Книга: Умру вместе с тобой
Назад: Глава 40 Пепел
Дальше: Примечания

Глава 41
«Одиночество полукровки»

Кате все казалось, что они не договорили с ним…
Что она не дослушала его…
В чем-то самом главном, в том, что не касалось этого дела.
И одновременно было сермяжной правдой всех этих событий.
Что Володя Миронов, как и Сергей Мещерский и Бенни Фитцрой – те, из тридцать второго года – ушел слишком рано…
Когда казалось, что все еще впереди.
И столько времени в запасе…
И какую церемонию провести вновь, каких духов призвать, чтобы обернуть это самое время вспять? Чтобы они, погибшие, и сами терзались, горевали от того, что назначенное судьбой не случилось. Потому что был сделан самый главный жизненный выбор. Добровольно.
Или о выборе, о нашем пути нельзя горевать? А надо принимать его как данность?
Не все ведь способны на жертву. Не все, только избранные. И духи принимают это как данность. Это как алмаз в их железной короне, запачканной жертвенной кровью…
Катя в память о Володе Миронове занималась судьбой девочки Даши – дочери того, другого, о котором она, может, и не горевала, но…
Слезы лились из ее глаз всякий раз, когда она думала о том, как они остались там, в огне, вместе.
И погребальный пепел было уже не разделить…
Катя провела с больной девочкой несколько дней в центре социальной защиты. Сергей Мещерский помогал ей и Жене Хохловской, оформлявшей документы на опекунство. Хохловская словно состарилась в одночасье. Когда она забирала Дашу из центра, вместе с ней рядом был Феликс. Его выпустили из больницы, зазалатав все раны. И сняли все обвинения.
Но Катя не хотела с ним разговаривать.
Дело о хищении из моргов частей тел покойных в Следственном комитете шло своим чередом. Там предстояло еще много работы.
А Сергей Мещерский все говорил, что только время лечит. Что это единственный наш доктор на все времена, исцеляющий то, что другим неподвластно.
Но так ли это?
С этим самым «временем», как и раньше, у Кати были свои проблемы. И в этот раз время представлялось ей толстым стеклом некой тайной витрины, за которой, если постараться, можно было разглядеть…
Да, успеть разглядеть это…
Пока по стеклу снова не поползла трещина, разделяя, отсекая, перечеркивая…
Но пока все еще представлялось единым целым. Происходящим одновременно – только в разных временных плоскостях. Словно некие границы и правда сдвинулись. И несоединимое вдруг соединилось.

 

На могиле Афии, заваленной венками, ее верная подруга Полина Журавлева поставила свою любимую фотографию – Афии на снимке было восемнадцать. Они только окончили школу. И Полина часто возвращалась в тот далекий день их общей юности в своих воспоминаниях.
А когда она выпрямилась, то увидела идущего по алее Николо-Архангельского кладбища Глеба Прохорова. Он нес букет роз. Четное число.
Подошел к могиле Афии.
Молча встал рядом с Полиной.
И та впервые ничего ему не сказала, не стала кричать, что он «расист и фашист».

 

В зале выставки «Искусство и магия» в Музее Востока Серафима Крыжовникова тайно радовалась тому, что сегодня наконец снова понедельник. И нет этих пошлых зевак, музей закрыт для посторонних. Для непосвященных. И она здесь одна. Совершенно одна… С ним…
Чье имя она, в общем-то, так и не узнала. Пока.
Но чей темный деревянный лик она поклялась хранить как зеницу ока, пока смерть не разлучит их.
Но что есть смерть, а?
Что такое есть смерть, мой Господин?
Серафима положила ладони на витрину, откуда он смотрел на нее своими белыми всевидящими очами.
И поблагодарила его.
Из семи покрывал осталось только одно – седьмое. И она пока не находила мужества в своем женском сердце, чтобы приоткрыть и его.
И внезапно она увидела в зале Ахилла Кофи Ассанте – того самого, что прежде встречала с Афией. Он вошел в сопровождении дипломатов нигерийского посольства и директора Музея Востока.
– Наших африканских коллег интересует знаменитый артефакт Черная голова, – объявил директор музея.
Ахилл и дипломаты подошли к витрине, а директор отвел Серафиму в сторону.
– Это представители одной из наших ведущих зарубежных благотворительных организаций – фонда «Душа Африки», а это его нынешний председатель Ахилл Ассанте, очень известная личность в странах Гвинейского залива – меценат, врач, глава Совета духовного наследия Ассоциации коренных племен Золотого Берега, духовный лидер.
– Колдун? – спросила Серафима с нарочитой наивностью.
– Духовный лидер, – повторил директор музея. – Сейчас там приняты такие названия. Только вот незадача – скандал с неким уголовным делом. Ну да они дипломаты, и у него самого дипломатическая неприкосновенность. Нас все это не должно останавливать, потому что «Душа Африки» в качестве партнера нам необходима на будущее.
– Что им нужно?
– Они хотят, чтобы наш артефакт был выставлен в порядке музейного обмена на всеафриканском музейном фестивале в Аккре.
Ахилл Кофи Ассанте подошел к ним. Он слышал последние слова директора музея.
– Да, мы были бы счастливы, если бы ваш музей согласился на выставочный обмен, – произнес он глубоким басом, глядя на Серафиму.
– Вы хотите вернуть артефакт в Африку, домой?
– Только на какое-то время.
– Это невозможно. Я категорически против. У нас здесь собственная выставка.
Директор музея тактично повел дипломатов по залу, словно давая им время все обсудить и найти консенсус.
– Я против, – повторила Серафима Крыжовникова.
– Только на время фестиваля, – повторил Ахилл. Он смотрел ей в глаза, и ей казалось, что он гипнотизирует ее. И еще она ощущала – вот странность, – что они в чем-то очень похожи. Одного поля ягоды.
– Ну а если в обмен на тайны? – тихо спросил Ахилл.
– Какие тайны?
Он смотрел на нее пристально. И в его взгляде не было просьбы. Лишь спокойная уверенность, что она согласиться.
Серафима Крыжовникова оглянулась на витрину, откуда ОН взирал на нее, на них, на мир с редкой невозмутимостью. Она словно спрашивала совета. И ей показалось, она услышала ЕГО ответ. И еще ей показалось, что они с этим темнокожим великаном Ахиллом – одного поля ягоды – все же договорятся. Пусть и не сразу. Пусть и вдали от чужих, любопытных глаз.

 

А в зале кабаре «Казанова»…
В знаменитом некогда на весь Париж русском эмигрантском кабаре «Казанова», пережившем в тридцать втором году великий крах и банкротство, но уже осенью кое-как восставшем, как некий русский Феникс, из пепла – потрепанным, обветшавшим, утратившим былой лоск, но все еще живым, пригодным, чтобы развлекаться и развлекать…
В кабаре «Казанова», где теперь, в октябре 1932 года, собирались одни лишь русские эмигранты, потому что Париж разом охладел ко всему русскому… сидел с рюмкой водки доктор Владимир Николаевич Унковский – один как перст на Монмартре.
Этакое одиночество…
Всегда вечное наше русское одиночество и оторванность…
Этот приезд в Европу из Африки был для Унковского чередой похорон и прощаний. Но вот и эта скорбная череда вроде как окончилась. Вечером он проводил на поезд до Стамбула княгиню Веру Николаевну Мещерскую. Они вдвоем приехали на вокзал прямо с кладбища Сен-Женевьев-де-Буа, где Вера Николаевна в глубоком трауре долго стояла на могиле. На их общей могиле – сына и его верного товарища.
Вера Николаевна через Стамбул и Каир возвращалась в свой далекий госпиталь. Поездом до Стамбула, поездом до Каира, на пароходе через Суэцкий канал и океанские дали в Карачи, а потом в Лахор.
Унковский знал, что она уже не оправится от своей потери и никогда не будет прежней, но он видел – она держится. Держится из последних сил. Она ведь всегда привыкла держаться.
А сам Унковский купил билет на утренний поезд до Марселя, оттуда пароходом через Гибралтар – назад в Аккру, на Золотой Берег.
Домой…
Странно, но даже после всех этих трагических событий и великих потерь он воспринимал Африку как свой дом. И принимал ее в своем сердце – со всем, что есть: с хорошим, плохим, великим, ужасным, прекрасным, неповторимым, жестоким, трагическим, повергающим сердце в трепет, а ум в смятение, вселяющим восторг, пугающим до дрожи, заставляющим как нигде в мире помнить о милосердии…
О человечности. О терпимости. О доброте....
О своем долге. О клятве Гиппократа…
О малыше Изи, который вот-вот должен был появиться на свет там, дома, куда Унковский так хотел вернуться.
Крохотная полукровка родится…
Владимир Унковский думал о своем ребенке с нежностью.
В полутемном зале незаполненного даже на треть кабаре «Казанова», некогда бывшим самым модным местом Парижа, внезапно вспыхнула хрустальная потолочная люстра, освещая эстраду. И к роялю пошел Вертинский.
В афишках кабаре значилось – «Последние концерты Александра Вертинского перед отъездом в Палестину. Спешите видеть!»
Вертинский давно расстался со своим костюмом печального Пьеро – здесь, в «Казанове», он выступал во фраке – высокий, нескладный, набриолиненный, с густо напудренным лицом и сильно подведенными глазами.
Он встал к роялю и начал петь. А они слушали и пили водку. Он спел и про «в бананово-лимонном Сингапуре» – танго Магнолия, и «кривой и пьяный» и «в голубых пижамах»…
Вскидывая свои худые руки вверх, перебирая нервными длинными пальцами, он пел. Кто-то крикнул из зала – «То, что я должен сказать», покорнейше просим вас!
– Просим!.. Просим!.. – доносилось из зала.
И Вертинский запел эту свою старую песню.
Доктор Унковский не слушал его, он думал о них… о том, какие они были молодые, как жили, как рисковали… Как они рисковали собой, эти мальчики… Как они были бесконечно прекрасны, великодушны, добры, влюбчивы, отважны… Какие они были пылкие, храбрые – каждый по-своему.
И в этот момент Вертинский повысил голос, уже не выпевая, а почти декламируя, чтобы его слышали в самых дальних ложах «Казановы»:
И сказать этим…
Тут он сделал долгую паузу, снова поднимая свои худые руки в балетном красноречиво-изломанном жесте, выкидывая вопреки поговорке из собственной песни слово, но добиваясь своей паузой гораздо большего эффекта…
Что в бездарной стране даже светлые подвиги – это только ступени в бесконечные пропасти…
– Ты чего тут поешь?! – взревел, вскакивая из-за стола, кто-то из бесконечно бывших, верноподданных, в потрепанной казачьей черкеске с пустыми газырями.
– Содомит! Морду напудрил!
– Побойтесь бога, какой он вам содомит? – откликнулись с другого конца зала кабаре.
Из-за столиков начали вскакивать, размахивать руками. Кто-то уже схватил бутылку, чтобы крушить зеркала…
А другой вскочил на стол и заревел, захрипел надсадно:
– Бооооооже царяяяя храниииии! Сиииильный держаааавный! Цааарствуй над нааааааами!!
– Да заткните вы его!!
Расторопный управляющий кабаре, привыкший к подобному, незаметно сделал знак джазу, скрывавшемуся до поры до времени за широким бархатным занавесом.
И джаз грянул, стараясь перекрыть весь этот междоусобный гвалт.
Джаз громко заиграл фокстрот.
Тот самый.
Самый модный – позапрошлого сезона.

notes

Назад: Глава 40 Пепел
Дальше: Примечания