Книга: Посреди времен, или Карта моей памяти
Назад: 29. Судьба романа «Крепость» (Нечто почти личное)
Дальше: Об авторе

30. Как взрослеет мальчик
(Интервью с Еленой Погорелой)

НГ-EXLIBRIS
04.04.2013 00:01:00

 

Кантор Владимир Карлович (р. 1945) – русский писатель, литературовед, доктор философских наук, ординарный профессор философского факультета Высшей школы экономики в Москве (НИУ-ВШЭ). Родился в Москве. Окончил филфак МГУ имени Ломоносова (1969), аспирантуру Института истории искусств (1973). С 1974 г. работает в журнале «Вопросы философии». С 2003 г. – профессор философского факультета Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» (НИУ-ВШЭ). Литературная стипендия фонда Генриха Бёлля (1992). Дважды лауреат премии «Золотая Вышка» (2009 и 2013) НИУ-ВШЭ за достижения в науке. Среди монографий – «“…Есть европейская держава”. Россия: трудный путь к цивилизации: Историософские очерки» (1997), «Феномен русского европейца: Культурфилософские очерки» (1999), «Между произволом и свободой. К вопросу о русской ментальности» (2007), «“Судить Божью твар”. Пророческий пафос Достоевского: Очерки» (2010), «Крушение кумиров, или Одоление соблазнов (становление философского пространства в России)» (2011). В числе прозы: «Два дома: Повести» (1985), «Крокодил» (1990), «Два дома и окрестности: Повесть и рассказы» (2000), «Записки из полумертвого дома: Повести, рассказы, радиопьеса» (2003), «Смерть пенсионера: Повесть. Роман. Рассказ» (2010), «Наливное яблоко. Повествования» (2012).

 

Работы Владимира Кантора не могли быть напечатаны во время советского режима. Не потому что были антисоветскими, а потому что стояли по другую сторону советской реальности. Но был и еще один момент – сам Кантор, осознавая свою «инакость», не стремился к громкой славе. Более важным было внутреннее постижение опытов литературы, науки и философии. В 2005 г. французский журнал «Le Nouvel Observateur» включил Владимира Кантора в список 25 крупнейших мыслителей современности. Об истоках философской прозы и детских сюжетах с Владимиром КАНТОРОМ беседовала Елена ПОГОРЕЛАЯ.
Владимир Карлович, Вы – известный писатель, литературовед, культуролог, философ, преподаватель; более 40 лет Вы пишете прозу и одновременно успеваете публиковать, рецензировать, комментировать философские и публицистические сочинения. Скажите, что для Вас первично и наиболее важно? Художественная (автобиографическая?) или научная проза стала для Вас литературным началом?

 

«Володя-двудомный». Фото из архива Владимира Кантора

 

Вопрос очень важный и, несмотря, на кажущееся простодушие, очень сложный. Для меня, по крайней мере. Я начинал с писания рассказов и повестей, в четырнадцать-шестнадцать лет уже было написано с десяток рассказов. Они нравились родителям и друзьям дома (тут я запинаюсь, надо, наверно, объяснить, о ком я говорю). Отец мой Карл Кантор был профессиональный философ, его друзья, о которых я говорю, – это его брат, мой дядя, знаменитый разведчик и писатель Алексей Коробицин, писатель Николай Евдокимов, поэт Наум Коржавин и кинорежиссер Григорий Чухрай. Перечислил и слышу вопрос: так, наверно, проблем не было? Были, поскольку тогда эти люди были почти неизвестны. Коржавин был весь в самиздате, Коробицин сам только начинал писать, лучшие вещи Евдокимова были впереди. Чухрай только снял «Сорок первый», который пустили третьим экраном. Конечно, им было приятно, что сын друга пишет прозу. Но такая была моральная установка, что никому в голову не приходило меня как-то протежировать.
Да и передо мной как-то не стояла задача – непременно напечатать. Скажем, свой любимый рассказ тех лет «Джамбли» я написал в 1963 г., в восемнадцать лет. Опубликован он был почти полвека спустя. Словно сам себе напророчил. Рассказы, написанные в те годы, я позволил себе включить как вставные новеллы в роман «Крепость», который вышел в 2004 г. (а закончен был за четырнадцать лет до публикации). То есть они увидели свет спустя сорок лет после написания. Впрочем, такая же судьба (не столь сокрушительная) была практически у всех моих текстов. Повесть «Два дома», которая потом нравилась многим, написана в 1975 г., десять лет гуляла по журналам, везде отвергалась, хотя были вполне серьезные отзывы, например, Виктора Розова. Но почему-то ее воспринимали как антисоветскую. В одном журнале мне даже пригрозили, что сообщат моему начальству (я уже работал в «Вопросах философии»), что я «пишу прозу», т. е. занимаюсь криминалом. Хотя она не была ни антисоветской, ни советской. Она просто была несоветской, сама по себе. Повесть удалось опубликовать в книге лишь в 1985 г., причем поуродовал ее контрольный редактор изрядно.
Идти в дворники и сторожа я не хотел, мне это было неинтересно. А поскольку вырос я в профессорской квартире, то жизнь ученого казалась предпочтительной. Мне было понятно, что жить на публикации своей прозы я не смогу. Таким образом, я оказался в науке. Тоже с немалым трудом, впрочем, сейчас речь о другом. Самое важное, что эта часть моей жизни стала не менее важной. Натан Эйдельман как-то подарил мне свою книгу с надписью «Володе двудомному». Название первой повести оказалось символическим в моей судьбе. Сейчас, отвечая на Ваши вопросы, я сам себе задаю вопрос, почему мои тексты постоянно вызывали (да и вызывают) отторжение журнального руководства? Припев был один: Вы не так пишете! Как не так? В советское время эта фраза была понятна: не по-советски. А после перестройки? А, кажется, дело просто. Журналы ориентированы на потребителя. А потребитель потребляет либо ту форму и содержание, что ему известны, либо откровенное постмодернистское штукарство.
Так что первично у меня – проза. Но если вспоминать разнообразные философские идеи на этот счет, то напомню, что литература всегда одухотворялась философией: от Шекспира и Гёте до Достоевского и Томаса Манна. Просто растут они из одного корня: из любопытства к миру – своему и окружающему. Порой это любопытство очень мучительно, приходится пробиваться к пониманию. Как в литературе, так и в философии. Но просто ничего не бывает. Но здесь трудность связана с удовольствием. Когда пишешь (все равно – прозу, литературоведение, философию), то жизнь твоя полна.
В одной из Ваших наиболее известных повестей «Два дома» отчетливо проступает автобиографический опыт. В какой мере Ваша история, история Вашей семьи повлияла на Ваше писательское мировоззрение?
Мне кажется, что семейное (или бессемейное) начало – исходная точка любого писательства. В каком-то смысле моя семья стала моим, простите за банальность, университетом. Я потом узнал много разного в науке, в людях, но некая система человеческих отношений, трагическое начало за спокойными словами, внутренний разрыв близких людей, который при этом не становится фактическим, бытовым разрывом, разность социальных слоев в одной семье (профессорство, с одной стороны, крестьянство, а затем городская околица – с другой). Причем, поразительное дело, отец именно благодаря своему еврейству был абсолютный русофил, мама, вышедшая из русских крестьян, была трезва и непримирима к действительности. Но когда жизнь ее била (а она била!), она проявляла фантастическое, очень русское терпение и выносливость. Думаю, что мое более или менее стоическое отношение к моим постоянным писательским неудачам (задубелая шкура) идет от мамы. Вот это страшное русское слово: «Наплевать! Пережду! Выстою!» Уже спустя годы читал у Бунина в его эмигрантских текстах, что Россия должна перетерпеть большевизм, как перетерпела татарское иго. Может, мамино терпение имело эти корни. Главное, что я вынес из своей семьи, кредо, которое там сформировалось, что стремиться к успеху и славе неприлично, что главное – это быть верным себе, пытаться точно передать, что ты чувствуешь и думаешь. Это главное, а не признание современников. Повторю, я никогда не писал с ориентацией на какой-либо слой, на некоего читателя. Я писал только для себя, понимая, что если я точен в своих словах, дошел до некоего дна, то там, как говорил Лев Толстой, находится нечто, что присуще всем думающим людям. И они рады это общее найти. Поэтому как бы не обращаясь ни к кому, я имею дерзость обращаться к людям, имеющим представление о морали и духовности, которой они мерят жизнь. А такие люди были всегда. Да и постмодернизм, ломавший эстетические и духовные ценности, пытавшийся обратить их в ничто, кажется, начинает публике надоедать. Более того, последние годы я все чаще слышу о людях, которым интересно мое творчество. Не говоря уж о студентах, которые любят своего профессора (как мне кажется) и его писания, могу процитировать письмо, которое недавно получил от одной современной писательницы по поводу своей последней книги «Наливное яблоко». Имени называть не имею права, но за подлинность текста ручаюсь: «Я читаю, оторваться не могу, хотя поначалу раскачивалась и даже фыркала, привыкая к Вашему особенному, неторопливому ходу, к ровному голосу, но сейчас вдруг поняла, что мастерство такого уровня имеет право на неспешность, на скрытые токи и как бы упрятанный в глубину темперамент. Спасибо».
Вы – один из немногих современных писателей, постоянно возвращающихся к теме человеческого взросления, к «детским» сюжетам – вспомнить хотя бы Ваш цикл «Книжный мальчик», да и одно из первых написанных по-русски эссе о Дж. Толкиене принадлежит Вам. Что означает для Вас тема детства? В какой мере Ваши собственные детские впечатления соответствуют тому, что Вы пишете?
Последнее время у меня рассказов о детстве стало меньше. Да и могу ли я и прежние сюжеты назвать «детскими»? Или темой многих своих рассказов назвать детство? Мы имели потрясающую детскую литературу. Назову хотя бы «Денискины рассказы» Виктора Драгунского. Я пытался не рассказать о ребенке, а понять, как происходит человек, как он взрослеет, какие муки в период взросления испытывает. Ведь понятие «книжный мальчик» я усвоил из прозы Достоевского и Толстого, главные герои которых были те самые книжные мальчики, то есть люди, поднявшиеся на определенный интеллектуальный уровень, с которого они могли судить о мире. А Толкиен – это же не просто сказка, а то же самое: попытка понять жизнь, снимая все социальные и политические маски современной ему реальности. Поэтому его тексты могли читать многие, да и читают спустя годы. Правда, получив от переводчика (моего друга тех лет Андрея Кистяковского) третий экземпляр рукописи, я читал ее вместе с сыном, который даже из железной рельсы выпилил себе меч, чтобы походить на Арагорна. Я его очень хорошо понимал. Будь я его ровесником, я бы сделал то же самое. Наверно, с тех пор я не изменился.
В «Вопросах литературы» Вы регулярно печатаете материалы о Достоевском, Герцене, Б. Зайцеве, Ф. Степуне. Что привлекает Вас в каждом из этих «героев»? Чей (философский) взгляд на действительность Вам ближе – и почему?
Тут ответ опять двоится. Хотя первенство, безусловно, принадлежит Достоевскому. Его открытие как-то совпало у меня с открытием самого себя. Я прочитал его впервые в восьмом классе и помню эту мучительную боль и ужас от того, что как будто о себе прочитал. Более того, первая удавшаяся прозаическая вещь («Два дома») была как-то неожиданно вызвана перечитыванием «Подростка», где рассказ ведется подростком из двоящейся семьи, как и у меня, где отец – Андрей Версилов – не только интеллектуал, но и из более высокого социального слоя, мать же Аркадия – крестьянка. И вдруг я понял, что нашел ключ к пониманию себя. Я писал в университете курсовые по Достоевскому, диплом уже конкретно по «Братьям Карамазовым», тема которого была вполне моей, экзистенциальной: «Проблема интеллигенции и народа у Достоевского». А далее шло открытие других имен. Я писал как исследователь об очень многих русских писателях и мыслителях – тут и Герцен, и Лев Толстой, и Степун, и Пушкин, и Чернышевский, и Семен Франк, и Георгий Федотов, и Петр Столыпин. Перечислять далее не буду. Ближе все-таки Достоевский и Степун. Может, прежде всего, своим неприятием экстремизма и нигилизма, на мой взгляд, самой страшной опасности России, да и не только России – человечества (извините за пафос).
Какой из Ваших собственных художественных текстов Вам наиболее дорог: «Крокодил», «Два дома», «Смерть пенсионера»? С чего нужно начинать, чтобы составить наиболее точное представление о манере Владимира Кантора?
Начинать стоит с начала. То есть с «Двух домов». Там, строго говоря, все мотивы моей прозы уже есть. Даже момент фантасмагории, из-за которого долго не хотели печатать «Крокодил» (как это возможно, чтобы в нашей реальности явился вдруг настоящий крокодил!), был уже в первой повести. Там герою-подростку являлась змея, которая преследовала его, и он видел ее как бы воочию. Правда, там этот мотив относили за счет болезненного бреда, в который погружается к концу текста мальчик. Но до сих пор идут споры, являлся ли черт Ивану Федоровичу или это был болезненный кошмар? Я-то считаю (и писал об этом), что это настоящая реальность, ведь Достоевский все же был верующий человек, а бесы, черти – постоянное сопровождение по-настоящему верующего человека. А потом, конечно, не случаен в этом контексте мой роман– сказка «Победитель крыс», где персонажи-люди живут среди крыс (которые правят этим миром), помогают им «настоящие коты», есть там и Баба-яга, и Леший, а тут же и «стекляшка», в которой выпивают герои, ручной паук бабы-яги. Сказка эта пользовалась большой популярностью, да и сейчас гуляет по Интернету, ее кто– то оцифровал, перевел в удобный для электронных книг формат FB2, и теперь ее предлагают разные сайты. А сказка – это тема детства, но там именно в фантасмагорическом, сказочном плане рассказывается о нашей жизни, где взрослеет мальчик. Но ведь эта фантасмагория и есть на самом деле реальность.
Назад: 29. Судьба романа «Крепость» (Нечто почти личное)
Дальше: Об авторе