12
Около часу ночи Нана и граф еще не спали, лежа в огромной кровати с пологом из венецианских кружев. Мюффа пришел вечером; он три дня сердился на молодую женщину. Комната, слабо освещенная одной только лампой, точно дремала в теплом, влажном благоухании любви. Слегка поблескивали серебряные инкрустации на белой лакированной мебели. Опущенная занавеска окутывала постель мраком. В тиши послышался вздох, потом поцелуй, и Нана, скользнув из-под одеяла, присела на минутку на край кровати, свесив босые ноги. Граф, опустив голову на подушку, лежал в темноте.
— Милый, ты веришь в бога? — спросила она после минутного раздумья, с серьезным лицом, охваченная после любовных объятий религиозным страхом.
С утра молодая женщина жаловалась на недомогание, и ее мучили всякие глупые мысли, как она говорила, мысли о смерти и адских муках. Временами ее обуревал по ночам ребяческий страх, воображение рисовало невероятные ужасы, ее преследовали наяву кошмары.
— Слушай, как ты думаешь, попаду я в рай? — обратилась Нана к Мюффа. Она вздрогнула, а граф, удивленный ее странными вопросами в такой момент, почувствовал, что в нем пробуждаются угрызения совести верующего католика. Но молодая женщина, в соскользнувшей с плеч сорочке и с распущенными волосами, бросилась к нему на грудь, рыдая и цепляясь за него.
— Я боюсь смерти… Я боюсь смерти…
Он с большим трудом высвободился, боясь заразиться безумием этой женщины, прижавшейся к нему в ужасе перед невидимым миром; он старался ее образумить — она совершенно здорова, надо только себя хорошо вести, чтобы заслужить прощение. Нана качала головой; разумеется, она никому не причиняет зла, она даже всегда носит образок пресвятой девы — она показала ему медальон, висевший на красном шнурочке у нее на груди. Только это ведь предопределено заранее: все женщины, которые живут с мужчинами вне брака, попадут в ад. Она вспоминала обрывки катехизиса. Ах, если бы знать наверное; а то ничего не известно — ведь никто оттуда не возвращается; и, право, глупо было бы стеснять себя, если попы болтают вздор. Тем не менее она благоговейно прикладывалась к образку, как к талисману, предохраняющему от смерти, одна мысль о которой наполняла ее леденящим ужасом.
Мюффа пришлось проводить Нана в туалетную; она дрожала от страха при мысли хотя бы минуту остаться одной, даже если дверь в спальню будет открыта. Когда он снова улегся, она еще побродила по комнате, заглядывая во все углы, вздрагивая от малейшего шума. Она остановилась перед зеркалом и углубилась, как когда-то, в созерцание своей наготы. Но вид собственных бедер и груди усилил ее страх. Она принялась водить пальцами по лицу, стараясь прощупать кости, и делала это долго, обеими руками.
— Человек безобразен после смерти, — медленно произнесла она.
Нана втягивала щеки, широко раскрывала глаза, выставляла вперед челюсть, чтобы посмотреть, какой будет, когда умрет.
И обернувшись к графу с искаженным таким образом лицом, проговорила:
— Посмотри-ка, у меня будет малюсенькое лицо.
Тогда он рассердился.
— Ты с ума сошла, ложись спать.
Мюффа показалось, что он видит ее в могиле, истлевшую после векового сна; он сложил руки и стал шептать молитву. С некоторых пор он снова вернулся к религии; порывы религиозного фанатизма действовали на него с такой силой, что после них он чувствовал себя совсем разбитым. Он до того сжимал пальцы, что кости начинали хрустеть, и повторял без конца одно только слово: «Боже мой… боже мой… боже мой…» Это был вопль бессилия, вопль греха, с которым он не мог бороться, несмотря на уверенность в вечном проклятии. Когда Нана подошла к кровати, он лежал под одеялом, впиваясь ногтями в грудь, с растерянным лицом и устремленными вверх, как бы ищущими небо, глазами. Она снова расплакалась; они поцеловались, дрожа, как в лихорадке, сами де зная отчего, оба во власти одного и того же бессмысленного наваждения. Они уже провели однажды подобную ночь; но на этот раз они вели себя совершеннейшими идиотами, как объявила Нана, когда прошел ее страх.
У нее мелькнуло было подозрение: уж не отправила ли Роза Миньон свое знаменитое письмо. Она стала осторожно расспрашивать графа. Нет, нет, это был только страх, не больше, Мюффа еще не знал, что он рогоносец.
Два дня спустя после нового исчезновения граф явился к Нана с утра, чего никогда не делал раньше. Он был мертвенно бледен, с покрасневшими глазами, весь еще во власти тяжелой внутренней борьбы. Но Зоя сама так растерялась, что не заметила его волнения. Она выбежала ему навстречу с криком:
— Ох, сударь, идите же скорей! Барыня вчера вечером чуть было не умерла.
На вопрос графа, что случилось, она ответила:
— Совершенно невероятная история… Выкидыш, сударь!
Нана была не третьем месяце беременности. Она долго думала, что ей просто нездоровится. Сам доктор Бутарель пребывал относительно нее в сомнении. Когда же он окончательно определил ее положение, она была так недовольна, что делала все возможное, чтобы скрыть беременность. Нервный страх и мрачное настроение отчасти являлись следствием этого события, которое она держала в тайне, стыдливо, как девушка, стараясь скрыть свое положение. Оно казалось ей каким-то курьезом, умалявшим ее, делавшим ее смешной. Как глупо! Ей, право, не везет. И надо же было случиться этому в то время, кода она была уверена, что с этим навсегда покончено. Она не переставала изумляться, ощущая какое-то расстройство в своих женских органах. Значит, можно иметь детей, не желая их, занимаясь совсем другим! Ее приводила в отчаяние природа, суровое материнство, ворвавшееся в ее веселое существование, новая жизнь, зачатая в обстановке смерти, которую она сеяла вокруг себя. Неужели женщина не может располагать собой, как хочет, не подвергаясь всяким неприятностям? Откуда взялся этот младенец? Она не могла на это ответить. И зачем ему появляться на свет! Никому он не, нужен, — напротив, он для всех помеха, да и вряд ли ждет его в жизни счастье.
Зоя подробно рассказала графу, как все случилось.
— Около четырех часов у нее сделались колики. Я вошла в туалетную, потому что она долго не возвращалась оттуда, и увидела ее на полу, в обмороке. Да, да, сударь, она лежала на полу, в луже крови, точно ее зарезали. Ну, тогда я сразу догадалась в чем дело, и страшно обозлилась: нечего было ей от меня таиться. Тут как раз случился господин Жорж. Он помог мне поднять ее, но как только услыхал, что она выкинула, тотчас же сам чуть не хлопнулся в обморок… Право, я совсем с ног сбилась со вчерашнего дня!
И в самом деле, в доме был ужасный переполох. Прислуга носилась взад и вперед по комнатам и лестницам. Жорж всю ночь провел на кресле в гостиной. Он сообщил о случившемся друзьям дома, собравшимся вечером в обычное время. Юноша был очень бледен, говорил взволнованным голосом, и на лице его застыло выражение испуганного удивления. Кроме Штейнера, Ла Фалуаза, Филиппа, тут были и другие. При первых же словах Жоржа все они восклицали: «Не может быть! Это просто шутка!» Но вслед за тем становились серьезными, с досадой посматривали на дверь спальни и качали головой, не находя в этом ничего смешного. Человек десять мужчин до полуночи разговаривали шепотом, сидя у камина; всех мучило одно и то же подозрение, все были смущены и как будто извинялись друг перед другом за создавшееся неловкое положение. А впрочем, они умывали руки. Какое им дело! Она сама виновата. Поразительная женщина эта Нана! Ну, кто бы мог поверить, что она выкинет этакий фортель! Они ушли один за другим на цыпочках, как уходят из комнаты покойника, где неприлично смеяться.
— Поднимитесь все-таки наверх, сударь, — сказала Зоя графу. — Барыне гораздо лучше, она вас примет… Мы ждем доктора, он обещал зайти утром.
Горничная уговорила Жоржа пойти домой выспаться. Наверху, в гостиной, осталась только Атласная; она лежала на диване и курила, глядя в потолок. С самого начала подруга Нана отнеслась к этому событию с холодной злобой и среди поднявшегося в доме смятения пожимала плечами, раздражаясь бранью. Когда Зоя прошла мимо нее, продолжая рассказывать графу, как мучилась бедная Нана, она резко крикнула:
— Поделом, впредь наука!
Они удивленно обернулись. Атласная лежала неподвижно, не спуская глаз с потолка, судорожно зажимая в зубах сигарету.
— Вы тоже хороши, нечего сказать! — воскликнула Зоя.
Атласная вскочила, со злостью посмотрела на графа и бросила ему ту же фразу:
— Поделом, впредь ей наука!
Она снова легла, выпустила тоненькую струйку дыма, притворяясь равнодушной, не желая ни во что вмешиваться, — это было слишком глупо! Зоя тем временем ввела Мюффа в спальню. В комнате было тепло, пахло эфиром; проезжавшие по авеню редкие экипажи едва нарушали тишину глухим стуком колес.
Нана, очень бледная, не спала, а лежала с широко раскрытыми мечтательными глазами. Увидев графа, она улыбнулась, оставаясь неподвижной.
— Ах, миль и — прошептала она слабым голосом, — я уж думала, что никогда больше тебя не увижу.
Когда он наклонился, чтобы поцеловать ее волосы, она умилилась и заговорила о ребенке таким тоном, как будто Мюффа был его отцом.
— Я не решалась тебе сказать… Я была так счастлива! Ах, как я мечтала, чтобы он оказался достойным тебя. И вдруг все рухнуло… Впрочем, может быть, все это и к лучшему… Я не хочу вносить в твою жизнь лишнее беспокойство.
Пораженный неожиданной ролью отца, граф что-то забормотал; он придвинул к постели стул и сел, облокотившись на одеяло. Тут только молодая женщина заметила, что у него взволнованное лицо — глаза покраснели, а губы лихорадочно дрожат.
— Что с тобой? — спросила она. — Ты тоже болен?
— Нет, — ответил он с трудом.
Она внимательно посмотрела на него и знаком отослала Зою, приводившую в порядок склянки с лекарствами. Когда они остались вдвоем, Нана притянула Мюффа к себе и повторила:
— Что с тобою, милый?.. У тебя глаза полны слез, я ведь вижу… Ну полно, говори. Ты же затем и пришел, чтобы сказать мне что-то.
— Нет, нет, клянусь, — проговорил он.
Задыхаясь от муки, еще более растроганный этой обстановкой, куда он попал случайно, Мюффа зарыдал, уткнувшись лицом в одеяло, чтобы заглушить взрыв отчаяния. Нана поняла, в чем дело. Очевидно, Роза Миньон решилась послать письмо. Нана дала графу выплакаться; от его конвульсивных рыданий тряслась кровать. Потом молодая женщина спросила тоном материнского участия:
— У тебя дома неприятности?
В ответ он утвердительно кивнул головой.
После минутного молчания она снова спросила почти шепотом:
— Значит, тебе все известно?
Он еще раз кивнул головой. В комнате больной вновь наступило тяжелое молчание. Граф получил письмо Сабины к ее любовнику как раз накануне, вернувшись с бала у императрицы. После ужасной ночи, проведенной в обдумывании плана мести, он вышел утром из дому, чтобы не поддаться искушению убить свою жену. Очутившись на улице, где на него повеяло ласковым дыханием прекрасного июньского дня, он забыл свои мрачные мысли и отправился к Нана, как делал всегда в тяжелые минуты жизни. И только там предался своему горю, в малодушной надежде получить утешение.
— Полно, успокойся, — продолжала молодая женщина, стараясь быть как можно ласковей. — Я ведь давным-давно обо всем знала, но уж, конечно, не стала бы открывать тебе глаза на поведение твоей жены. Помнишь, в прошлом году у тебя было явились подозрения, и только благодаря моей осторожности все уладилось. У тебя было тогда слишком мало доказательств. Правда, сейчас они у тебя есть, это очень тяжело, я знаю; но надо все-таки быть благоразумным: тут нет никакого позора.
Он перестал плакать. Ему стало стыдно, хотя он давным-давно уже опустился до того, что посвящал любовницу в самые интимные подробности своей семейной жизни. Ей пришлось его подбодрить. Ну, что там, ведь она женщина, ей можно все сказать. И тогда он произнес глухим голосом:
— Ты больна, зачем тебя утомлять!.. Как глупо, что я пришел. Я уйду…
Она с живостью подхватила:
— Да нет же, оставайся. Я, быть может, дам тебе полезный совет. Только не заставляй меня много говорить, доктор мне запретил.
Мюффа встал и принялся ходить по комнате.
— Что же ты намерен теперь делать? — спросила Нана.
— Черт возьми! Прежде всего дам этому негодяю пощечину.
Она с неодобрением посмотрела на него.
— Ну, это не очень-то умно… А с женой?
— Буду хлопотать о разводе. У меня есть доказательства.
— А это уж попросту глупо, милый мой… Да я никогда в жизни этого не допущу.
Очень рассудительно она доказала ему своим слабым голосом всю бесполезность скандала, связанного с бракоразводным процессом и дуэлью. Неделю он будет притчей во языцех для всех газет; он поставит на карту свое существование, свой покой, высокое положение при дворе, честь своего имени. И ради чего? Чтобы стать мишенью насмешек для остряков.
— Что ж из того! — воскликнул он. — Зато я отомщу.
— Милый мой, в таких случаях мстят или сразу, или никогда, — проговорила она.
Он остановился, бормоча что-то себе под нос.
Разумеется, Мюффа не был трусом, но он чувствовал, что Нана права. Ему становилось все более и более не по себе, что-то жалкое и позорное закрадывалось в душу, ослабляя его гневный порыв. А она, как будто задавшись целью откровенно высказать ему все, что было у нее на душе, нанесла ему новый удар.
— А знаешь, голубчик, отчего тебе досадно?.. Да оттого, что ты сам изменяешь своей жене. Ведь неспроста же ты не ночуешь дома; она, видно, догадывается, в чем дело. Как же ты можешь ее упрекать? Она ответит, что ты сам подаешь ей пример, и заткнет тебе этим рот… Вот ты и беснуешься здесь, миленький мой, вместо того, чтобы бежать к ним и переломать им ребра.
Мюффа снова упал на стул, подавленный ее откровенной грубостью. Нана замолчала, перевела дух и затем продолжала вполголоса:
— Ох, я совсем разбита… Помоги мне приподняться, я все время сползаю, у меня голова лежит слишком низко.
Когда он помог ей подняться, она почувствовала себя лучше, вздохнула и снова вернулась к бракоразводному процессу. Она нарисовала картину, как адвокат графини будет потешать Париж, рассказывая о Нана. Все всплывет тогда: провал в «Варьете», ее особняк, — вся ее жизнь. Ну, уж нет! Она не гонится за такой рекламой! Может, другая какая-нибудь грязная тварь и толкнула бы его на этот путь, чтобы выехать на его спине и создать себе успех, но она не из таких, — она прежде всего заботится о его счастье. Нана притянула его к себе, положила его голову на подушку рядом со своей головой, обняла рукой его шею и тихо шепнула:
— Послушай, котик, ты должен помириться со своей женой.
Он возмутился. Ни за что! Сердце его разрывалось, он не мог вынести такого позора. Но она продолжала мягко настаивать:
— Ты должен помириться с женой… Неужели ты хочешь, чтобы всюду говорили, будто я разлучила тебя с семьей? Это создаст мне слишком дурную славу. Что подумают обо мне люди?.. Но только поклянись, что ты будешь всегда меня любить, потому что с той минуты, как ты уйдешь к другой…
Слезы душили ее. Он прервал ее речь поцелуями, повторяя:
— Ты с ума сошла, это невозможно!
— Нет, нет, — продолжала она, — так нужно… Я постараюсь быть благоразумной. В конце концов, она твоя жена. Это не то, что изменить мне с первой встречной.
Она продолжала в том же духе, давала благие советы, даже напомнила ему о боге. Ему казалось, что он слышит г-на Венго, точно старичок читал ему наставления, чтобы отвлечь от греха. Но она отнюдь не предлагала разрыва; она проповедовала любовь, разделенную поровну между женой и любовницей; безмятежную жизнь без всяких неприятностей для кого бы то ни было, нечто вроде блаженного сна среди неизбежной житейской грязи. Ничто в их отношениях не изменится, он останется любимым котиком; он только будет реже приходить к ней, а ночи, которые не проводит с нею, посвятит графине. Она совсем выбилась из сил и кончила едва слышным шепотом:
— По крайней мере, у меня будет сознание, что я сделала доброе дело… А ты еще сильнее полюбишь меня.
Наступило молчание. Нана закрыла глаза, еще больше побледнев на своей подушке. Теперь он слушал под предлогом, что не хочет ее утомлять. Через минуту она открыла глаза и прошептала:
— Да и как быть с деньгами? Откуда ты возьмешь их в случае разрыва?.. Лабордет приходил вчера по поводу векселя… Я во всем терплю недостаток, просто надеть на себя нечего.
Молодая женщина снова закрыла глаза, она казалась мертвой. На лице Мюффа появилось выражение глубокого отчаяния.
Сразивший графа накануне удар заставил его забыть о денежных затруднениях; он совершенно не знал, как ему из них выпутаться. Несмотря на твердое обещание, вексель в сто тысяч франков, раз уже переписанный, был пущен в обращение. Лабордет притворился очень огорченным, свалил всю вину на Франсиса, говорил, что никогда в жизни не станет больше связываться с такими неотесанными людьми. Приходилось платить; граф ни в коем случае не мог допустить, чтобы опротестовали вексель, на котором стояло его имя. К тому же, помимо новых требований Нана, в его собственном доме происходило невероятное мотовство. Вернувшись из Фондет, графиня неожиданно обнаружила страсть к роскоши и светским удовольствиям, способную поглотить все их состояние. Начинали поговаривать о том, что она разоряет графа своими причудами: дом был поставлен на совершенно новый лад, пятьсот тысяч франков ушло на переделку особняка на улице Миромениль; у графини появились эксцентричные туалеты, значительные суммы денег исчезли неизвестно куда — то ли разошлись, то ли она подарила их кому-нибудь. Как бы то ни было, она не подумала отдать о них отчет. Дважды Мюффа позволил себе сделать по этому поводу замечание, желая узнать, куда девались деньги, но графиня посмотрела на него с такой странной усмешкой, что он не осмелился больше спрашивать, боясь получить слишком ясный ответ. Если он согласился принять из рук Нана зятем Дагнэ, то только потому, что рассчитывал уменьшить приданое Эстеллы до двухсот тысяч франков, а относительно остальных денег войти в соглашение с молодым человеком, для которого этот неожиданный брак и так был счастьем. Терзаемый необходимостью немедленно найти сто тысяч франков для уплаты Лабордету, Мюффа за целую неделю придумал лишь одно средство, к которому очень не хотелось прибегать, — продажу Борд, роскошного поместья, оцененного в полмиллиона; это поместье графиня недавно получила в наследство от дяди. Чтобы продать его, нужна была подпись графини, хотя в силу брачного договора она сама, без разрешения графа, не имела права отчуждать владения. И вот все рухнуло, — он ни за что не пойдет теперь на подобный компромисс, — и от этой мысли больней становился ужасный удар, нанесенный ему изменой жены. Мюффа прекрасно понимал, к чему клонила Нана, так как, посвящая любовницу во все свои дела, он поделился с ней и на этот раз неприятностью, связанной с объяснением с графиней по поводу ее подписи. Нана не особенно настаивала. Она лежала, закрыв глаза. Ее бледность испугала графа, он дал ей понюхать немного эфира. Она вздохнула и спросила, не называя Дагнэ:
— Когда свадьба?
— Брачный контракт будет подписан во вторник, через пять дней, — ответил он.
Все еще не открывая глаз, как будто думая вслух, она проговорила:
— В конце концов, милый, ты лучше знаешь, как поступить. Я хочу одного: чтобы все были довольны.
Он стал ее успокаивать, взял ее руку. Хорошо, там видно будет; главное, чтобы она поправилась. Он больше не протестовал; эта теплая комната больной, погруженная в дремоту, пропитанная запахом эфира, окончательно усыпила все его чувства; у него осталась одна лишь потребность в блаженном покое. Вся его энергия, возбужденная сознанием обиды, растворилась в теплоте этой постели, возле этой больной женщины, за которой он ухаживал, вспоминая с лихорадочным волнением сладострастные минуты их любви. Он наклонялся к ней, сжимал ее в объятиях, а на ее неподвижном лице блуждала победная улыбка. Вошел доктор Бутарель.
— Ну, как поживает наше милое дитя? — фамильярно спросил он Мюффа, обращаясь к нему, как к мужу. — Черт возьми! Мы тут болтали, я вижу!
Доктор, красивый мужчина, еще не старый, имел великолепную практику среди дам полусвета. Очень веселый, он смеялся с ними по-приятельски, но никогда не вступал в связь ни с одной из них и с величайшей аккуратностью брал с них немалую плату за лечение. Он являлся к ним по первому зову. Нана, вечно трепетавшая при мысли о смерти, посылала за ним два или три раза в неделю, со страхом обращаясь к нему из-за малейшего пустяка. Его лечение состояло в том, что он развлекал ее сплетнями и разными необыкновенными историями. Дамы полусвета обожали его. Но на этот раз болезнь была серьезная. Мюффа вышел, сильно волнуясь. Он был растроган, видя, как ослабела его бедная Нана. Когда он выходил из комнаты, она знаком подозвала его и, подставив ему лоб для поцелуя, шепнула с ласковой угрозой:
— Помни о том, что я тебе говорила. Вернись к жене, а то я рассержусь; тогда и на глаза мне не показывайся!
Графиня Сабина непременно хотела, чтобы брачный контракт был подписан во вторник, предполагая дать бал в отделанном заново особняке, где еще не успела просохнуть краска. Было разослано пятьсот приглашений лицам, принадлежавшим к самым разнообразным общественным кругам. Еще утром обойщики прибивали последние драпировки, а около девяти часов вечера, когда пора было зажигать люстры, архитектор, в сопровождении взволнованной графини, сделал обход, отдавая последние приказания.
Это был один из тех весенних праздников, которые полны обычно мягкого очарования. Теплый июньский вечер дал возможность открыть обе двери большой гостиной, чтобы гости могли танцевать и в саду. Первые же группы приглашенных, встреченные в дверях графом и графиней, были положительно ослеплены. У всех еще свежа была в памяти прежняя гостиная, где витало леденящее воспоминание о старой графине Мюффа, — эта старинная комната, полная благоговейной строгости, с массивной мебелью красного дерева времен Империи, желтой бархатной обивкой и зеленоватым, заплесневевшим от сырости потолком. Теперь же, начиная с самого входа, мозаичные украшения отливали золотом при свете высоких канделябров, а на мраморной лестнице вились перила с тонкой резьбой. Роскошная гостиная была обита генуэзским бархатом, потолок украшала живопись работы Буше, приобретенная архитектором за сто тысяч франков на аукционе при распродаже имущества замка Дампьер. Хрустальные люстры и подвески зажигали огнем роскошные зеркала и ценную обстановку. Казалось, кушетка Сабины, единственная мебель из красного шелка, поражавшая некогда своей мягкой негой, размножилась, разрослась, заполнив весь особняк сладостной ленью, жаждой острого наслаждения, запоздалой страстью. Начались танцы. Оркестр, помещенный в саду перед открытым окном, играл вальс, и его гибкий ритм мягко разливался в вечернем воздухе. Окутанный прозрачной дымкой, сад освещался венецианскими фонариками, а на краю одной из лужаек раскинулся пурпурный шатер, где был устроен буфет. Оркестр играл вальс из «Златокудрой Венеры», игривый вальс, заливавший волной задорного звонкого смеха старый особняк, согревая трепетом жизни самые стены его. Казалось, с улицы подул сладострастный ветер и смел своим порывом отжившие поколения величавого жилища, унес с собой почтенное прошлое графов Мюффа — целый век религиозного благочестия, дремавшего под потолком.
Старые друзья матери графа, ослепленные всей этой непривычной роскошью, ютились у камина на давнишнем своем месте; им было не по себе. Среди постепенно густевшей толпы они образовали отдельную маленькую группу. Г-жа Дю Жонкуа, не узнавая комнат, прошла через столовую. Г-жа Шантро с изумлением смотрела на сад, казавшийся ей огромным. Вскоре в этом углу послышалось шушуканье: группа, собравшаяся у камина, обменивалась язвительными замечаниями.
А что, если бы графиня вдруг воскресла… — прошептала г-жа Шантро. — Вы только представьте себе, какая была бы картина, если бы она попала в это общество… А вся эта позолота, этот шум… просто стыд и срам!..
— Сабина совсем с ума сошла, — ответила г-жа Дю Жонкуа, — вы ее видели? Вон она стоит у дверей, ее видно отсюда. Она надела все свои бриллианты.
На секунду они привстали с мест, чтобы посмотреть издали на графиню и графа. Сабина, в белом платье, отделанном роскошными кружевами, сияла красотой, молодостью и весельем; с ее лица не сходила упоенная улыбка. Рядом с ней постаревший, немного бледный Мюффа также улыбался с обычным выражением спокойного достоинства.
— И подумать только, что когда-то он был главой дома, — продолжала г-жа Шантро, — без его позволения никто бы не осмелился переставить скамеечки в гостиной!.. Да, она все перевернула вверх дном, теперь он в подчинении у нее… Помните, когда-то она не хотела переделывать даже гостиной, а теперь переделала весь дом.
Тут они замолчали — в гостиную вошла г-жа де Шезель, а за ней целый хвост молодых людей; она приходила от всего в восторг, выражая свое одобрение громкими восклицаниями:
— Ах, очаровательно!.. Прелестно!.. Сколько вкуса!..
И крикнула издали, обращаясь к группе у камина:
— Что я говорила? Нет ничего лучше этих старинных домов, если их отделать заново… Они приобретают изумительный шик! Не правда ли? Совсем, как в былое время. Теперь Сабина может, наконец, устраивать приемы.
Обе старухи снова уселись и заговорили вполголоса о свадьбе, немало удивившей Париж. Мимо прошла Эстелла, в розовом шелковом платье, такая же худая и плоская, как всегда, с тем же девственным, ничего не говорящим лицом. Она спокойно согласилась выйти замуж за Дагнэ, не обнаружив ни радости, ни печали, оставаясь такой же бледной, как в зимние вечера, когда подбрасывала в камин поленья. Весь этот бал, данный в честь ее, огни, цветы, музыка оставляли ее совершенно равнодушной.
— Какой-то авантюрист, — говорила г-жа Дю Жонкуа, — я не разу его не видела.
— Тише, — вон он, — сказала шепотом г-жа Шантро.
Дагнэ, увидев входившую со своими сыновьями г-жу Югон, поспешил к ней навстречу и предложил ей руку. Он шутил, рассыпался перед нею в нежных излияниях, как будто она до некоторой степени способствовала его счастью.
— Благодарю вас, — сказала она, усаживаясь у камина. — Это, видите ли, мое старинное местечко.
— Вы с ним знакомы? — спросила ее г-жа Дю Жонкуа, когда Дагнэ отошел.
— Конечно! Прекрасный молодой человек. Жорж его очень любит… О, он из очень почтенной семьи.
Добрая старушка принялась защищать Дагнэ, угадывая чутьем враждебное отношение к нему со стороны окружающих. Она рассказала, что его отец, которого очень ценил Луи-Филипп, занимал до самой своей смерти должность префекта. Возможно, что молодой человек и вел несколько рассеянный образ жизни — он, говорят, совсем разорился — зато у него имеется дядюшка — крупный помещик, который, несомненно, оставит ему наследство. Дамы недоверчиво качали головой, а г-жа Югон, сама немного смущенная, напирала главным образом на хорошее происхождение жениха Эстеллы. Старушка очень устала и жаловалась, что у нее болят ноги. Она уже с месяц жила в своем доме на улице Ришелье из-за целой кучи всяких дел — по собственному ее выражению. Тень грусти лежала на ее лице, несмотря на освещавшую его, как всегда, добрую улыбку.
— Все-таки Эстелла могла сделать гораздо лучшую партию, — сказала в заключение г-жа Шантро.
Оркестр заиграл ритурнель. Начиналась кадриль, публика отхлынула к стенам гостиной, оставляя свободное пространство для танцев. Светлые платья мелькали на темном фоне мужских фраков; в ярком свете люстр, на этом движущемся море голов искрились бриллианты, трепетали уборы из белых перьев, распускался целый цветник сирени и роз. Становилось жарко; от легкого тюля, атласа и шелка, от бледных обнаженных плеч поднималось благоухание. Оркестр оглашал воздух веселыми звуками. В раскрытые настежь двери виднелись ряды женщин, сидевших в соседних комнатах; они сдержанно улыбались, обмахиваясь веерами; глаза их горели, губы трепетали. Гости продолжали прибывать, и лакей то и дело докладывал; мужчины, медленно протискиваясь сквозь толпу, искали местечко для своих дам, повисших у них на руках, и поднимались на цыпочках в надежде увидеть издали свободное кресло. Мало-помалу особняк наполнился людьми; шуршали примятые юбки, местами получался затор от целого моря кружев, бантов и буфов; но дамы, привыкшие к бальной толчее, вежливо и покорно сторонились и, пробираясь вперед, ухитрялись сохранить всю свою грацию. А в глубине сада, в розовом свете венецианских фонариков, мелькали пары, вырвавшиеся из душной гостиной; на лужайке женские платья, точно призраки, колебались в такт кадрили, звуки которой доносились из-за деревьев, смягченные расстоянием.
Штейнер встретился в саду с Фукармоном и Ла Фалуазом, которые пили у буфета шампанское.
— Фу ты, какой шик! — говорил Ла Фалуаз, разглядывая шатер, пурпурная ткань которого поддерживалась золочеными копьями. — Настоящая пряничная ярмарка… Да, да, именно пряничная ярмарка!
Последнее время он занимался исключительно зубоскальством, разыгрывая роль пресыщенного всем на свете молодого человека, который не находит ничего, достойного более или менее серьезного отношения.
— Вот бы удивился бедняга Вандевр, если бы он воскрес, — тихо произнес Фукармон. — Помните, как он умирал от скуки в том углу, у камина! Дошутился, черт возьми!
— Бросьте! Ну, что такое Вандевр? Просто дурак! Тоже, вздумал удивить мир, зажарился живьем! Ну, и попал пальцем в небо, о нем и не вспоминает никто. Умер, похоронили и забыли, что существовал Вандевр! Другой на его место найдется.
И, обменявшись со Штейнером рукопожатием, он продолжал:
— А знаете, только что приехала Нана… Вот картина-то, друзья мои, была; прямо замечательная. Во-первых, Нана облобызала графиню. Затем, когда к ней подошли жених с невестой, она их благословила и сказала, обращаясь к Дагнэ: «Смотри, Поль, если будешь ей изменять, я с тобой разделаюсь». Как! Вы, значит, ничего не видели! Ну, это такая сценка была, просто шик!..
Те двое слушали развесив уши. Наконец они догадались, что он шутит, и расхохотались. Ла Фалуаз был в восторге от своего остроумия.
— А вы и поверили… Впрочем, что удивительного, раз Нана устроила эту свадьбу. Да, ведь она у них почти член семьи.
В это время мимо прошли братья Югон, и Филипп заставил его замолчать. Мужчины заговорили о свадьбе. Жорж обозлился на Ла Фалуаза, рассказавшего, как было дело. Он не оспаривал, что Нана действительно навязала Мюффа в зятья своего бывшего любовника, но горячо протестовал против того, что Дагнэ будто бы ночевал у нее накануне бала; это ложь. Фукармон позволил себе с сомнением пожать плечами. Кто может знать, с кем и когда живет Нана? Но Жорж с такой запальчивостью крикнул: «Ну, уж мне-то, сударь, позвольте об этом знать!», что все расхохотались. Как бы то ни было, вся эта история, по мнению Штейнера, была чрезвычайно курьезной.
Мало-помалу гости стали осаждать буфет. Собеседники посторонились, но продолжали беседу. Ла Фалуаз нахально оглядывал женщин, забывая, что он не в Мабиле. В конце одной аллеи приятели, к великому своему удивлению, увидели г-на Вено, оживленно беседующего с Дагнэ; посыпались нескромные шутки — старик, видно, исповедует жениха и дает ему советы, как вести себя в первую брачную ночь. Затем они вернулись к дверям гостиной, где в это время танцевали польку, и пары, носившиеся в вихре танца, задевали, кружась, мужчин, смотревших на них издали. От дуновений ветерка, доносившегося из сада, высоко взвивалось пламя свечей. Когда мимо проносилась женская юбка, мерно шурша в такт танцу, от нее пробегала струя воздуха, освежая раскаленную люстрами атмосферу.
— Не очень-то там прохладно, черт возьми! — проговорил Ла Фалуаз.
Приятели подмигивали, провожали взглядом таинственные тени, кружившиеся по саду, и показывали друг другу маркиза де Шуар, который одиноко бродил, выделяясь своей высокой фигурой среди окружавших его обнаженных плеч. На его бледном, строгом лице, обрамленном редкими седыми волосами, лежало выражение надменного достоинства. Возмущенный поведением графа Мюффа, он публично порвал с ним отношения, объявляя всем, что ноги его не будет в доме зятя. Если он и согласился прийти сегодня вечером, то только благодаря настояниям внучки, хотя и не одобрял ее замужества. Он в негодующих выражениях громил разложение правящих классов, постыдно предающихся современному разврату.
— Ах, все кончено, — говорила у камина г-жа Дю Жонкуа на ухо г-же Шантро. — Эта тварь околдовала беднягу… А мы-то считали его таким верующим, таким благородным!..
— Говорят, он на пути к разорению, — продолжала г-жа Шантро. — Моему мужу попал случайно в руки подписанный им вексель… Он теперь днюет и ночует в особняке на авеню де Вилье. Об этом говорит весь Париж… Я не собираюсь защищать Сабину, боже упаси, но вы должны все-таки сознаться, что он дает ей достаточно поводов к недовольству, и если она тоже швыряет деньги на ветер…
— Она не только деньги швыряет, — перебила г-жа Дю Жонкуа. — Словом, оба живо пойдут ко дну, моя милая.
Их разговор прервал мягкий голос г-на Вено. Он уселся позади них, точно желая скрыться от нескромных взглядов, и, наклонившись, прошептал:
— Зачем отчаиваться? Бог всегда приходит на помощь в ту минуту, когда кажется, что все потеряно.
Старик спокойно взирал на развал семьи, которою он когда-то руководил. С тех пор, как Вено гостил в Фондет, он предоставил безумию расти, ясно сознавая свое бессилие. Он мирился с безрассудной страстью графа к Нана, и с присутствием в доме Фошри, не отходившего от графини, и даже с замужеством Эстеллы с Дагнэ. Какое это могло иметь значение? Он держал себя еще более смиренно и таинственно, лелея в тайне мечту прибрать к рукам как молодую чету, так и не ладивших между собой родителей; он прекрасно знал, что большое распутство рано или поздно приводит к глубокому благочестию. Настанет час, когда заблудшие души взовут к провидению.
— Наш друг, — продолжал старик тихим голосом, — как всегда, исполнен лучших религиозных чувств… У меня имеются самые отрадные доказательства, что это именно так.
— Что ж, прекрасно, проговорила г-жа Дю Жонкуа, — в таком случае он прежде всего должен помириться с женой.
— Конечно… И я надеюсь, что он на пути к примирению.
Тут обе старушки пристали к нему с расспросами. Но он смиренно отвечал, что надо предоставить все воле божьей. Его желанием было помирить графа и графиню, чтобы избежать публичного скандала. Религия прощает слабости людские, лишь бы сохранить благопристойность.
— Все-таки вам не следовало допускать брака Эстеллы с этим авантюристом, — проговорила г-жа Дю Жонкуа.
Лицо старика выразило глубокое изумление.
— Вы ошибаетесь, г-н Дагнэ — очень достойный молодой человек… Мне знаком его образ мыслей… Он хочет загладить грехи молодости. Эстелла вернет его на путь истинный, будьте уверены.
— О, Эстелла! — презрительно произнесла г-жа Шантро. — Вряд ли милая девочка способна проявить собственную волю; это такое незначительное существо!
Мнение г-жи Шантро вызвало у г-на Вено улыбку, но он не стал распространяться насчет новобрачной. Закрыв глаза как бы для того, чтобы отрешиться от всего окружающего, он снова забился в свой угол, скрывшись за пышными юбками. Г-жа Югон, утомленная и рассеянная, уловила несколько слов из их разговора и, обращаясь к маркизу де Шуар, который подошел к ней поздороваться, сказала ему с обычным добродушием:
— Эти дамы слишком строги. Жизнь ведь скверная штука для всех… Не правда ли, мой друг, надо уметь прощать, чтобы самому заслужить прощение?
Маркиз слегка смутился, он испугался намека. Но добрая старушка так печально улыбалась, что он сразу оправился и сурово ответил:
— Нет, есть проступки, которые нельзя прощать. Вот подобная-то снисходительность и ведет общество к гибели.
Бал между тем еще более оживился. Началась новая кадриль, и пол гостиной слегка сотрясался, как будто старый дом дрогнул под напором танцующих. Временами на бледном фоне голов, слившихся в общую массу, выделялось в вихре танца женское личико с блестящими глазами и полуоткрытым ртом, сверкая белизной кожи под ярким светом люстры. Г-жа Дю Жонкуа находила, что этот бал чистейшая бессмыслица. Просто безумие — запихать пятьсот человек в помещение, едва вмещавшее двести. Почему бы уж не отпраздновать свадьбу прямо посреди площади Карусели? Г-жа Шантро ответила ей, что уж таков дух времени: прежде торжественные события происходили в тесном семейном кругу, а ныне необходима толпа, всякий с улицы может свободно войти, — без этой толчеи вечер покажется скучным. Роскошь выставляется напоказ, в дом попадают подонки парижского общества, и вполне естественным следствием такого панибратства с людьми не своего круга является разрушение семейного очага. Старушки выражали неудовольствие по поводу того, что не могут насчитать и полсотни знакомых. Откуда взялся этот сброд? Декольтированные молодые девушки щеголяли обнаженными плечами. Одна дама воткнула в прическу золотой кинжал, а вышитое стеклярусом платье облекало ее, как чешуя. Другую провожали насмешливыми улыбками, — настолько вызывающе обрисовывала ее фигуру узкая юбка. Здесь сосредоточились сливки минувшего зимнего сезона, случайные знакомые хозяйки дома, с которыми она встретилась среди веселящейся, ко всему терпимой части общества; громкие имена сталкивались в общей жажде наслаждений с именами, стяжавшими себе скандальную известность. В переполненных залах становилось жарче, мерной симметрией развертывались фигуры кадрили.
— Шикарная женщина графиня! — говорил Ла Фалуаз у двери, выходившей в сад. — Она выглядит на десять лет моложе своей дочери… Кстати, фукармон, скажите, когда-то Вандевр бился об заклад, что у нее совсем нет бедер.
Нарочитый цинизм Ла Фалуаза надоел остальной компании. Фукармон ограничился небрежным ответом:
— Справьтесь у своего кузена, милейший. Вот как раз и он.
— Верно! Это идея! — воскликнул Ла Фалуаз. — Держу пари на десять луидоров, что у нее есть бедра.
Фошри, действительно, только что вошел. В качестве своего человека он прошел через столовую, чтобы избежать толкотни в дверях. Возобновив в начале зимы связь с Розой, журналист делил свои чувства между певицей и графиней. Он был очень утомлен, и не знал, как порвать с одной из них. Сабина льстила его тщеславию, зато Роза больше занимала его. Впрочем, со стороны певицы это была истинная страсть, верная супружеская любовь, приводившая в отчаяние Миньона.
— Послушай, мне нужна маленькая справка, — проговорил Ла Фалуаз, удерживая кузена за руку. — Видишь даму в белом шелковом платье?
Приобретя вместе с наследством наглую самоуверенность, он постоянно подтрунивал теперь над Фошри в отместку за старинную обиду, когда тот высмеивал только что приехавшего в Париж провинциала.
— Да-да, ту самую, в кружевах.
Журналист встал на цыпочки, все еще не понимая, в чем дело.
— Графиню? — сказал он наконец.
— Ну да, мой друг… Я держал пари на десять луидоров, что у нее есть бедра.
И Ла Фалуаз захохотал в восторге, что ему удалось утереть нос этому молодцу, который так ошарашил его когда-то вопросом, нет ли у графини любовника. Но Фошри, нимало не удивляясь, пристально посмотрел на него.
— Какой ты дурак, — сказал он наконец и пожал плечами.
Потом он поздоровался с присутствующими, оставив опешившего кузена в недоумении, была ли действительно так остроумна его шутка. Разговор возобновился. Со дня скачек к завсегдатаям особняка на авеню де Вилье присоединились банкир и Фукармон. Из разговора выяснилось, что Нана поправляется, а граф каждый вечер ездит узнавать о ее здоровье. Фошри прислушивался одним ухом к болтовне приятелей; он был, казалось, чем-то расстроен. Утром Роза, повздорив с ним, объявила ему коротко и ясно, что послала к графу письмо; пускай сунется теперь к своей знатной даме — хорошенький ждет его там прием. После долгих колебаний он все-таки набрался храбрости и явился на бал, но глупая шутка Ла Фалуаза еще больше расстроила его; он был взволнован, несмотря на кажущееся спокойствие.
— Что с вами? — спросил Филипп. — Вам нездоровится?
— Нет, нисколько… У меня была работа, поэтому я и запоздал.
И стараясь сохранить хладнокровие, сделав над собой одно из тех, никому неведомых героических усилий, которые приводят к развязке пошлые житейские драмы, он добавил:
— Однако я еще не поздоровался с хозяевами дома… Нельзя же быть невежей!
У него даже хватило духу пошутить; обернувшись к Ла Фалуазу, он произнес:
— Не правда ли, дурак?
Фошри стал протискиваться сквозь толпу. Громкий голос лакея не называл больше фамилий прибывающих. Но граф и графиня все еще стояли в дверях гостиной и разговаривали с входившими дамами. Наконец Фошри добрался до них, а компания, оставшаяся у дверей в сад, приподнималась на цыпочки, чтобы лучше видеть сцену, которая должна была произойти. По-видимому, Нана всем разболтала про письмо.
— Граф его не заметил, — шептал Жорж. — Смотрите, он обернулся!.. Ну вот начинается.
Оркестр снова заиграл вальс из «Златокудрой Венеры». Сперва Фошри поздоровался с графиней, с лица которой не сходила восторженно-ясная улыбка. Затем он с минуту постоял неподвижно за спиной графа, в спокойно-выжидательной позе. В тот вечер Мюффа держался с надменной величавостью, закинув голову в официальной позе, подобающей высокопоставленному должностному лицу. Когда взгляд его упал, наконец, на журналиста, он принял еще более величественную осанку. Несколько секунд оба глядели друг другу в лицо. Фошри первый протянул руку. Мюффа последовал его примеру. Их руки соединились, графиня Сабина улыбалась, опустив глаза, а вокруг продолжала звучать игриво-насмешливая мелодия вальса.
— Ну, дело идет как по маслу! — проговорил Штейнер.
— Что у них, руки, что ли, слиплись? — спросил Фукармон, удивленный столь длительным рукопожатием.
Неотвязное воспоминание залило краской бледные щеки Фошри. Перед ним встала сцена в бутафорской, тускло освещенной зеленоватым светом. Он снова увидел Мюффа, вертевшего в руках подставку для яиц, среди пыльного хлама. Как злоупотребил тогда граф своими подозрениями! Теперь Мюффа больше не сомневался, но в эту минуту он потерял остатки «чувства собственного достоинства. Страх Фошри рассеялся, и, ему самому захотелось смеяться — настолько комичной показалась ему вся эта история.
— Ну, на сей раз это действительно она! — крикнул Ла Фалуаз, который не так-то скоро отказывался от своих шуток, если находил их остроумными. — Я говорю про Нана. Вот она входит, смотрите!
— Замолчи ты, дурак! — пробормотал Филипп.
— Да я же вам говорю!.. В ее честь играют вальс. Ей-богу, она приехала! Ведь она же и устроила примирение, черт возьми!.. Неужели вы не видите: вот она прижимает к сердцу всю троицу — моего кузена, мою кузину и графа — и называет их своими милыми кисками. Меня прямо умиляют эти семейные сцены.
Подошла Эстелла. Фошри поздравил ее, а она, прямая, как палка, в своем розовом платье, смотрела на него со свойственным ей удивленным выражением молчаливого младенца и в то же время кидала украдкой взгляды на отца и мать. Дагнэ также обменялся дружеским рукопожатием с журналистом. К этой улыбающейся группе подкрался сзади г-н Вено и, блаженно любуясь ею, радовался в благоговейном умилении последним признакам падения, открывавшим дорогу провидению.
А вальс продолжал развертывать мелодию, полную смеющегося сладострастия. Волны веселья росли, ударялись о стены старого особняка, точно волны прибоя. Флейты в оркестре заливались тонкой трелью, им вторили томные вздохи скрипок. Люстры обдавали живым теплом драпировки из генуэзского бархата, позолоту и живопись, пронизывали, точно солнечные лучи, клубившуюся над ними пыль, а толпа приглашенных, бесчисленно отражаясь в зеркалах, казалось, ширилась вместе с возраставшим гулом голосов. Мимо сидевших вдоль стен гостиной улыбающихся женщин проносились, обнявшись за талию, пары, еще сильнее сотрясая пол. В саду багровый свет венецианских фонариков обливал отблеском отдаленного пожара черные тени гуляющих, искавших прохлады в глубине аллей. Эти сотрясающиеся стены, эта красная мгла были, казалось, последними яркими вспышками пожара, в котором слышался треск рухнувшей старинной чести этого дома, горевшего теперь со всех четырех концов. Робкие проблески веселья, едва зарождавшегося в тот апрельский вечер, когда Фошри послышался звон надтреснутого хрусталя, — проблески эти становились постепенно смелее, безумнее и разразились, наконец, в блестящем празднестве. Теперь трещина расползлась шире, избороздила стены, предвещая в недалеком будущем полное разрушение. У пьяниц предместья семья, подточенная развратом, гибнет от черной нищеты. Там зияют пустые полки буфетов, безумие алкоголя уносит из дому все, вплоть до обивки матрацев. Здесь же, среди рушившихся богатств, сваленных в кучу и вспыхнувших сразу, точно костер, вальс раздавался, как погребальный звон, возвещающий гибель древнего рода. А над бальным залом, под звуки пошленького мотива, незримо витал образ Нана с ее гибким телом, заражая толпу своим тлетворным дыханием.
Вечером, после брачной церемонии в церкви, граф вошел в спальню жены, куда ни разу не заглянул в течении двух лет. Графиня была так поражена его неожиданным появлением, что в первую минуту даже растерялась. Но на лице ее блуждала упоенная улыбка, не покидавшая ее с некоторых пор. Граф смущенно что-то бормотал. Оправившись, она слегка пожурила его; однако ни тот, ни другая, не решились объясниться начистоту. Религия требовала от них взаимного всепрощения, но, по молчаливому соглашению, между ними было установлено, что каждый сохранит свою свободу. Перед тем, как лечь, они потолковали о делах, потому что графиня все еще как будто немного колебалась. Мюффа первый заговорил о продаже Борд; графиня сразу согласилась. Оба нуждались в деньгах — они могли бы поделиться. На этой почве произошло окончательное примирение. Для Мюффа, которого мучили угрызения совести, это было большим облегчением.
В тот же день, около двух часов, когда Нана вздремнула у себя в спальне, Зоя постучала к ней в дверь. Занавеси были спущены, из открытого окна в прохладный полумрак комнаты врывалась горячая струя воздуха. Молодая женщина уже вставала с постели, хотя чувствовала себя еще не совсем окрепшей. Она открыла глаза и спросила:
— Кто там?
Пока Зоя собиралась ответить, Дагнэ ворвался насильно в ее комнату и сам доложил о себе. Нана быстро приподнялась, облокотилась на подушку и, выслав горничную, воскликнула:
— Как, это ты? Да ведь ты сегодня венчаешься!.. Что случилось?
Он стоял посреди комнаты и в первую минуту ничего не мог разобрать, но, освоившись понемногу с темнотой, подошел к кровати. На нем был фрак, белый галстук и белые перчатки.
— Ну да, это я… А ты разве забыла?
Она, действительно, ничего не помнила. Ему пришлось в шутливой форме предложить ей свои услуги, напомнив про давнишнее их условие.
— Вспомни, это вознаграждение за твое посредничество. Я принес тебе в дар свою невинность.
Тоща она обняла его обнаженными руками, от души смеясь и в то же время чуть не до слез умилясь его милой выходкой.
— Ах, смешной Мими! Вспомнил все-таки!.. А я и думать-то позабыла! Значит, ты из церкви удрал ко мне? А, правда, от тебя пахнет ладаном!.. Ну, целуй меня, да покрепче, ведь это, может быть, в последний раз!
Их тихий смех замер в темной комнате, еще пропитанной запахом эфира. От зноя набухли оконные занавеси, с авеню доносились детские голоса. Нана и Дагнэ стали шутить по поводу своего свидания в такую необычайную минуту; молодой человек уезжал с женой тотчас после свадебного завтрака.