За что философы невзлюбили любовь?
Если вы страстно влюблены и хотите восславить свою страсть, почитайте стихи. Если ваш пыл слегка утих и вы хотите понять, что происходит в ваших развивающихся романтических отношениях, почитайте книги по психологии. Но если вы только что порвали с предметом страсти и хотите убедиться, что прекрасно обойдетесь безо всякой любви, почитайте философию. Ах, безусловно, любовь превозносят на страницах множество работ, но стоит вчитаться, и обнаружится глубокое противоречие. Любовь к Господу, любовь к ближнему, любовь к истине, любовь к прекрасному – все это нам настоятельно советуют. Но страстная, эротическая любовь к живому человеку? Боже упаси!
На Древнем Востоке было очевидно, что плохого в любви: любовь есть привязанность. Привязанности, особенно чувственные и сексуальные, необходимо разрывать ради духовного развития. Будда сказал: «Пока у мужчины не искоренено желание к женщинам, – пусть даже самое малое, – до тех пор его ум на привязи подобно теленку, сосущему молоко у матери» (Дхаммапада, 2016, стих 284). В «Законах Ману», древнеиндийском трактате о том, как следует жить юному брахману, о женщинах сказано еще жестче: «Природа женщин в этом мире вредоносна для мужчин; по этой причине мудрые остерегаются женщин, ибо женщина способна повести по неверному пути в этом мире не только глупца, но даже ученого, подверженного власти страсти и гнева» (Законы Ману, 1992, глава II, 213–214). И даже Конфуций, который не делал особого упора на разрыве привязанностей, считал романтическую любовь и сексуальность опасными для высших добродетелей сыновней преданности и лояльности вышестоящим (глава IX, 17): «Я не встречал еще человека, который любил бы добродетель так же, как красоту» (Переломов, 2001). Естественно, буддизм и индуизм – это разные вещи, к тому же они меняются в зависимости от времени и места. Некоторые современные духовные лидеры, например, Далай-лама, мирятся с романтической любовью и сопутствующей ей сексуальностью и считают их важной составляющей жизни. Однако дух древних религиозных и философских текстов показывает, что тогда к любви относились гораздо хуже (казалось бы, исключение – тантрические традиции, но их цель – задействовать энергию плотской и прочих страстей, зачастую с отвращением, чтобы разорвать привязанность к телесным наслаждениям. См. Dharmakirti, 2002).
На Западе все было несколько иначе: со времен Гомера любовь всячески славят. Любовь стала двигателем сюжета «Илиады», а «Одиссея» завершается описанием возвращения Одиссея к Пенелопе и их страстной встречи. При всем при том греческие и римские философы, подступаясь к романтической любви, либо обливают ее презрением, либо пытаются превратить во что-то другое. Например, «Пир» Платона полностью посвящен восхвалению любви. Но какую позицию занимает при этом сам Платон, остается неясным, пока не подает голос Сократ, а когда Сократ подает голос, он не оставляет камня на камне от славословий Аристофана и прочих. Он описывает, что любовь у животных вызывает «болезнь»: «Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом – когда кормят детенышей» (Платон, 1993). (Отметим, что система спаривания переходит в систему заботы.) С точки зрения Платона, когда человеческая любовь уподобляется животной, это деградация. Любовь мужчины к женщине, если ее цель – продолжение рода, таким образом, любовь низменная. Затем Сократ у Платона показывает, что любовь способна выйти за границы своего животного происхождения, если будет нацелена на что-то высшее. Если взрослый мужчина любит молодого, их любовь возвышает обоих, поскольку старший мужчина способен в промежутках между соитиями научить молодого добродетели и философии. Но даже такая любовь должна быть лишь отправной точкой: если мужчина любит прекрасное тело, он должен научиться любить красоту в целом, а не красоту конкретного тела. Он должен научиться находить красоту в душах людей, а затем – в идеях и философии, и лишь тогда он научится чувствовать прекрасное само по себе и сможет
не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое касается прекрасного. (Платон, 1993).
Отрицается сама суть любви как привязанности между двумя людьми: любовь оправданна лишь тогда, когда она преобразуется в умение ценить красоту как таковую.
Поздние стоики отрицали также конкретность любви, поскольку она отдает всю власть над счастьем человека в руки другого, которого невозможно целиком и полностью контролировать. Даже эпикурейцы, чья философия была основана на стремлении к наслаждению, ценят дружбу, но не одобряют романтической любви. В своей поэме «О природе вещей» поэт-философ Лукреций дает самое полное из дошедших до нас изложение эпикурейской философии. Финал книги IV принято называть «Пагубность любви», и там Лукреций уподобляет любовь ране, опухоли, болезни. Эпикурейцы были специалистами по желаниям и их удовлетворению, а страстная любовь не устраивала их тем, что это желание удовлетворить нельзя:
Так и Венера в любви только призраком дразнит влюбленных:
Не в состояньи они, созерцая, насытиться телом,
Выжать они ничего из нежного тела не могут,
Тщетно руками скользя по нему в безнадежных исканьях.
И, наконец, уже слившися с ним, посреди наслаждений
Юности свежей, когда предвещает им тело восторги,
И уж Венеры посев внедряется в женское лоно,
Жадно сжимают тела и, сливая слюну со слюною,
Дышат друг другу в лицо и кусают уста в поцелуе.
Тщетны усилия их: ничего они выжать не могут,
Как и пробиться вовнутрь и в тело всем телом проникнуть,
Хоть и стремятся порой они этого, видно, добиться:
Так вожделенно они застревают в тенётах Венеры.
О природе вещей (книга IV, строки 1100–1113. Перевод Ф. Петровского)
Многие опасения, которые вызывала любовь в классической древности, переняло и христианство. Христос велит последователям любить Господа теми же словами, что и Моисей: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим» (Мф 22:37, отсылка к Втор 6:5: «люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душею твоею и всеми силами твоими»). Вторая заповедь Христа велит любить друг друга: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф 22:39). Но что же это значить – любить других так же, как себя? Психологические корни любви – в привязанности к родителям и сексуальным партнерам. К самим себе мы не привязаны, мы не обращаемся к себе, чтобы ощутить удовлетворение или почувствовать себя в безопасности. Похоже, Христос имел в виду, что нам следует ценить других так же, как мы ценим себя самих, следует быть добрыми и щедрыми даже с чужими, даже с врагами. Эта возвышающая душу заповедь имеет прямое отношение к вопросам взаимности и лицемерия, о которых мы говорили в главах 3 и 4, но почти не затрагивает психологических систем, описанных в этой главе. Напротив, христианская любовь строилась на двух ключевых словах: «каритас» и «агапэ». Латинское слово «каритас» означает деятельную доброту и благожелательность, а греческое слово «агапэ» – ту самоотверженную духовную любовь, в которой нет ни сексуальности, ни привязанности к конкретному человеку. (Христианство, разумеется, одобряет любовь между мужчиной и женщиной в браке, но даже такая любовь идеализируется как любовь Христа к Его церкви: «Мужья, любите своих жен, как и Христос возлюбил Церковь» (Еф 5:25).) Христианская любовь, как и у Платона, – любовь, лишенная конкретного объекта, без которого она, в сущности, лишена смысла. Модель любви становится иной – теперь это общее отношение к гораздо более крупному, а может быть, и бесконечному классу объектов. «каритас» и «агапэ» прекрасны, но они не имеют отношения к видам любви, в которых человек нуждаются, и не происходят от них. Да, я был бы не прочь жить в мире, где все лучатся благожелательностью друг к другу, но предпочел бы жить в мире, где есть по крайней мере один человек, который любит именно меня и которого люблю я. Представим себе, что Харлоу растил своих макак двумя способами. Макак из одной группы держали в отдельных клетках, но каждый день Харлоу подсаживал к каждой из них в клетку незнакомую, но очень добрую и заботливую взрослую самку. А макаки из второй группы росли бы в клетках с собственными матерями, а Харлоу каждый день подсаживал бы к ним незнакомую и не очень симпатичную макаку. Тогда макаки из первой группы стали бы объектами чего-то вроде «каритас» – неконкретной благожелательности – и, скорее всего, выросли эмоционально ущербными. Не сформировав привязанностей, они, вероятно, боялись бы всего нового и не умели бы любить и заботиться о других обезьянах. Детство у обезьян из второй группы будет больше похоже на нормальное детство макак-резусов, поэтому они, возможно, вырастут здоровыми и способными любить. Людям и обезьянам необходимы близкие и долгосрочные привязанности к конкретным объектам. В главе 9 я объясню, почему «агапэ» существует в реальности, но длится, как правило, недолго. Она способна менять человеческую жизнь и обогащать ее, но не заменяет видов любви, основанных на привязанностях.
Настоящая человеческая любовь смущает философов по нескольким причинам. Прежде всего, страстная любовь, как известно, лишает человека способности рассуждать логично и рационально, а западные философы долго считали, что мораль зиждется на рационализме (в главе 8 мы рассмотрим доводы против этого мнения). Любовь – это умопомешательство, и очень многие, безоглядно погрузившись в пучину страсти, разрушили и свою жизнь, и чужую. Неприязнь философов к любви, вероятно, просто совет мудрецов молодежи, который дают из самых благих намерений: не слушайте песни сирен, это обман.
Однако мне думается, что здесь есть по меньшей мере два других мотива, имеющих мало отношения к благим намерениям. Во-первых, это лицемерное своекорыстие – старшее поколение словно бы говорит: «Делайте, как мы велим, а не как мы сами делали». Будда и Блаженный Августин, к примеру, в молодости сполна изведали страстной любви и лишь гораздо позднее стали противниками сексуальных привязанностей. Моральные кодексы придумали для того, чтобы в обществе соблюдался порядок, они вынуждают нас обуздывать желания и играть предназначенные роли. А романтическая любовь, как известно, побуждает молодежь, мягко говоря, наплевательски относиться к правилам и установлениям общества, кастовым границам и застарелой вражде Монтекки и Капулетти. Так что постоянные попытки мудрецов и пророков переопределить любовь как нечто духовное и общественно-полезное представляются мне морализаторством родителей, которые, в молодости пережив вдоволь романов, теперь учат дочь, что нужно соблюдать себя до свадьбы.
А второй мотив – это страх смерти. Джейми Голденберг (Goldenberg et al., 2001; Goldenberg et al., 1999) из Колорадского университета показала, что если попросить испытуемых поразмышлять о собственном моральном облике, они чаще находят физические аспекты сексуальности отвратительными и менее склонны соглашаться с эссе о том, что люди и животные, в сущности, одинаковы. Голденберг и ее коллеги убеждены, что всем культурам свойствен всепроникающий страх смерти. Все люди знают, что смертны, и поэтому человеческие культуры не жалеют сил на создание философских систем, которые придают жизни особое значение и убеждают людей, что в их жизни смысла гораздо больше, чем в жизни животных, умирающих вокруг них. Жесткие сексуальные ограничения, свойственные многим культурам, попытки связать любовь с Богом и затем отсечь от нее всякие идеи о сексе – все это входит в хитроумные механизмы защиты от непреодолимого ужаса перед собственной смертностью (Becker, 1973; Pyszcsynski, Greenberg, and Solomon, 1997).
Если все это так, если у мудрецов и пророков есть самые разные тайные причины отговаривать нас от радостей страстной любви и всевозможных привязанностей, нам, пожалуй, стоит слушаться их советов лишь выборочно. Вероятно, стоит принимать в расчет нашу собственную жизнь – ведь мир, в котором мы живем, уже совсем не тот, – а также данные о пользе и вреде привязанностей.