Социальная солидарность, культурная идентичность и сила религии
Многие антропологи считают, что искусство – наряду с ритуалами, религией, музыкой и танцем – это “клей”, сплочающий социальные группы. Эта гипотеза восходит к началу XX века, к функционалистским взглядам Эмиля Дюркгейма, Бронислава Малиновского, Альфреда Рэдклиффа-Брауна и Толкотта Парсонса. Функционалисты рассматривали поведение как инструмент поддержания общественного порядка и культурной стабильности, но не передачи генов следующим поколениям. Вот варианты социальных функций, которые они приписывали искусству: выражение культурной идентичности, трансляция культурных ценностей, слияние индивидуума с коллективом, сплочение общества, создание коллективного сознания и социализация юношества. Не так-то просто в точности понять смысл хотя бы одной из этих фраз, но в любом случае эти предполагаемые социальные функции трудно соотнести с реальными биологическими функциями в эволюции.
Сообщества приматов отлично существуют и без этих механизмов. Чтобы жить в группе, шимпанзе не нуждаются в выражении своей культурной идентичности или создании коллективного сознания. Все, что им требуется, – это несколько социальных инстинктов, которые обеспечивают иерархическую структуру сообщества, примирение после стычек и память об установленных в коллективе взаимоотношениях. У людей все это получается вроде бы не хуже, чем у шимпанзе. В таком случае непонятно, чем искусство и ритуалы могли нам помочь при объединении в группы. Человеческие сообщества бывают крупнее обезьяньих, но Робин Данбар убедительно показал, что основной фактор, позволяющий людям поддерживать сложные социальные связи в группах с высокой численностью, – это язык.
Предположение, что смысл искусства в передаче культурных ценностей и социализации молодежи, на первый взгляд кажется правдоподобным. Назовем его теорией искусства как инструмента пропаганды. Проблема этой теории в том, что обычно пропагандой занимаются крупные организации, способные платить пропагандистам. Кому и зачем могло понадобиться тратить время и энергию на пропаганду внутри крошечных праобщин? Такая пропаганда была бы в биологическом смысле актом альтруизма: она очень затратна для индивида, да и для всей группы ее польза расплывчата. Такой разновидности альтруизма эволюция обычно не потворствует. В главах о морали и языке мы будем говорить о том, что иногда эволюция может благоприятствовать поведению, полезному для группы. Но для этого нужно, чтобы такое поведение помогало исполнителю повысить свой социальный и сексуальный статус. Подобные случаи довольно редки, и еще нужно доказать, что искусство внутренне подходит на роль пропагандистского инструмента для установления общественно полезных норм и идеалов. Язык определенно позволяет намного эффективнее донести до людей, что им делать и чего не делать.
Популярный вариант культурно ориентированного взгляда на искусство – гипотеза о его религиозном предназначении. В музейных коллекциях, посвященных искусству примитивных обществ, большинство экспонатов подписаны как “изображение божества плодородия”, “фигурка предка”, “амулет”, “фрагмент алтаря”. Археологи до сих пор описывают любую статую обнаженной женщины времен позднего палеолита как “богиню” либо “символ плодородия”. Чаще всего никаких доказательств в пользу такой интерпретации нет. С тем же успехом можно называть такие фигурки “палеолитической порнографией”. Важность творчества по церковному заказу в истории европейской культуры, видимо, заставляет археологов видеть религиозный смысл даже в доисторическом искусстве.
В любом случае религиозная функция искусства в контексте теории Дарвина не имеет большого смысла. Некоторые антропологи предположили, что главной функцией искусства в человеческой эволюции было усмирение богов и умерших предков и установление контакта с духами животных. Роберт Лейтон в своем учебнике “Антропология искусства” (The Anthropology of Art) утверждает, что скульптуры африканского народа калабари “служат прагматической цели – управлять потусторонними силами”. Правда, богов, призраков предков и духов животных может и не существовать – эту возможность Лейтон почему-то упускает. Если их не существует, то любые попытки наладить с ними контакт или задобрить их бесполезны для выживания и размножения. Художники вольны верить, что, вылепив специфическую фигурку, они обретут сверхъестественные способности. Но если мы хотим оставаться в рамках научной парадигмы, нужно понимать, что это может быть заблуждением. Такие заблуждения эволюционно нестабильны, поскольку требуют времени и энергии, а “с той стороны” могут и не ответить. Однако если изготовление якобы сакрального предмета или обладание им повышает социальный или сексуальный статус, тогда эволюция может благоприятствовать использованию таких предметов. Человек может часами строгать кусок дерева, мастеря амулет, и рассказывать всем о его невероятных магических свойствах. И если окружающие награждают соплеменника, одаренного ярким религиозным воображением, более высоким статусом или новыми репродуктивными возможностями, половой отбор может поддержать такое поведение.
То же самое можно сказать и о теории искусства как инструмента исцеления. Лечить болезни призваны, например, песчаные картины племени навахо. Художники навахо могли бы предположить, что способность людей делать картины из песка развилась в ходе естественного отбора в пользу умения лечить болезни. Если бы медицинскую эффективность картин удалось подтвердить в двойных слепых плацебо-контролируемых рандомизированных клинических исследованиях, это было бы весомым аргументом в пользу их правоты. Но, скорее всего, за терапевтической эффективностью картин не стоит ничего, кроме эффекта плацебо. Как и задабривание богов, излечение болезней можно считать эволюционным объяснением только в том случае, если оно реально.
Эволюция – это не культурный релятивист, питающий равное уважение ко всем идеологиям. Если предмет, изготовленный для управления духами или лечения болезней, никак не способствует выживанию, единственный доступный эволюции способ поддержать его производство – это половой отбор. Эволюционным психологам стоило бы рассматривать идеологические системы типа религии и традиционной медицины как феномены человеческого поведения, требующие объяснения. Это не значит, что нужно признать их мировоззренческую достоверность. Для ученых эпистемологический приоритет имеет наука.
Следует различать социальные функции искусства (которые могут использовать в своих целях религиозные, политические и военные организации), личные сознательные мотивы заниматься творчеством (стремление заработать деньги, повысить социальный статус, попасть на небеса) и неосознанный биологический смысл искусства (выживание и размножение). Не стоит надеяться, что дарвиновский взгляд на происхождение искусства объяснит все его социальные функции или все множество его форм, возникавших в разных культурах на протяжении всей истории человечества. Эволюционная психология пытается ответить лишь на некоторые вопросы об искусстве: например, какие психологические адаптации сделали возможным создание и восприятие произведений искусства? какие селективные факторы участвовали в формировании этих адаптаций? Это важные, но отнюдь не единственные вопросы, представляющие интерес. Однако все остальные относятся к сфере истории искусств и эстетики, где дарвиновская теория способна слегка помочь прояснить загадки, но не предоставить их исчерпывающее объяснение. Мы всё еще нуждаемся в культурологии, истории и социологии, чтобы, например, выявить влияние греческой и индийской традиций на скульптуру Гандхары или выяснить, как связано открытие ЛСД в 1943 году – невероятная удача Альберта Хоффмана – с перформансами творческого объединения “Флуксус” в 1960-х. Как мы увидим, способность человека к занятию искусством – необычайно гибкий и творческий дар; поиск его эволюционных корней никоим образом не мешает восторгаться плодами творчества разных эпох и никак не ограничивает размах или богатство художественного выражения.