Зачем добрый Боженька создал комаров
Когда я изучал философию в колледже и занялся исследованиями морали, отец сказал: «А как же религия? Какая может быть мораль без Бога?» Я был юным атеистом с обостренным нравственным чувством (значительно превышающим уровень самодовольного ханжи), и отцовские слова меня обидели. Я думал, что мораль – это регулятор отношений между людьми, стремление поступать правильно, даже когда это противоречит твоим интересам. А религия, думал я, – это набор правил, не имеющих смысла, и историй, которые никогда не могли произойти, и люди сначала сочинили эти истории и записали, а потом заявили, будто их даровала свыше сверхъестественная сущность.
Теперь я считаю, что отец был прав – мораль действительно коренится в религии – но по другой причине. Мораль и религия в той или иной форме есть во всех человеческих культурах (Brown, 1991), и та и другая практически всегда переплетены с ценностями, самосознанием и повседневной жизнью культуры. Всякий, кто хочет получить полное межуровневое представление о природе человека и о том, как люди ищут цель и смысл в своей жизни, должен следить, чтобы его данные были когерентны всему, что известно о морали и религии.
С эволюционной точки зрения мораль – большая проблема. Если эволюция – это выживание наиболее приспособленных, зачем люди столько помогают друг другу? Зачем они жертвуют на благотворительность, рискуют своей жизнью ради спасения незнакомцев и добровольно идут в бой на войне? Дарвин считал, что ответ прост – альтруизм развивается в ходе эволюции, поскольку полезен группе:
Племя, включающее многих членов, которые, при обладании в высокой степени духом патриотизма, верностью, послушанием, мужеством и симпатией, всегда были готовы помогать друг другу и жертвовать жизнью ради общего блага, – такое племя будет одерживать верх над многими другими; а это и есть естественный подбор (Дарвин, 2009).
Дарвин предполагал, что группы, как и отдельные особи, конкурируют друг с другом, а следовательно, психологические черты, которые обеспечивают успех группе в целом – патриотизм, мужество и альтруизм по отношению к товарищам по группе, – должны распространяться, как и любые другие черты. Но как только теоретики эволюции подвергли его предположения строгой научной проверке и построили компьютерные модели взаимодействий особей, прибегающих к разным стратегиям (например, чистая самоотверженность в противоположность «ты – мне, я – тебе»), они быстро поняли, к каким тяжелым последствиям приводит «эффект безбилетника». В группах, где все приносят жертвы ради общего блага, один человек, который таких жертв не приносит, то есть, в сущности, норовит прокатиться зайцем на спинах альтруистов, имеет большое преимущество. Холодная логика компьютерных моделей показывает, что тот, кто в одном поколении накапливает больше всех ресурсов, в следующем поколении даст больше потомства, поэтому эгоизм – это адаптивно, а альтруизм – нет. Единственное решение проблемы «безбилетников» – сделать так, чтобы альтруизм был делом стоящим, и в науке об эволюции было сделано два фундаментальных открытия подряд, которые показали, как это делается. В главе 3 я рассказал об альтруизме по отношению к родственникам (помогай тем, у кого с тобой общие гены) и взаимном альтруизме (помогай тем, кто в будущем ответит тем же) как о двух шагах по пути к ультрасоциальности. Когда эти два решения задачи об эффекте безбилетника были опубликованы (в 1966 и 1971 году соответственно, Williams, 1966; Trivers, 1971), большинство теоретиков эволюции решили, что вопрос об альтруизме решен, и, в сущности, объявили, что групповой отбор теперь вне закона. Альтруизм полностью объясняется как особая разновидность эгоизма, и все последователи Дарвина, считавшие, что эволюция действует «на благо группы», а не на благо отдельной особи (или, еще лучше, на благо гена (Докинз, 2013)), угодили в опалу как мягкотелые романтики.
Однако запрет группового отбора привел к одному осложнению. Есть существа, которые и в самом деле живут группами, конкурируют и умирают как группа, например, другие ультрасоциальные животные (пчелы, осы, муравьи, термиты и голые землекопы), и к ним гипотеза группового отбора применима в полной мере. Улей или муравейник – это и в самом деле единый организм, где каждое насекомое – клетка в огромном теле (Wilson, 1990). Муравьи, наподобие стволовых клеток, принимают разную физическую форму, чтобы выполнять конкретные функции, необходимые муравейнику: мелкие муравьи ухаживают за личинками, крупные с особыми наростами добывают пищу или отбивают атаки врага. И, подобно клеткам иммунной системы, муравьи готовы жертвовать собой ради защиты колонии: у одного вида малайзийских муравьев (Camponotus saundersi, см. Wilson, 1990) члены касты солдат накапливают под экзоскелетами липкое вещество. В разгар битвы они взрываются, превращаются в террористов-камикадзе, и этот клей парализует противника. У пчел и муравьев царица – не просто мозг, она еще и яичник, и весь улей или муравейник можно рассматривать как организм, в результате естественного отбора сформировавшийся так, чтобы защищать яичник и помогать ему создавать больше ульев и муравейников. Поскольку все в колонии на самом деле в одной лодке, групповой отбор не просто допустим как гипотеза, он обязателен.
Может ли это относиться и к людям? Разве люди не конкурируют, не живут и не умирают как группа? Племена и этнические группы и в самом деле растут и распространяются либо чахнут и вымирают, и иногда это происходит в результате геноцида. Более того, в человеческом обществе зачастую складывается экстраординарное разделение труда, поэтому сравнение с муравьями и пчелами прямо-таки напрашивается. Но поскольку каждая человеческая особь способна размножаться, эволюционные дивиденды за инвестиции в собственное благополучие и собственное потомство практически всегда превосходят дивиденды за вклад в благополучие группы, поэтому в долгосрочной перспективе эгоистичные черты распространяются за счет альтруистичных. Даже во время войны или геноцида, когда интересы группы превалируют, именно трус убегает и прячется, а не гибнет вместе с товарищами на передовой, и именно трус, скорее всего, передаст свои гены следующему поколению. Поэтому теоретики эволюции с начала семидесятых единодушно полагают, что групповой отбор попросту не играет роли в формировании человеческой природы.
Но постойте. Тут ведь не или все, или ничего. Даже если главный процесс в человеческой эволюции – конкуренция отдельных особей в группе, групповой отбор (конкуренция между группами) тоже мог внести свой вклад. Биолог-эволюционист Дэвид Слоан Уилсон недавно заявил, что отказ от теорий группового отбора на основании упрощенческих компьютерных моделей, созданных в шестидесятые, стал одной из величайших ошибок в истории современной биологии (Wilson, 2002). Однако следует отметить, что теория группового отбора по-прежнему вызывает споры, и на сегодня ее придерживается лишь меньшинство биологов-эволюционистов. Если построить более реалистичные модели, больше похожие на настоящих людей, групповой отбор прямо-таки бросается в глаза. Уилсон указывает, что люди эволюционировали одновременно на двух уровнях – генетическом и культурном. Простые модели шестидесятых хорошо работали на существах, лишенных культуры: поведенческие черты должны были быть закодированы исключительно в генах, которые передавались только по линиям родства. Но все, что делает человек, определяется не только генами, но и культурой, и культуры тоже эволюционируют. Поскольку элементам культуры свойственны мутации (люди постоянно изобретают что-то новое) и отбор (другие люди могут принять, а могут и не принять эти новшества), культурные черты можно анализировать в рамках дарвинизма (см. Aunger, 2000; Gladwell, 2000; Richerson and Boyd, 2005) точно так же, как физические черты (клювы птиц, шеи жирафов).
Однако культурные элементы распространяются не через медленный процесс рождения и воспитания детей, они стремительно распространяются, когда люди усваивают новую модель поведения, технологию или веру. Культурные черты могут передаваться даже от одного племени к другому, от одной страны к другой, как, скажем, плуг, печатный станок или реалити-шоу по телевидению, которые очень быстро набрали популярность во многих местах сразу.
Культурная и генетическая эволюция переплетены друг с другом. Человеческая способность воспринять культуру – сильная тенденция учиться друг у друга, учить друг друга и совершенствовать усвоенное – сама по себе генетическая инновация, происходившая поэтапно на протяжении последних нескольких миллионов лет (Richerson and Boyd, 2005; Leakey, 1994). Но как только наш мозг дошел до критического размера, что произошло около 80–100 тысяч лет назад, культурные инновации начали развиваться все стремительнее и стремительнее, и после этого мощное эволюционное давление сформировало мозг таким образом, чтобы он мог получать все больше и больше пользы от культуры. (В работе Mithen, 2000 объясняется, откуда взялся временной зазор между тем, как человеческий мозг достиг нынешних размеров – более 100 тысяч лет назад – и культурным взрывом, который начался лишь через несколько десятков тысяч лет, поскольку материальная культура накапливалась медленно.) Те, кто лучше умел учиться у других, добивались больших успехов, чем их менее «культурные» собратья, а поскольку мозг в целом становился все культурнее, культуры становились все изысканнее, а это давало еще больше преимуществ тем, у кого был более культурный мозг. Сегодня все люди – продукт совместной эволюции набора генов (практически идентичного по всем культурам) и набора культурных элементов (различных у разных культур, однако ограниченных способностями и склонностями человеческого сознания). (См. Pinker, 2017, 2018, о том, как эволюция сознания определяет искусство, политику, гендерные роли и другие аспекты культуры.) Например, генетическая эволюция эмоции отвращения сделала возможным (но не обязательным) для культур развить системы каст, основанные на занятиях и подкрепленные отвращениям к тем, чьи ремесла «нечисты». Затем кастовая система ввела ограничение на браки – жениться можно было только в пределах своей касты – что, в свою очередь, изменило ход генетической эволюции. После тысячи лет близкородственного скрещивания внутри касты у представителей каст несколько меняются генетические черты, например, оттенки кожи, что, в свою очередь, делает четче культурные представления о касте: теперь она определяется не только родом занятий, но и цветом кожи. (У других млекопитающих добиться заметной разницы во внешности и поведении удается всего за 20 поколений селекции. Лисы одомашнились и приобрели собачьи черты внешности и поведения за 40 лет селекции – см. Belyaev, 1979; Trut, 1999.) Таким образом, гены и культуры эволюционируют совместно (Richerson and Boyd, 2005); их влияние взаимно, и при изучении людей нельзя рассматривать один процесс в отрыве от другого.
Уилсон изучает с коэволюционной точки зрения религию. Слово «религия» пришло из латыни и буквально означает «связь, сцепление», и Уилсон показывает, что, несмотря на колоссальное разнообразие мировых религий, они всегда служат для координации и ориентации общения людей друг с другом и с группой в целом, иногда с целью конкуренции с другими группами. Социолог Эмиль Дюркгейм первым подошел к религии с этой точки зрения:
…религия – это единая система верований и практик, относящихся к священным, то есть к отделенным, запретным, вещам; верований и практик, объединяющих в одно нравственное сообщество, называемое Церковью, всех тех, кто им привержен (Дюркгейм, 2018b).
Уилсон показывает, как религиозные практики помогают членам группы решать вопросы координации. Например, доверие, а следовательно, торговля, сильно укрепляется, если все участники принадлежат к одной религиозной общине и если религиозные верования гласят, что Богу известно и небезразлично, насколько честны договаривающиеся стороны. (Антрополог Паскаль Буайе (Буайе, 2018) указывает, что боги и духи предков зачастую считаются всеведущими, но в нашей безграничной вселенной их особенно заботят нравственные интенции, скрытые в сердцах живых.) Если законы несут в себе элемент священного, санкционированы свыше, а их нарушение чревато сплетнями среди соплеменников или остракизмом, их больше уважают. Мысль Уилсона состоит в том, что религиозные идеи и мозги, отвечавшие на эти идеи, эволюционировали совместно. Даже если вера в сверхъестественное изначально возникла по какой-то иной причине или как случайный побочный продукт эволюции когнитивных способностей (как предполагают многие ученые – Буайе, 2018; Докинз, 2013), группы, которые воплощали эти верования в меры социальной координации (например, связывали их с эмоциями – стыдом, страхом, виной, любовью), находили культурное решение проблемы безбилетника и затем пожинали прекрасные плоды – доверие и кооперацию. Если удавалось создать обстановку, где чем сильнее вера, тем больше выгода для отдельного человека, или если группа находила способ наказывать либо изгонять тех, кто не разделял ее верования и практики, создавались идеальные условия для совместной эволюции религии и религиозного мозга. Недавно генетик Дин Хэмер в подтверждение гипотезы Уилсона опубликовал данные исследований близнецов, согласно которым за восприимчивость к религиозным и сверхъестественным верованиям, вероятно, отвечает конкретный ген (Hamer, 2004).
Итак, религия вполне могла заманить людей в лазейку группового отбора. Давным-давно она заставила людей чувствовать и вести себя так, словно они часть единого целого, одного организма, и тем самым снизила воздействие индивидуального отбора (который поощряет в человеке себялюбие) и вывела на арену новую силу – групповой отбор (который поощряет в человеке стремление трудиться на благо группы). Но мы прошли лазейку не до конца: человеческая природа – это сложная смесь подготовки к крайним проявлениям как эгоизма, так и альтруизма. Какую сторону своей натуры мы проявим, зависит от культуры и контекста. Когда противники эволюции возражают, что люди – не просто обезьяны, они совершенно правы. Мы еще отчасти пчелы.