, а потом – друг друга. Остаются два, потом один – и вот на месте рыбы лежит один здоровенный, самый везучий… Редкостный деликатес!
– Ты взял его шляпу, Джордж?
– Пошли, Пит! Так, осторожно…
– Я люблю тебя, Крис, ты у нас самый-самый… красавчик. Съешь меня!
– Положи его руку себе на плечо.
– От меня осталась одна половинка, я фототроп. Ты уже сожрал Джорджа? Так вот, когда остается только одна, китаец выкапывает…
– Чего ты сел? Вставай, придурок!
– Китаец выкапывает…
– Прекрати ты орать, христа ради! Еще фараоны привяжутся…
– Китаец…
– Кончай, Пит. Откуда твой чертов китаец знает, когда копать?
– Э-э, нет… китайцы, они все знают. У них глаза что твой рентген. Слыхал, как стучит лопата по жестянке, а, Крис? Бум! Бум! Как гром. Хочешь в клуб?
У Трех скал по воде расходились круги. У камней появилась коричневая голова, за ней еще и еще. Одна держала в зубах серебряный нож. Нож изогнулся, шлепнул о воду – это был не нож, а рыба. Тюлень выбрался на скалу, а его приятели принялись нырять, поднимая волны. Устроившись на солнышке, тюлень спокойно сожрал рыбину, оставив лишь хвост и голову, потом лег и задремал.
– Интересно, приходилось им когда-нибудь видеть человека?
Тюлень повернул голову, жесткий непримиримый взгляд вызывал содрогание. Человек резко вскинул руки, будто прицеливаясь. Зверь стремительно перекатился в воду и нырнул.
Приходилось.
– Подобраться бы поближе… Из кожи сделаю сапоги, а мясо съем.
На галечном пляже под скалами лежали люди, одетые в шкуры, и ждали, перенося скуку и вонь. В сумерках огромные звери выходили из моря, играли среди людей и укладывались спать.
– Завернусь в плащ и стану совсем как тюлень. Подожду, пока привыкнут, и подберусь поближе.
День, еще один… Они выстроились как ряд отражений в зеркалах, подвешенных одно напротив другого. Усталость ощущалась, словно боль. Он карабкался на вершину скалы, сгибаясь под тяжестью неба, посреди бесконечной тишины. Остановился, с трудом повернулся, осматривая пустой горизонт. Гладкое море лежало, придавленное мертвым воздухом – переливчато-шелковое, с радужными маслянистыми пятнами, как застоявшаяся вода в канаве. Рябь на воде простиралась на многие мили, дробя на части расплавленное солнце, глотая его слепящий блеск и выплевывая уже в другом месте.
– Пока мы с Питером и Джорджем сидели в «Красном льве», погода успела перемениться.
Неподалеку от Трех скал на мгновение вынырнула тюленья голова. Перед глазами вспыхнула картинка: человек верхом на тюлене мчит, рассекая волны, к Гебридам.
– О господи!
Собственный голос испугал его – тусклый, жалкий, умирающий. Он уронил руки и опустился рядом с Гномом, скорчившись внутри разбитого тела. Из отверстия под окошком струйкой сочились слова:
– Как в детстве, когда я лежал в постели и думал о том, что ночь никогда не кончится. Не спал, боялся того, что во сне выглядывало из глубины подвала. Ворочался в смятой постели, горячей, пышущей жаром, пытался спрятаться и ждал, пока пройдут три вечности и наступит наконец рассвет. Вокруг был особый ночной мир, где может случиться все, что угодно, но только плохое. Мир грабителей, вампиров, призраков и прочих ужасов, где оживают безобидные дневные вещи – платяной шкаф или картинка из книжки; где вечно царит давящая, клубящаяся, как дым, тьма. Приходилось все время о чем-нибудь думать, о чем угодно, потому что стоило перестать, как сразу же вспоминалось то, что в подвале; разум бежал из плоти, спускался по темным ступенькам на три этажа мимо зловещих высоких часов, сквозь скрипучую дверь, и снова по страшной лестнице вниз, вниз – туда, где гробы выступают из стен… и застывал беспомощный на каменных плитах, тщетно пытаясь убежать, прочь, прочь…
Он приподнялся. Снова пустой горизонт.
– О господи!
Ожидание рассвета, первого чириканья птиц под крышами и среди ветвей. Ожидание полиции возле разбитой машины. Ожидание пули следом за вспышкой выстрела…
Небо давило на плечи все невыносимее.
– Что со мной? Я же взрослый, я знаю, что к чему. У меня нет ничего общего с тем ребенком в подвале, совсем ничего. Я вырос, я утвердился в жизни и сам ею управляю. Так или иначе, там, внизу, нет ничего страшного. Ожидание. Ожидание слов… нет, не следующих, а тех, когда я беру шкатулку с сигаретами. Вместо слов черная дыра. «Вчера ты совсем не знал роли, старина». Ожидание перевязки. Будет немного больно. Ожидание в кресле дантиста.
– Мой голос… он падает изо рта, как подстреленная птица.
Он поднес руки к лицу – две черные полосы огородили окошко. Колкая щетина, разгоряченные щеки.
– Что же это давит?
Он повернулся, оглядывая горизонт. Снова сверкающие волны, полный оборот.
– Меня спасут со дня на день, не стоит волноваться. Клочья прошлого – это ничего, но когда я вижу то, чего никогда не было… У меня есть вода и пища, разум и укрытие.
Плоть, плоть вокруг окошка. Руки распухли, странное ощущение. Он скосил глаза – полукруг глазниц тоже был искажен.
– Отеки? Как только пойдет дождь, надо содрать с себя все и помыться… если к тому времени меня не спасут.
Он ощупал лицо, покрытое щетиной. Оно сильно вздулось, но кроме давления неба ничего не чувствовалось.
– Забиться в щель, но не спать.
День стоял серый, жаркий и унылый.
– Говорил же, что заболею. Надо было следить за симптомами.
Он спустился к пещере, и пил, пока вода не забулькала в желудке. Выполз наружу, все пропорции вокруг сместились. Скала была слишком твердой, слишком яркой, слишком близкой. Мир вокруг казался перекошенным.
Не с кем слова сказать.
Хреново выглядишь, старина.
– Откуда, черт побери, мне знать, как я выгляжу!
Над головой нависла гигантская тень, он вздрогнул и отпрянул, не сразу вспомнив связь между серебряной головой и шоколадной оберткой. Вставать было опасно, хотя причины объяснить он не мог. Заполз в расщелину, расправил одежду, натянув на себя все, что было. Долго лежал, подложив под голову надутый пояс. Небо снова налилось яркой синевой, но стало еще тяжелее. Из отверстия под щетиной вновь сочились слова:
– Волшебник-сон, брат смерти… Названия, цитаты, старые ярлыки – не голова, а мешок старья. Не спи, потому что в подвале… Спите, герои, внемля… Нат спит, и бочка с джином тоже. Валяются на дне либо плавают поверху, как дерьмо. Здесь каждый может найти свою смерть. Смирись, крыса, лежи в своей клетке. Сколько дождей в этом месяце? А конвоев? А самолетов? Мои руки растут, тело пухнет. Тревога, боевые расчеты. Говорил же, что заболею. Рубец на ноге жжет все сильней, в штанах соль. Муравьиные укусы…
Он дернулся в тесной расщелине, правой рукой потрогал щеку – сухо.
– Значит, щиплет не пот.
Засунул руку назад, стал чесаться. Воротник бушлата резал шею. Где же шлем? Искать нет сил. Он лежал неподвижно, тело горело.
Глаза открылись. Над головой лиловело небо. Глазницы перекосились. Что делать, если отеки совсем перекроют видимость?
Отеки.
Жар и озноб накатывали волнами: расплавленное олово, кипящая кислота, густая, как масло. Он вскрикнул и рванулся из расщелины. Встал на колени, оперся о скалу, чувствуя боль в руках. Посмотрел на них, сначала одним глазом, потом другим. Руки вздувались и опадали, медленно пульсируя.
– Так не бывает, держись. Нить жизни… Это кажется.
Слишком большие, раздутые, как у мясника. Локти соскользнули, и он рухнул лицом вниз. Щека прижалась к твердому камню, рот раскрылся, глаза уставились в глубь расщелины. Волны прокатывались внутри тела. Он скрипнул зубами, завис в центре темного шара.
– Температура, видать, за сорок. Мне бы в госпиталь.
Запахи. Формалин, эфир, спирт, идиоформ. Сладкий душок хлороформа. Йод.
Картинки. Хромированные поручни, белые простыни и повязки. Высокие окна.
Прикосновения. Боль. Боль. Боль.
Звуки. Идиотское бормотание армейского радио из наушников, которые висят под листком с температурой и симптомами.
Вкус. Сухие губы.
Громко и торжественно:
– Так и есть, я болен!
Он разделся до трусов и нательной рубахи, но жгло до того невыносимо, что содрал все остальное, бросая как попало. Горячий воздух обдувал кожу, но обнаженное тело затряслось. Стуча зубами, он присел на стенку расщелины рядом с белесым рубцом «Клавдия».
– Надо как-то продержаться.
Он оглянулся. Линия горизонта плясала, море пульсировало, как руки. Лиловая линия то казалась совсем далекой, теряя всякий смысл, то придвигалась так близко, что можно было коснуться ее рукой.
– Думай. Не теряй рассудка.
Он обхватил голову руками и зажмурил глаза.
– Надо больше пить.
Глаза открылись, под ногами пульсировала Хай-стрит. По склону скалы шла полоса водорослей, но теперь он видел, что это не водоросли, а черные тени солнца. Дальше простиралось море, мертвенно ровное и безликое. Казалось, на воду можно встать и идти, если бы позволили распухшие ноги. Он дотащился до запруды и пролез в пещеру, тотчас же ощутив ледяной холод. Опустил лицо в воду и принялся хватать ее лязгающими зубами. Потом снова пополз наверх.
– Меня расплющило, это все небо и воздух. Разве может человеческое тело выдержать такой вес и не превратиться в лепешку?
Он помочился в канаву. Пернатые рептилии пролетели мимо скалы и устроились на плоской поверхности моря, спрятав ноги.
– Надо посрать, обязательно. Придумать что-нибудь. А пока надеть все, что можно, и хорошенько пропотеть.
Пока он одевался, сгустились сумерки, и в ночную расщелину пришлось спускаться на ощупь, пробуя путь ногами. Щель в скале расширилась, наполнилась обитателями. Временами она становилась больше скалы, больше всего мира, превращалась в жестяную коробку, такую огромную, что удары лопаты по стенкам звучали раскатами отдаленного грома. Потом он снова лежал в скале, а раскаты дальнего грома отдавались стуком лопаты по огромной жестяной коробке. Из отверстия под окошком непрерывно лились звуки, как из армейского радио, он разговаривал с людьми, которых не видел, но знал, что они рядом. Вот он дома, и отец возвышается над ним, как скала. Над головой отца грохочет гром и сверкает молния, мать вытирает слезы, едкие как кислота, и вяжет чулок без начала и конца. В слезах матери была своя прелесть – они обжигали, но зато накладывали на скалу рисунок.
Отверстие заговорило:
– Ей жаль меня на скале.
Плачет Сибилла, плачет Альфред. Всхлипывает Элен. В слезах ясное лицо мальчика. Полузабытые плачущие лица стояли перед глазами как живые.
– Они знают, что я один на скале, внутри жестяной коробки.
Слезы высохли, и лица окаменели, обернулись рядами масок на стенах бесконечного коридора. Рядом висели таблички «Не курить», «Туалет», «Выход» и сновали служители в униформе. Дальше была комната, которую следовало обойти, потому что там сидели боги, выставив страшные колени и ступни из черного камня, и по их каменным лицам текли и текли слезы. Каменные щеки, изрытые морщинами, размытые лица, едва узнаваемые. Слезы собрались на каменном полу глубокой лужей, которая обжигала ноги. Он то ли полз, то ли плыл, цеплялся за стену, пытаясь забраться повыше, но горячая жидкость все прибывала, а стена наклонялась внутрь, переходя в крышу, как в полукруглом тоннеле подземки. Слезы уже не стекали по каплям в пылающее море, а лились дождем прямо на голову. Слезинка, жемчужина, мячик, земной шар… Он завопил в ужасе, запертый внутри водяного шара, прожженный до костей, до самых глубин прошлого, растворенный без остатка в бесплотной всепоглощающей боли.
Прорвав поверхность, он вцепился в каменную стену. Света почти не было, но времени оставалось совсем немного. Из стены тоннеля – или колодца – торчали выступы. Он ухватился покрепче и полез, шаг за шагом, едва различая то, на что опирался. Это тоже были лица, похожие на те, из бесконечного коридора. Сделанные из какого-то камня вроде мела, они крошились и осыпались, и он не падал только потому, что непрерывно продвигался вверх. Его голос эхом отдавался в колодце:
– Я есть! Я есть! Я есть!
Был еще один голос, который лез в уши, как бормотание армейского радио. Его никто не слушал, но кретин болтал не переставая, повторяя одно и то же. Голос был как-то связан с нижней частью его собственного лица, и пока он карабкался, ломая удобные меловые ступеньки-лица, капал и капал не переставая.
– Тоннели, колодцы, капли воды – это все то же старье. Тебе нечего мне сказать. Я знаю, это просто сексуальные образы из подсознания, или как там его. Все давно объяснено и известно. Сексуальный бред, и больше ничего. Все эти ощущения, тоннели, колодцы и капли воды. Старье, и больше ничего, все тот же старый бред. Тебе нечего мне сказать. Я все знаю…