Книга: Камера смертников. Последние минуты
Назад: Глава 11. Украденное время
Дальше: Глава 13. И другие скорбят…

Глава 12. Все вывалилось

Я служу обществу… и общество в лице своих представителей – журналистов – должно знать, что все элементы каждой казни выполняются правильно и добросовестно.
Джеймс Берри, британский палач. 1892 год
Дело это было тайное, отвратительное и позорное, – участники его не могли показывать лица или просто смотреть друг другу в глаза… Я одно понял: смерти не нужны заступники. Идти к ней на службу – лишнее.
Кристофер Хитченс. Записи о казни. 1998 год
Потеря работы в Департаменте была худшим в моей жизни разрывом. Однако если бы меня не выжили, я, возможно, до сих пор там бы и сидела, связанная этими ненужными отношениями. И сколько казней я успела бы увидеть? Триста сорок? Триста пятьдесят? И твердила бы себе, что таково уж мое назначение – смотреть, как умирают на кушетке люди.
Когда я терпела расследования в Департаменте, когда была разжалована и ждала увольнения, то молилась, чтобы все это кончилось. Я думала: «Наверное, Бог меня не любит, иначе почему он такое позволяет? Он знает, что эти люди со мной нечестны, знает, что они лгут, так почему он все не прекратит?» Но порой Господь толкает нас в том направлении, куда мы сами не пошли бы, и для того делает нам плохо.
Так, видно, и следовало; я была слишком напугана, упряма и предана делу, чтобы бросить его по собственной воле. Я там застоялась, я почти сдружилась с некоторыми заключенными. Оглядываясь назад, не могу сказать, что мне было хорошо, просто жизнь двигалась по накатанной колее. Я не желала освобождения, за пределами тюрьмы мне все казалось чужим и вселяло страх.
Судя по дневнику, в котором я вела записи о казнях, не так уж и хорошо все шло, а со временем становилось хуже. Однако хотя всякие колючие соломинки попадались часто, я и не думала, что со временем их наберется целый стог и обрушится мне на голову.
Неприятно признавать, но Департамент оказал мне услугу. Иногда, правда, я все еще размышляю о несправедливости, – ведь я делала такую трудную работу, навсегда наложившую на меня отпечаток, – а эти люди пытались испортить мне репутацию и остались без наказания.
Первое время после ухода из тюремной системы я думала – не виновата ли отчасти и я? Может, нужно было помалкивать и ходить по струнке? В конце концов сказала себе: «Да к черту! Это – не мое. Со мной поступили нечестно, и я отстояла свои права». Постепенно горечь растворилась.
Как сказал однажды Роберт Коулсон: «Вы приносите свет в отделение смертников». Может, в том и состояло мое назначение: чуть-чуть скрасить жизнь некоторым заключенным – и идти дальше.
Я скучаю по своей работе – такой, какой она была в самом начале; скучаю по Ларри, по общению с журналистами, по визитам в тюрьмы; скучаю по разговорам с работниками тюрем, с начальниками и даже с заключенными. Вот только по казням не скучаю вообще.
Некоторые считают, что я лишь получила свое, потому что была частью государственной машины убийства. Кое-кто высказывался весьма едко, только меня это не задевало. В «Хантсвилл айтем» опубликовали письмо, автор которого называл меня «марионеткой Департамента». Я подумала: «Не самая лестная характеристика, ну так мне ведь за это и платили». Однако по большей части люди сочувствовали, видя во мне человека, который трудился на главного работодателя в городке, где других возможностей не так уж много. Правда, возможностей оказалось больше, чем я думала, просто я их не сразу разглядела. И потом, я все делала правильно. Я не лгала, хотя и всего не рассказывала. Я просто служила рупором Департамента. И чем больше проходило времени, тем больше я понимала, что с работой справлялась хорошо.
Я продолжала общаться с Ларри, который никогда не поздравлял с Рождеством или днем рождения, зато непременно звонил или писал в День святого Патрика, в день рождения Дороти Паркер и в день отмены сухого закона. И, думаю, нет ни одного репортера, и не только в Техасе, с которым я не поддерживала бы контактов. Некоторые делятся проблемами, возникающими у них в связи с Департаментом – в его теперешнем, лишенном гласности, состоянии. Прошло пять лет после моего ухода, но меня продолжают отыскивать новые репортеры – по совету своих предшественников или даже заключенных, – чтобы добыть нужные сведения, потому что от человека, занявшего мое место и получающего на двадцать одну тысячу больше, толку никакого.
Многие из этих криминальных репортеров – люди острые как бритва. Ларри часто говорил: «Когда Майк Уорд из “Остин Америкэн-стейтсмен” о чем-то спрашивает, значит, он уже знает ответ. Если он спросит тебя о новой политике, а ты скажешь, что таковой нет, он ее сам откуда угодно достанет. Поэтому никогда не пытайся с ним лукавить». Однако новые кадры боялись сказать что-нибудь не то и вообще перестали говорить. В статьях теперь часто можно прочитать примечание: «Как написал в электронном письме пресс-представитель Департамента…» Такая маленькая шпилька в адрес системы, чтобы показать читателям: я, мол, пытался с ними поговорить, но они не изволили.
Еще Департамент придумал новое правило: присутствовать на казни могут только репортеры из того населенного пункта, где совершилось преступление. Когда я начинала там работать, мы вели список очередности, и репортеры со всего штата дрались за место в комнате свидетелей. Потом бюджетные ограничения привели к тому, что газеты не посылали местных репортеров и полагались на сообщения Грачука в Ассошиэйтед пресс. Было даже несколько случаев, когда в «Хантсвилл айтем» прозевали казнь, и я страшно злилась. У них в городе казнят человека, и такое событие, по их мнению, незачем освещать! Что еще такого важного могло произойти в тот день в Хантсвилле, чтобы отодвинуть на задний план исполнение смертного приговора? Зато теперь, даже если захочешь пойти, тебя могут не впустить. Один журналист мне рассказал, как попросился присутствовать, а его обвинили в «нездоровом любопытстве» и ни в одну тюрьму не пустили. А ведь он писал книгу о смертной казни и просил о содействии, но Департамент это не интересовало. Такое отношение идет вразрез со всем, чему учил меня Ларри, и потому весьма огорчительно.
Нам было важно, чтобы места в комнате для свидетелей не пустовали и мы не отгораживались от людей, поскольку ничего не скрывали. О чем-то приходилось умалчивать, но мы искренне старались помочь. Департамент – учреждение, которое содержится на деньги штата, там исполняются смертные приговоры, вынесенные государственным судом, – и вот, по мнению его руководителей, у людей нет права знать, что делается в камере смерти. Пол Уотлер, член правления техасского Фонда свободы информации, сказал: «Такое положение, когда места для прессы пустуют, поскольку Департамент порой не желает принимать сотрудников аккредитованных новостных агентств, противоречит общественным интересам и никак не соответствует принципам гласности».
Решение Департамента ограничить присутствие свидетелей продиктовано неудачно проведенными казнями в Огайо, Оклахоме и Аризоне в 2014 году. В Оклахоме осужденный по имени Клейтон Локетт получил инъекцию непротестированного препарата и умирал на кушетке в течение 45 минут. Потом определили, что он умер от сердечного приступа, а не от препарата, и это, конечно, жестоко и противоестественно, не лучше, чем поджариться на электрическом стуле или висеть, задыхаясь, в петле. В Огайо Деннис Макгуайр, прежде чем умереть, 25 минут бился в конвульсиях. В Аризоне Джозеф Вуд, как говорят, почти два часа задыхался на кушетке, пока наконец его муки не прекратились. Во всех трех штатах использовались новые составы, потому что фармацевтические компании, расположенные в основном в Европе, решили прекратить выпуск и поставку препаратов в Штаты, где практикуется смертная казнь.
В 2012 году Техас перешел с трехкомпонентного препарата на однокомпонентный. Где его закупают – никому не известно: Департаменту разрешили хранить это в тайне. Департамент заявил, что раскрытие поставщика нанесет ему вред, – полная чушь. Почему бы людям не узнать правду? Ведь вещества, с помощью которых совершают казни, покупаются на деньги налогоплательщиков. Публике нужно знать, что препараты поступают из надежного места, и просто абсурдно со стороны Департамента возражать.
Подозреваю, настоящая причина в том, что если раскрыть фирму-поставщика, то она, желая сохранить свой престиж, сама прекратит поставки, и тогда Техас никого не сможет казнить.
* * *
После увольнения я не особо обращала внимание на казни, однако аутсайдером себя не ощущала. Я стала как большинство жителей Хантсвилла, – они не задумываются о том, что буквально по соседству совершаются казни. Иногда мне звонили репортеры, которым требовалась консультация человека, знающего тюрьмы; если звонили из Европы, я отказывала, ибо знала: они все только извратят.
В декабре 2012 года я ушла из консульства и стала работать пресс-представителем юридической фирмы в Хьюстоне. Мне очень льстило, что зарабатывала я теперь больше, чем в Департаменте, и какое же было облегчение, что не нужно сообщать плохие новости – о захвате заложников, о самоубийствах, о «беспорядках».
Моя дочь знала, что раньше я работала в тюремной системе, и значение слова «заключенный» понимала с самых ранних лет. Иногда, видя, как они в своих белых робах метут мусор на улицах Хантсвилла, она говорила: «Мама, вот плохие люди». А я отвечала: «Нет, они совершали плохие поступки или просто запутались, но они вовсе не обязательно плохие». Мне казалось важным это уточнять.
Однажды я смотрела передачу про Энтони Грейвса, осужденного за убийство семьи из шести человек; к 2010 году, когда его оправдали и выпустили, он успел просидеть в отделении смертников двенадцать лет. Дочь спросила, что такое казнь, и я попыталась объяснить. Только мне не хотелось упоминать о том, что я наблюдала за смертью осужденных и отлично знаю эту комнату. Когда дочери было лет десять, из Хьюстона приехали тележурналисты – взять у меня интервью, и я разрешила ей присутствовать. В итоге она все равно бы узнала, и я заранее была готова отлупить всякого, будь то ребенок или взрослый, кто сказал бы: «Твоя мама зарабатывала тем, что смотрела, как умирают люди». Характер у дочери легкий, и ко мне она относится так же, как я отношусь к своей маме. Я ее опора и живу для нее, и она не спрашивает, почему я делала то, что делала.
В одной из моих долгих поездок между Хантсвиллом, где я жила, и Хьюстоном на моем чемодане с темными мыслями наконец не выдержала застежка, и все вывалилось.
Когда со мной происходит что-то, чего я не понимаю, я сначала цепенею, потом потихоньку разбираюсь и расставляю все по местам. Следовало разобраться с переполнявшими меня мыслями, иначе было от них не избавиться, а долгие поездки давали мне страшно много времени для размышлений. Непонятно почему передо мной вдруг представал безымянный заключенный на смертной кушетке со слезинкой на щеке или морщинистые руки матери Рики Макгинна, прижатые к стеклу. Всякий раз, вспоминая эти руки, я плачу. Ужасно – смотреть на умирающего сына и быть не в состоянии что-либо изменить. Еще я вспоминала, как сидела на пресс-конференции мать одной убитой девушки – тихо, словно в изумлении, а ее муж рассказывал, какие пережил чувства во время казни человека, убившего их дочь. И снова во мне поднимался страх, потому что с этими людьми случилась самая страшная беда, которую только можно представить.
В одно утро 2013 года, отвезя дочь в школу, я позвонила Ларри. Мы болтали о нашей работе в Департаменте, и вдруг меня дернуло спросить – вспоминает ли он виденные им казни? Раньше мы никогда о таких вещах не говорили, я не поднимала данную тему. Хотелось, чтобы он думал, будто для меня это пустяки, хотелось, чтобы все так думали. Такая крутая девчонка, зарабатываю на жизнь, наблюдая, как умирают люди; если меня спрашивали о моей работе, я рассказывала о чем-нибудь забавном, а о серьезном молчала. И вот теперь, когда я спросила, Ларри признался, что казни постоянно снятся ему в кошмарах.
Мне лишь один раз приснилась казнь. Приснилось, что казнят мою бабушку за убийство мужа. Мы с бабушкой были очень близки, я даже дочь назвала ее именем. И все же во сне, хотя на кушетке лежала мама моей мамы, я твердила себе: плакать нельзя, я на работе. Бабушку мой сон развеселил.
Меня удивило, что Ларри мучают кошмары, ведь он уволился много лет назад. «Господи, – подумала я, – десять лет страдать от воспоминаний, меня тоже такое ждет?»
Мне стало страшно: Ларри казался сильной личностью. В моем представлении он был все тот же задира, который произвел на меня, тогда еще юного репортера, такое сильное впечатление – упрямый и умный спец по связям с общественностью, очень яркий типаж. Еще я всегда считала, что Ларри против смертной казни, а значит, переживать увиденное ему труднее, чем мне. Я иногда его поддразнивала, называла «вонючим хиппи», – ведь он эдакий свободомыслящий малый из Остина. А теперь выяснилось, что он не противник казни, и я разволновалась, – значит, и меня ждут подобные кошмары? Мне стало грустно, что ему до сих пор приходится все это переживать, и неловко, что я раньше ничего не понимала.
ЛАРРИ ФИЦДЖЕРАЛЬД

Когда Департамент предложил мне большое пенсионное пособие, я подумал: наконец-то свалю. Я был готов уйти.
Вскоре после этого совершенно неожиданно мне позвонил юрист, которого я знал еще по работе в адвокатуре штата. А затем у меня за кухонным столом собралась толпа прокуроров, и все расспрашивали меня про одного заключенного из отделения смертников по имени Томас Миллер-Эл: что он за человек, чем занимался в тюрьме, о чем мы с ним беседовали.
В 1985 году Миллер-Эл совершил преступление – в мотеле в Ирвинге, который он ограбил вместе с женой, застрелил служащего, а другого ранил, и тот остался парализованным. Преступники убежали в Хьюстон, где их и арестовали после перестрелки. Миллера-Эла судили в Далласе и приговорили к смерти.
Я познакомился с ним, когда он давал интервью журналистке из Дании – симпатичной такой блондинке. Я представился, и завязалась беседа. Томас облегчил мне жизнь тем, что охотно беседовал с любым журналистом. Рассказывал он всякий раз одно и то же, но интервью давал хорошие. Я навещал его в камере, заходил поболтать в швейный цех. Он был ярый баскетбольный болельщик, и иногда мы с ним бросали мячи в кольцо на площадке, – пока Мартин Гурул не устроил побег, после которого все поблажки в отделении смертников прекратились. Я всегда шутил, что Томасу надо бы играть в наручниках – чтобы уравнять шансы. Мне он очень нравился. Я как-то научился не думать, что он преступник, видел в нем просто человека.
В 1980-е Даллас был очень суров к чернокожим, обвиняемым в убийстве: окружной прокурор Генри Уэйд дал четкое распоряжение не вводить в состав жюри представителей меньшинств. Мой знакомый юрист, который об этом рассказал, работал даже не адвокатом защиты, а государственным обвинителем, и, по его словам, судебный процесс Томаса проводился не должным образом, поскольку присяжные – одни белые – были изначально настроены враждебно.
Собравшимся у меня юристам я рассказал, что Томас вел себя очень миролюбиво и даже разрешал конфликты между другими заключенными. Обычно самые дисциплинированные заключенные как раз убийцы, у большинства из них на совести только одно преступление, причем не запланированное, а случайное. Они, как правило, не создают проблем, и Томас тоже вел себя хорошо. Он был из «стариков» – то есть пожилых заключенных, неспособных к тяжелой работе; им обычно поручают, например, прессовать жестянки для сдачи в металлолом. Жизнь в тюрьме заметно меняет людей и некоторых – в лучшую сторону. Томас больше не представлял угрозы обществу.
Юристы передали мой рассказ судье, и смертный приговор Томасу заменили пожизненным заключением. От повторного процесса он отказался, потому что его парализованная жертва дала бы против него показания.
Я никогда не спрашивал Томаса, виновен ли он. Я знал, в чем его обвиняли, и он знал, что я знаю. Хотя мне точно неизвестно, сам ли он стрелял; вероятно, Томас выгораживал свою жену Дороти. Правда, в данном случае это не главное. Важно то, что судебный процесс проводился с нарушениями. Когда Томасу заменили приговор, я очень радовался. Однако потом призадумался. «Правильно ли я поступил? Не оказал ли ему плохую услугу?» Томас никогда не выйдет из тюрьмы, его вынесут ногами вперед.
За восемь лет работы я нагляделся, каково приходится заключенным – не только в отделении смертников, но и в общем отделении. В тюрьме жить тяжело. Это не жизнь, а прозябание в жутких условиях. В техасских тюрьмах чрезвычайно много попыток самоубийства, причем удаются лишь единицы. Отсюда два вывода: первый – в техасских тюрьмах очень плохо; второй – тюремная система работает с безжалостной четкостью.
Пошли слухи, что я хороший свидетель-эксперт, и мне стали звонить и писать адвокаты-защитники со всего Техаса. Никогда себя не считал ни в чем экспертом, и вдруг оказалось, что я таки эксперт. Видимо, благодаря работе в Департаменте я сделался доктором наук о тюремной жизни. Я выступал в суде, рассказывал, как работает система, каково будет существование преступника, если его приговорят к жизни, а не к смерти. Моим делом стало объяснять 12 присяжным, что казни преступника есть альтернатива. Мне пришлось работать вместе с Деннисом Лонгмайром, профессором уголовного правосудия в Университете Сэма Хьюстона, непоколебимым противником высшей меры. В день казни он всегда, будь там дождь или град, устраивал у «Стен» акции протеста. Я его очень уважал, и вот теперь мы были в одной команде.
Раза два в суде, где я выступал, присяжные выбрали для подсудимого в качестве наказания жизнь, а не смерть. Однако я занимался тем, чем занимался, не из моральных соображений, это просто было дело, и дело хорошо оплачиваемое. Я не выступал против собственно казни и всегда удивлялся, что обвинители ко мне вообще не подходят, ведь сведения, которыми я делился, вполне могли пригодиться и им.
Родственники преступников меня любили, а родственники убитых выказывали ненависть и враждебность, – как и некоторые бывшие коллеги по тюремной системе. Я приехал в Хантсвилл на какое-то торжество, и один из тюремных начальников назвал меня предателем. Я подумал: «Ну и черт с ним, раз он так думает, наплевать на чужое мнение. Я-то знаю, что никогда систему не предавал, несмотря на все ее недостатки». Я гордился своей работой в Департаменте и ничем ему не навредил.
На каком-то процессе в Ливингстоне по делу об убийстве меня спросили, что я думаю о смертной казни, и я привычно ответил: «Мое мнение к делу не относится». Прокурор буквально подскочил и воскликнул: «Мистер Фицджеральд, если вас спрашивают в суде, значит, относится!» Тогда я ответил, что приемлю смертную казнь, но в Техасе казнят слишком часто. Подсудимый убил свою подругу, которая была гораздо старше его, и искренне каялся. Однако обвинителя интересовала только собственная победа, – и дело кончилось смертным приговором.
Со временем я все чаще задавался вопросом о сути этой меры наказания. Конечно, здесь прежде всего вопрос возмездия. В Техасе у большинства обвинителей менталитет ковбойский: чем больше зарубок на прикладе ружья – тем лучше. Окружной прокурор в этом штате – должность скорее политическая, и они стараются показать себя защитниками мирного населения и грозой преступников. Генри Уэйд проработал прокурором округа Даллас 36 лет, процент обвинительных приговоров у него составлял 93, и те немногие адвокаты, которым удалось у него выиграть, называли себя «Клуб 7 процентов». Вот такие нравы.
Есть еще и вопрос денег. Казнь обходится очень дорого, но большинство людей этого не понимают. Когда в Техасе выносится смертный приговор, апелляция подается автоматически, дело слушается в апелляционном суде штата, и потом, обрастая множеством всяких других апелляций, доходит порой до Верховного суда США. К моменту, когда человек ложится на кушетку, потрачены уже миллионы долларов. Когда Лоуренса Брюэра и Джона Кинга приговорили к смерти за убийство в округе Джаспер, округу, чтобы справиться с расходами, пришлось поднять налог на имущество.
Главное, что заставило меня задуматься – большое количество случаев, когда осужденный человек оказывался невиновным. Только в округе Даллас за первые семь лет после смерти Уэйда в 2001 году в результате проведенных ДНК-тестов освободили 19 человек, причем две трети из них были чернокожие. Майкл Мортон, осужденный за убийство жены, просидел в техасской тюрьме почти 25 лет. Шесть лет его защитники добивались проведения ДНК-теста, и результаты доказали невиновность Мортона. Более того, возникли подозрения, что в округе Уильямсон прокурор скрыл улику, вследствие чего настоящий убийца остался на свободе и мог убивать дальше.
Эрнест Уиллис, осужденный за поджог, в результате которого погибли две женщины, провел в отделении смертников 17 лет. В 1991 году его едва не казнили, но потом сняли все обвинения и в 2004 году отпустили. Все еще ведутся споры по поводу виновности Кэмерона Тодда Уиллингэма, осужденного за поджог, ставший причиной смерти трех его дочерей, а казнили его в том же году, когда отпустили Уиллиса.
Кое-кого отпускают и из отделения смертников; стало быть, судебная система не лишена недостатков. Выступая в судах, где рассматривались преднамеренные убийства, я видел много довольно спорных действий со стороны прокуроров. Например, они приглашали в качестве свидетелей специалистов, которые утверждали, что подсудимый, если ему сохранить жизнь, будет убивать и дальше, и потому его следует казнить. Некий специалист так разошелся, что послушать его – так у нас по тюрьмам текут кровавые реки. Мне не нравилось, что один из главных критериев при выборе наказания – будет ли подсудимый «опасен в дальнейшем». Ведь у осужденного на смерть нет никаких контактов с другими людьми, он ест у себя в камере, которую покидает на один час в сутки. Для кого он опасен? А опыт работы в учреждении, где исполняется высшая мера, заставляет меня задуматься: «А всегда ли казнят того, кого нужно?» У меня нет чувства вины, ведь не я привел этих людей в отделение смертников, но мысль, что я видел казнь невиновного человека, – невыносима.
Я продолжаю общаться с некоторыми бывшими заключенными, – такого я сам не ожидал. Мы переписываемся, а иногда вдруг раздается телефонный звонок. Это как поболтать, например, с бывшим одноклассником – «Привет, как дела?» – и, по-моему, прекрасно, что они способны устроить свою жизнь за пределами тюрьмы. Один молодой заключенный в день окончания школы совершил автомобильную аварию, в которой погибли несколько подростков. До этого он ни разу в жизни не пил спиртного. Если бы не милость Божья, я оказался бы в таком же положении, как он. За время его заключения мы с ним очень подружились. Он обычный смертный, совершивший ошибку, но хотя бы не такую, за которую платят жизнью. Когда он вышел на свободу, мы с Марианной даже ездили с ним и его родителями кататься на водных санях. В тюрьме он окончил колледж и потом работал юристом.
Уже будучи на пенсии, я решил навестить Томаса Миллера-Эла, но меня не пустили. Не знаю почему, я ведь просто хотел повидать старинного приятеля.
В 2015 году мне позвонили из Би-би-си. Там решили снять документалку о том, как я наблюдал за казнями. Однажды режиссер предложил поговорить перед камерой с родителями Наполеона Бизли. Я сказал: «Конечно, только они не захотят». Однако они захотели. По дороге к ним в Грейпленд я вдруг сообразил, что мне ничего не известно о происхождении Наполеона. Я знал, что он неглуп, отличный футболист, но вырос ли он, например, в хибаре или жил в хороших условиях? Оказалось, у его родителей большой красивый дом в сельской местности, и меня это слегка удивило.
Я тревожился, что они будут сильно расстроены или озлоблены, а они оказались милой парой. Отец Наполеона весьма резко говорил о системе, но после интервью сказал, что он и сам работает тюремным охранником. Меня сразила такая ирония судьбы. Его жена Рена была очень славная. О Наполеоне она сказала, что «таким сыном всякий бы гордился», он обращался с ней как с королевой и представлял всем как «свою даму». Пока он был в отделении смертников, родители ни разу не пропустили дня посещений. Когда я рассказал Рене, как мне нравился ее сын, она заплакала и разговорилась. К моему удивлению, она не возражала против смертной казни – для самых жестоких преступников. Конечно же, Наполеон к таким не относился. Хорошо, сказала Рена, что я тоже пришел на его казнь. Я был рад это слышать. Приятно, когда тебя помнят как человека, который поступает по совести.
Когда Департамент начал травлю Мишель, я злился. Она такого не заслужила. Мы с ней были близки, я ее очень любил. С заключенными она обращалась по-человечески, к репортерам относилась с уважением, как и я. Потому-то ей и воткнули нож в спину и выжили ее, – поскольку она олицетворяла прежний стиль работы. Мишель – человек открытый, любознательный и всегда готова помочь, но Департамент требовал скрытности. После ее ухода публике уже не сообщали о бунтах, побегах и захвате заложников. Разве подобные неприятности вдруг прекратились? Или просто руководство стало их утаивать? Как выразился один мой старый знакомый из Департамента: «они как будто завернули кран». Видимо, Мишель высказывалась более откровенно и честно, чем того хотелось Департаменту.
Пока мы еще оба там работали, то, бывало, поднимаясь от парковки по небольшой лестничке, я разводил руки, словно обнимая «Стены», и говорил: «Мисс Лайонс, придет день – и все здесь будет ваше». Теперь я ощущаю себя виноватым, что взял ее на работу, – не только из-за того, чем это кончилось, – просто я на себе почувствовал, как влияет на человека зрелище казней. После ухода на пенсию я спать не мог, все размышлял о том, что пришлось видеть. А когда красивая рождественская песнь вроде «Ночь тиха» заставляет вспомнить о смерти, понимаешь: твоя жизнь пошла куда-то не туда. Мне снилась Карла Фэй Такер, и Гэри Грэм, и Кеннет Макдафф. Кеннет Макдафф – не такой человек, которого захочешь видеть во сне, но в моей памяти он отпечатался навечно.
Мне снилось то, о чем осужденные говорили в своем последнем слове, например, большой кусок из послания к Коринфянам. Снилось, как мы едим черешню с Джеймсом Битхардом перед его казнью. Снился парень, которого прозвали «Горошинкой» – безобидного вида юнец, убивший полицейского. В перестрелке он получил рану, и у него начались осложнения; его отправили в больницу в Галвестоне, прооперировали, привезли обратно и казнили.
Подобные сны я видел по несколько раз в неделю, но старался о них не говорить. Мог рассказать жене какую-нибудь забавную историю из тюремного быта, только не всякую пакость. Такое я держал при себе.
Увлечений у меня не было, в гольф я не играл. Записался на занятия в спортзале, – и так и не собрался пойти. Моим увлечением и главным делом оставалась работа. На пенсии мне вначале понравилось – каждый день тебе выходной, но чем дальше, тем больше и больше у меня было свободного времени, а свободное время ведет к размышлениям. А подобные размышления усугубляют тягу к спиртному. Я пил все больше, начинал каждый день все раньше и заканчивал в баре. Частично от скуки, частично от желания забыться.
Когда-то я читал Писание. Мальчиком даже прислуживал в алтаре. От обрядов я отошел, а веру сохранил. Когда я болел, мы с Джимом Брэззилом вели долгие беседы о Боге и о том, что со мной будет после смерти. Я часто спрашивал: «Когда во время казни твоя рука лежала на колене осужденного, ты ощущал, как его душа покидает тело?» Брэззил говорил, что это очень напряженный момент, и он чувствовал, как осужденный постигает присутствие Господа.
Сам я видел, как на кушетке умерло 219 человек, однако переживал я не из-за тех казней, которые помнил, а из-за тех, которые забыл…
Меня расстроило, что Ларри чувствует себя виноватым, поскольку взял меня на эту работу, ведь я и не думала на него обижаться. Он был прекрасный человек и самый лучший пресс-представитель тюремной системы. Мы с ним как бы стали членами маленького странного клуба, куда никого не приглашают.
На свете не так уж много людей, которые представляют, каково это – видеть столько казней. Начальники тюрем приходили и уходили, охранники из конвойной команды приходили и уходили, техники инъекционной бригады приходили и уходили. Все приходили и уходили, кроме меня, Ларри, капеллана Брэззила и Грачука. Однако Грачук считался скорее гостем нашего «клуба», ведь он-то все еще посещал казни и обсуждать свои чувства по этому поводу не собирался, – пока работает.
Когда исполнительный директор спросил, как я могу идти и смотреть на чужую смерть, я подумала: «А сам бы ты не смог? Меня, значит, туда посылать можно, – уже почти в трехсотый раз». Правда, всерьез я на него не обижалась. Не хотела ни с кем делить свою работу, думала, что лучше меня никто не справится, пусть это и звучит заносчиво. И если бы мне предложили помощь, я бы отказалась, поскольку принять ее означало показать слабость. А на такой работе стоит показать слабость, и тебя быстро задвинут куда подальше.
И все же однажды мне пришло в голову, что я видела страшно много казней, а поговорить о них – не с кем. Как мне поможет какой-нибудь психотерапевт, если сам он казней никогда не видел? Вот я и стала во время своих поездок делать голосовые заметки. Выкапывала из сумки телефон, нажимала кнопочку – и говорила. Я и сама не знала, что буду делать с записями и зачем вообще их веду. Наверное, то был способ как-то упорядочить мысли, – для того же я в свое время вела дневник, посвященный казням. Когда я ночью лежу в постели и вспоминаю, что мне нужно сделать, приходится включать свет и записывать, иначе все это так и будет крутиться у меня в голове. Та же история и с голосовыми записями. Я смирилась, что некоторые казни никогда не забуду, но, по крайней мере, если эти мысли сложить в папку и убрать подальше, они не будут то и дело всплывать и мучить меня.
Я считала, что, уйдя из тюремной системы, стану меньше о ней думать, но получилось как раз наоборот. Я думаю о ней все время. Теперь, когда все позади, мне кажется, будто я сняла крышку с ящика Пандоры и никак не могу вернуть ее на место.
Из голосовых заметок Мишель, ноябрь 2012 года
Назад: Глава 11. Украденное время
Дальше: Глава 13. И другие скорбят…