Принято полагать, что нашему веку свойственны лишь тяготение, нажим, ведущие к разложению. Его значение, по‐видимому, состоит в том, чтобы положить конец объединяющим, связывающим институтам, которые остались от Средних веков… Из того же источника проистекает и неудержимое стремление к развитию великих демократических идей и институтов, которое неизбежно вызывает все великие перемены, происходящие у нас на глазах.
Вышедший в 1833 году очерк Леопольда фон Ранке о великих державах Европы стал эпохальным трудом в историографии XIX века. Если многие его современники продолжали считать, что революционные силы, раздиравшие Европу со времен Реформации до Французской революции, неумолимы, Ранке заметил, что уже проступают очертания нового международного порядка – порядка, который способен обуздать якобы повсеместную устремленность к распаду. Он опирался на пентархию, то есть власть пяти великих держав – Австрии, Британии, Франции, Пруссии и России, и постепенно складывался в течение XVIII века, но потом его подкосили притязания Наполеона на владычество над всей Европой. Однако после разгрома узурпатора пентархия может обрести окончательные черты:
Отнюдь не довольствуясь отрицанием, наш век принес и самые положительные результаты. Он завершил процесс великого освобождения – не в смысле распада, а в конструктивном, объединяющем смысле. Он не только создал в первую очередь великие державы: он обновил первоосновы всех государств, религий и законов и вдохнул новую жизнь в первоосновы каждого государства… Ровно в этом и состоит типическая сущность нашей эпохи… Союз всех [государств и народов] зависит от независимости каждого из них… Решительное и положительное господство одного над другими приведет к гибели других. Полное их слияние уничтожит сущность каждого из них. Из раздельного и самостоятельного развития родится истинная гармония.
Политики, собравшиеся на Венском конгрессе, создали новое устойчивое равновесие власти: со времен Ранке это утверждение принималось как истина, которую почти никто не оспаривал. Генри Киссинджер своей первой книге “Восстановленный мировой порядок” писал, что период относительного мира, каким Европа наслаждалась с 1815 по 1914 год, во многом был обязан “всеми признаваемой законности” этой власти пяти главных держав. В изложении Киссинджера, это являлось заслугой двух особенно талантливых дипломатов – князя Меттерниха, министра иностранных дел Австрии, и лорда Каслри, его британского коллеги. Цель Меттерниха – восстановление законного порядка, при котором сам либерализм оказывается вне закона, – в корне отличалась от цели Каслри, по сути сводившейся к созданию такого равновесия сил, при котором Британия играла бы роль балансира. Главной причиной их успеха и краха Наполеона стала неспособность последнего трезво оценить предел собственных возможностей и упрочить свое положение после женитьбы на дочери австрийского императора. Основной трудностью, с какой столкнулись Меттерних с Каслри, было превращение русского царя Александра I в потенциального революционера: он вознамерился стать “арбитром Европы” после поражения Наполеона в России. Конечным результатом явился своего рода трагический успех. Прежде всего, Британия не могла пойти на поддержку того контрреволюционного порядка в Европе, который желал насадить там Меттерних (к тому же он пытался внушить царю, будто тот сам мечтает именно о таком порядке). Политические кризисы в Испании, Неаполе, а затем и в Пьемонте являлись, по мнению Меттерниха, смертельными угрозами для нового порядка; британский же министр видел в этих событиях незначительные сложности местного значения и считал, что вмешательство в них как раз может лишить равновесия этот самый порядок. На другом конгрессе, проведенном в Троппау, Меттерних сумел выдать свою обреченную “борьбу против национализма и либерализма” за европейскую, а не только австрийскую инициативу. Каслри видел со всей ясностью, что Россия столь же охотно вступится за национализм, если – как обстояло дело на Балканах – он будет направлен против Османской империи. 12 августа 1822 года Каслри, не вынеся желчных выпадов вигов и радикалов и устав от непосильной ноши, покончил с собой: перерезал сонную артерию перочинным ножом. Все, что осталось после Веронского конгресса, – это принцип легитимизма – одновременно контрреволюционный и антифранцузский – в качестве основы для Священного союза между Австрией, Пруссией и Россией. Но идея равновесия сил не умерла вместе с Каслри. Хотя “континентальный курс” Британии временами менялся в течение следующего столетия, до 1914 года его оказалось достаточно, чтобы ни одна держава на континенте не осмелилась, подобно Франции при Наполеоне, оспорить законность утвержденного пентархического порядка. По существу, устойчивость Европы сводилась к равновесию между четырьмя континентальными державами, которое Британия поддерживала путем периодических дипломатических или военных вмешательств. По определению Киссинджера, Британия оставалась уравнителем, балансиром. В результате в Европе до конца столетия сохранялся порядок. И лишь с падением Отто фон Бисмарка и невозобновлением тайного Договора перестраховки между Германией и Россией (“пожалуй, самой важной нити в ткани созданной Бисмарком системы частично совпадающих союзов”) старая жесткая конструкция сделалась хрупкой и даже легковоспламеняющейся.
Конечно, более поздние исследования внесли многочисленные изменения в эту картину. Одни утверждают, что в международной политике произошли коренные преобразования, так как старые правила, предусматривавшие конфликты и конкуренцию, сменились новыми, нацеленными на взаимодействие и равновесие. Другие настаивают на том, что прежние враждебные отношения сохранялись и масштабную войну предотвращали лишь “узкие шкурные интересы”. Однако никто не оспаривает самого важного момента – что в Вене сложилась новая иерархия, внутри которой великие державы – вначале четыре страны – победительницы в битве при Ватерлоо, а затем (после 1818 года) победительницы плюс разгромленная Франция – обособились от менее влиятельных государств. Так, статья VI Четверного союза (заключенного в ноябре 1815 года) обязывала все четыре стороны, подписавшие договор, периодически проводить встречи “с целью совещания о своих интересах или для продумывания мер… которые будут сочтены наиболее полезными для замыслов и процветания народов и сохранения мира в Европе”. Испания могла жаловаться, Бавария – ворчать, но больше ничего они сделать не могли. Каслри мог предостерегать, что великие державы способны сделаться “европейским Советом, распоряжающимся делами всего мира”. Фридрих Генц, секретарь Меттерниха, мог возмущаться, что эта новая “диктатура” грозит стать “источником злоупотреблений, несправедливости и неприятностей для государств второго ряда”, и эти опасения разделял молодой лорд Джон Рассел. Однако постепенно лидеры великих держав привыкли к своей коллективной мировой гегемонии. Как выразился Генц, вспоминая 1815 год, созданная на конгрессе система действительно объединила
…Всю совокупность государств в некую федерацию под управлением главных держав… Государства второго, третьего и четвертого разрядов молча и без каких‐либо оговорок подчиняются решениям, совместно принимаемым доминирующими державами; и кажется, Европа наконец‐то становится большой политической семьей, сплотившейся под покровительством ареопага, который сама же учредила.
Даже если в отдельных вопросах не получалось достичь единодушия – например, Каслри никак не соглашался поддержать контрреволюционную стратегию Меттерниха, – все равно подразумевалось существование единого мнения, что любым будущим притязаниям на гегемонию со стороны какой‐либо одной страны-союзницы надлежит давать отпор и что общей войны нужно избегать. Конечно, при ближайшем рассмотрении политическая система всегда была сложнее, чем выдвинутая Ранке идея пентархии, и постоянно развивалась. Османская империя отнюдь не была только пассивным объектом политики великих держав – и именно поэтому “восточный вопрос” (касавшийся в первую очередь ее будущего) оставался практическим неразрешимым. Новые государства, возникшие в XIX веке, – и не только германский Второй рейх (существенно увеличивший вес одной из стран – участниц “большой пятерки”) и королевство Италия, но еще и Бельгия, Болгария, Греция, Румыния и Сербия – изменили природу сети в некоторых важных отношениях. При этом нельзя отрицать, что возникло и нечто новое, – и нельзя отрицать, что это новое давало о себе знать. За столетие, прошедшее между заключением Утрехтских мирных соглашений (1713–1715) и Венским конгрессом, в Европе произошли тридцать три войны с участием всех или некоторых из одиннадцати признанных держав того времени (в их число входили Испания, Швеция, Дания, Голландия и Саксония). А за период с 1815 по 1914 год произошло всего семнадцать подобных войн, если по‐прежнему считать Испанию и Швецию державами. Вероятность участия любой из держав в войне снизилась примерно на треть. Таким образом, в XVIII веке мировые войны велись, как и в двадцатом, – а Семилетняя война представляла собой поистине глобальный конфликт. Однако ж в XIX веке мировых войн не было.
Иначе говоря, теперь международный порядок являлся, бесспорно, иерархической системой, только господствующая роль в ней принадлежала пяти крупным узлам. Эти пять узлов могли соединяться между собой в самых разнообразных сочетаниях, могли даже ссориться между собой, но между 1815 и 1914 годами они ни разу не воевали друг с другом. Хотя система и не была настолько устойчива, чтобы вовсе избежать любых войн, в промежутке между Ватерлоо и Марной все конфликты были гораздо менее разрушительными, чем эти две битвы (оставшаяся позади и еще только предстоявшая). Даже крупнейшее европейское противостояние XIX века – Крымская война (1853–1856), в которой Британия и Франция сообща выступили против России, была на порядок скромнее по своим масштабам, чем наполеоновские войны. Кроме того, великие державы совещались друг с другом гораздо чаще, нежели сталкивались на поле боя. Между 1814 и 1907 годами состоялось семь конгрессов и девятнадцать конференций с участием великих держав. Нормальным положением дел стала дипломатия с небольшими вкраплениями войн – в отличие от двух десятилетий, предшествовавших 1815 году, когда все обстояло ровно наоборот. Как мы еще увидим, ни одно объяснение причин Первой мировой войны не будет полным, если при этом не объяснить, почему к 1914 году положение дел уже изменилось.