Книга: Гномон
Назад: Мысли на экране
Дальше: Неэффективная стратегия

Человек, вода, акула

Нет никаких больших белых акул в Средиземном море.
На самом деле, я знаю, что есть. В Сицилийском проливе, где воды теплые и богатые. К вопросу о корабликах беженцев под Лампедузой: нет в Средиземноморье места хуже, чтобы добираться до берега вплавь, чем то, где они идут на дно. Но я ведь не в Сицилийском проливе, а на дайвинге неподалеку от Фессалоник. С девушкой по имени Черри, которая — после целой недели пневматического секса без лишних разговоров — вдруг необъяснимым образом решила, что будет моей женой. Может, акула ее съест.
Только она где-то далеко, пялится на развалины древнего храма, а акула тут, со мной.
Это, конечно, не большая белая акула, потому что в этой части Средиземного моря нет больших белых акул. Или почти нет. Может, одна-одинешенька, заблудилась-потерялась, бедняжка. Я пытаюсь увидеть в этом огромном теле беспомощность.
Никакая это не бедняжка, а гребаная большая белая акула!
Она не шевелится. Акулы должны шевелиться, чтобы не задохнуться. Им нужно, чтобы вода шла через жабры. Может, она дохлая.
Она шевелится в воде едва заметно, глаза-бусинки моргают. Акулы вообще моргают? Похоже, что моргнула. Может, это я моргнул.
«Профессиональная этика». Это ведь шутка, правда? Акула видит банкира в море, но не ест его. Почему? Профессиональная этика! Ах-ха-ха-ха-ха! А-ха-ха-ха! Ха-ха.
Я настолько чокнутый, что думаю: если я ее сейчас сфоткаю, потом можно офигенно понтоваться. «Кстати, знаешь, кого я видел на дайвинге около Афона? Прямо на расстоянии протянутой руки? Белую акулу. Нет, я серьезно. Поплавали с ней чуток. А потом она свалила. Так и знал, что ты это скажешь, поэтому на, всасывай неотфотошопленный кадр, где я поглаживаю семиметровую торпеду зубастой смерти как бабушкину собачку. Стальные яйца? В задницу сталь. Знаешь, что Зевс говорит, друг мой? Что он говорит своим телкам, когда подкатывает к ним в образе лебедя? Он не говорит, мол, у меня стальные яйца. Он задирает голову, разводит руки и говорит: „Я — царь богов, сын Крона и Реи, повелитель грома и молнии! Я суть дворцы и власти, наслаждения и сокровища, похоть, что разгуливает вокруг в тесных плавках, но лучше этого всего, знаешь, что у меня есть? У меня яйца, как у Константина Кириакоса!“»
Да черт его дери, что мне еще делать? Если акула захочет меня сожрать, она легко с этим справится. Не смогу я ее ни обогнать, ни отогнать, ни подкупить, ни обмануть. Висит себе передо мной — самая большая тварь, какую я видел в жизни. Слон лишь рядом стоял. Только слоны — не хищники, а если ты хищник, сразу становишься больше: концептуальная масса. Да она и так здоровенная: от верхушки спинного плавника до грудного больше меня в полный рост. Это как если бы я лег на спину, и расстояние от задницы до пупка было бы больше твоего роста.
Есть в этом мгновении какое-то неуловимое совершенство: человек, вода, акула. Больше ничего. Я подплываю ближе и делаю снимок. (Живой. И я, и она. Пока.) Я ее не касаюсь на самом деле, конечно. Никаких вольностей. Чувствую движение под кончиками пальцев, дрожь, будто ветер под морем, и рот у меня раскрывается буквой О. Чуть загубник не выронил. Акула отдыхает в узком потоке морского течения, в реке посреди моря.
Она тут просто зависает, как и я. Это ленивая акула.
Глаза шевельнулись. Проблеск интереса, и вдруг я уже проснулся; никаких снов про судьбу и рок, первобытное товарищество с чудовищами. Я в воде, на расстоянии вытянутой руки от (большой белой акулы) огромного и, судя по всему, опасного животного.
Не паникуй.
Твою мать!
Не веди себя как добыча.
Мать!
Главное, чтобы сердце не колотилось.
Мать-мать. Мать-мать. Мать-мать. МАТЬ-МАТЬ. МАТЬ-МАТЬ. МАТЬ-МАТЬ.
Я с детства не молился. Моя мама — армянка, так что я даже не православный, меня в ее церкви крестили. Она говорит, мол, это самая древняя христианская церковь в мире, истинная наследница святого Петра, и в задницу Папу. Но сейчас я молюсь, и вовсе не Богу. Я пытаюсь пятиться: нельзя отворачиваться от акул, это засадные хищники. Без тени сожаления я роняю в глубину блестящие часы, которые вопреки здравому смыслу не снял с запястья перед погруженьем. Вижу, как акула одними глазами следит за их кувырканьем. Продолжаю пятиться в воде, пытаюсь припомнить, в какой стороне катер, и держу перед собой маленький водоустойчивый фотоаппарат, готовлюсь шарахнуть автовспышкой и тоже выбросить, чтобы отвлечь акулу. Это Sony, заоблачно дорогая камера из магазинчика в аэропорту; я купил ее со скуки. И вот как я молюсь:
«Не ешь меня. Пожалуйста. Я все, что хочешь, сделаю. Только не ешь меня».
Акула метнулась в воде. Скользнула мимо меня. Устремилась вниз, следом за искрой моих часов, До жути легко скрылась в воде. Она еще очень большая, когда становится неразличимой на фоне моря.
Жертва принята.
Фотоаппарат по-прежнему у меня в руках. Не хватило времени его бросить.
* * *
Когда история про акулу попадает в новости, я на несколько дней становлюсь местной знаменитостью. Хожу на ток-шоу и даю интервью в газеты. «Der Spiegel» отправляет ко мне корреспондента и девушку-фотографа. Я ее спрашиваю, не пробовала ли она себя в роли фотомодели, но, судя по всему, она это слышит не в первый раз и не ведется.
Но, по крайней мере, за все это время мне себе самому выпивку покупать не приходится, а засветившись в телеящике, легко завязывать разговоры в барах. Околосмертный опыт позволяет мне попрощаться с Черри. Я все переоцениваю в своей жизни. Я изменился. Закалился. Мне нужно время, чтобы все обдумать, сойти с ума, оправиться, напиться и протрезветь. Я — новый человек. Я позвоню ей, когда духовное странствие завершится.
Номер ее я не удаляю, но скорее себе в предостережение.
На частной вилле в Элунде для ускорения исцеления я устраиваю пенную вечеринку. Проекторы высвечивают на стенах мою фотографию с акулой, а гостям подают особый коктейль Кириакоса — с голубым Кюрасао и льдом в форме акульего плавника. Шестифутовая ледяная горка для спиртного выполнена в форме обнаженного ныряльщика — очень героического, но узнаваемого меня, который тянется, словно Бог на картине Микеланджело, чтобы благословить акулу. В баллоны на спине заливается фирменная водка, которая потом свободно вытекает через частично эрегированный член. Еще я привожу отряд безрассудных художников из Камберуэлла и плачу им, чтобы они изобразили ту же картину на голых животиках пяти девочек из «Crazy Horse». В полночь две художницы и танцовщица все-таки убеждают меня раздеться — слава Богу, я ходил на фитнес, тело у меня мускулистое под слоем жира, так что могу сказать, что выгляжу титаном, а не жирдяем, — а потом бреют начисто, с ног до шеи, прямо на кожаном диване и обмывают шампанским. С этого момента начинается настоящее веселье, оргия с оральным сексом и прочим, все отлично проводят время. Я лично совокупляюсь прямо на ледовой горке, реву и дергаюсь, когда задеваю яйцами тающий лед, ну и заднице холодно, зато моей партнерше очень нравится. Она вопит и стонет так, будто у нее никогда прежде в жизни не было оргазма, и мне это страшно нравится.
Знаешь, что Зевс говорит своим телкам? Он говорит… Ну да, я уже рассказывал.
Самая. Улетная. Вечеринка. В истории.
Только один мутный момент приключился. Ближе к утру, когда я уснул под одеялом из скульпторши с дредами и младшей менеджерши из рекламного бюро в Лондоне. Готов поклясться, что видел молодую женщину с короткими черными волосами и очень белой кожей. Платье цвета индиго идеальным каскадом катится по элегантной спине, чтобы приоткрыть два сантиметра обворожительных ягодиц, и вот она мне подмигивает, и глаза у нее совершенно черные, а во рту — акульи зубы.
* * *
Константин Кириакос, тусовщик. Всегда в компании минимум одной фотомодели. Всегда одет по случаю, всегда с шиком. Верно? Быстрые тачки, дорогие картины и шампанское. И, да, конечно, кокс, но, по большей части, — женщины и стиль.
Скажу тебе, вовсе не таким я был в школе. Веришь? Совсем не таким. Я стоял снаружи и заглядывал внутрь. Знаешь, чем это, в первую очередь, определяется у мальчишек в школе? Футболом. Я ни одного футбольного матча не видел, когда пришел, и, хоть я этого не знал, и остальные не знали, это значило, что я для всех остальных пацанов конченый. Я не умел говорить на всеобщем языке. Вот мой совет всем родителям: научите своего сына языку футбола, хотя бы азам, чтобы он мог начать переговоры с врагом.
Я не к тому, что никогда не сидел на трибунах. Я никогда не смотрел футбол даже по телевизору, потому что никто у нас дома не смотрел. Никому не нравилось. У моего отца болела нога, и по субботам он собирал пазлы у себя в кабинете. Мама считала профессиональный спорт жестоким и, может, даже грешным занятием. Поэтому я не знал, к примеру, что хоть игра номинально и бесконтактная, в ней полно толчков и столкновений. Когда играл в футбол, я думал, что все, кто так делают, жульничают, и не понимал, почему рефери не вмешивается. Более того, поскольку я боялся наказания и позора, связанных с жульничеством, сам так никогда не делал. А значит, не мог удержать мяч, поэтому другие пацаны решили, что я бесполезный, а учителя отнесли мою покорность на счет физической слабости и списали меня в утиль. Вместо того чтобы объяснить, что правила гибкие и могут по-разному трактоваться. Потому что все об этом знали. Мальчики — автоматически, генетически. То, что мне это неизвестно, никому просто не приходило в голову.
А потом оказалось, что мне дается математика — хорошо дается, и это стало еще одним поводом к отчуждению, потому что почти никому она не дается хорошо. И меньше всего — моему учителю.
— Покажи решение.
— Вот. (Думаю: «Ты что, идиот?»)
— Покажи решение.
Вот же оно. (Ну, где я пропустил хоть шаг?)
— Что это за число?
Это лунное число. (Что тебе сказать? Есть обычные числа и лунные, это — лунное число. Лунные числа позволяют упростить умножение в столбик.)
— Не делай так. Нельзя полагаться на то, чего не понимаешь. Нужно понимать, как это работает.
Но я знаю, как это работает. Ты не знаешь. Это разные вещи.
— Не груби. И никаких лунных чисел. Сделай все, как надо.
Я прожигаю его взглядом, и, конечно, от этого становится только хуже. Но ладно, если нельзя использовать лунные числа, можно взять ангельские. Ангельские числа не такие, как лунные. Это почти лунные числа, вывернутые наизнанку. С лунными числами больше надо держать в голове, зато все операции очень простые. С ангельскими все наоборот. Я не забываю выразить ответ в обычной записи и показать, как я работаю с ангельскими числами, каждый шаг, чтобы даже мой учитель понял.
Он не понял.
Зато разозлился и послал меня к директору, и профессор Космату, наверное, спасла мне жизнь, потому что меня исключили бы, а потом я бы стал работать у своего дяди и никогда не прикоснулся к настоящей математике, и, скорее всего, покончил бы с собой, когда умерла Стелла. Или даже никогда бы ее не полюбил, потому что никогда не встретился бы со Старушкой.
Я сижу перед кабинетом директора со своими ангельскими числами, жду, когда мне скажут, что я необучаем. Меня предупреждали: «Если ты не можешь учиться, как другие дети, и будешь всем мешать, Константин Кириакос, тебе придется уйти». Сижу и жду расстрельную команду. Мне десять лет. Фаталистическое отношение к безумию взрослых — одна из редких вещей, которые я разделяю с ровесниками.
А потом является провидение в виде худой, угловатой женщины, которая засунула руки глубоко в карманы пиджака, так что пластиковый пакет болтается на запястье. Ей лет за сто, так что можно предположить, что настоящий хронологический возраст — около сорока пяти. Она курит самокрутку с шелухой мускатного ореха, подмешанной к табаку, поэтому комната очень быстро пропиталась запахом сосисок и горелых сливок.
Старушка смотрит на меня. Бросает взгляд на мои бумажки. Приподнимает брови. Протягивает руку.
Почему бы и нет? На данном этапе — что может быть еще хуже? Я отдаю решение с грязным отпечатком большого пальца на белом поле слева, а она кивает и расправляет бумагу на колене. Садится и вздыхает, водружая на нос пару огромных очков с двухфокусными линзами. Ее глаза становятся огромными, как у совы.
Она просматривает мою работу. Видит красные чернила. Хмурится. Достает собственную ручку — зеленую — и перечеркивает одной линией все красное. Переворачивает страницу. Еще один росчерк зеленой ручки — прямое и открытое противоречие. Константин прав, а ты нет. Не прав, не прав, не прав… и не прав. Ставит простую галочку внизу, под моим заключением. А потом я слышу, как она что-то корябает; войлочный наконечник ручки поскрипывает и посвистывает. Она возвращает мне последнюю страницу, и я вижу:
ω2 = −5 − 12i
z2 − (4 + i)z + (5 + 5i) = 0
Думаю, тебе это ни о чем не говорит, да? Тогда просто вообрази, что она набросала великолепную полуфигуру в стиле Рембрандта и дала мне ее закончить.
— Скажешь, когда дойдешь до конца, — говорит она и проходит мимо меня в кабинет директора.
Я не обращаю внимания на течение времени, работаю, и вот — все готово. Я стучу в дверь кабинета и передаю свое решение Старушке. Она улыбается, благодарит меня и закрывает дверь. Не знаю, что еще делать, поэтому просто жду.
Я слышу, как они ругаются. По большей части речь идет обо мне, хотя иногда они переходят и на более общие темы, вроде того, стала ли школа раем для имбецилов или просто посредственностей, есть ли смысл в школах, если они такое дурное дерьмо впаривают детям, и соберется ли Старушка оторвать директору пустую голову, чтобы ею подтереться, или она просто пойдет и спасет «этого несчастного, темного Рамануджана» и «никогда больше не омрачит порога этого скудоумного образовательного притона».
— Он недисциплинированный.
— Конечно, недисциплинированный, если вы пытаетесь заставить его ползти вместе с остальными! Ты и спринтеров заставлял бы идти прогулочным шагом стометровку? А учеников, которые понимают толк в литературе, принуждал бы читать букварики вместе с теми, кому каждое предложение — смертная мука? Нет? Почему? А? Потому что он странными словами называет то, чего ты не понимаешь? Я то же самое делаю, недоумок. Гений ли он, увидим, но он точно непростой. Не пытайся подобрать слово, мне все равно, как ты это назовешь. Но, увидев его в деле, ты должен был это заметить или хотя бы предположить.
— Почему это?
— Потому что, — говорит она, и гневный рокот в голосе сменяется чем-то вроде усталости или холодной ярости, — ты себя называешь учителем.
Между ними возникает напряженная пауза.
— Ладно. Исключайте. Мы его примем.
— Вы примете? Кто это «вы»?
— Университет.
Так и было. Чистая правда.
* * *
Хватит с меня акул и секса на выживание, я поеду домой. Здравый смысл живет в Глифаде, а Глифада находится в Афинах, хотя по духу вовсе не Афины.
Перед тем как въехать, я разделил квартиру надвое и дверь между половинами всегда запирал. Приемная часть вполне соответствует общим ожиданиям: черные бархатные шторы, зеркальный бар, джакузи в центре одной из комнат, точно алтарь, в другой — утопленный в стене камин; толстые ковры и кожа; и настоящий зеркальный шар для дискотеки, потому что стыда у меня нет. И кровати, конечно, самых разных видов — излишества и декаданс, но ничего по-настоящему домашнего. Дверь во внутреннюю часть скрыта за тяжелым занавесом.
На моей личной половине все иначе: просто, чисто и желтовато-бело. Удобные диваны, купленные со скидкой на окружной; CD-плеер, который был старьем уже в 2000 году; посуда — разномастный дельфтский фаянс с трещинками; немного старых книг из университета. На завтрак у меня всегда есть хумус, тарамасалата и хлеб с кунжутом. Под кухонной стойкой — ящик белого итальянского вина с Помпейских холмов. У него вулканический привкус, и оно недорогое. Я покупаю полубутылки, чтобы пить в одиночестве и не напиваться. На все другие случаи у меня есть вода — «Бадуа», потому что холодная, она на вкус как обезболивающее, а иногда я делаю себе фруктовый фреш с имбирем.
Наконец дома. Кипит чайник. Стул пахнет пылью: дружелюбно и привычно.
На столике у стены фотография моей сестры до срыва — сейчас ей намного лучше; я видел ее с месяц назад, она уже почти в норме и язвительно смеется над психическим здоровьем остальных, наверное, вполне заслуженно. Рядом — моя мама улыбается на все тридцать два, и отец с рыбой, которую он поймал как-то летом. Третья — я сам, принимаю диплом от Старушки.
— В твоей работе есть мераки, Константин Кириакос. В ней твое сердце. Она и есть ты. Ты должен остаться тут, с нами, и заниматься ею. Богатства она тебе не принесет, но так будет лучше.
— А счастье принесет?
Я не думал. Столько всего произошло, просто хотелось знать.
— Может, и нет, — сказала она, — но все остальное железно не принесет.
Что ж, если мне суждено быть несчастным — или, по крайней мере, несчастливым, потому что математик знает разницу между отсутствием X и его обратным знаком, — я выбрал такую форму несчастья. Решил, что буду богат и несчастлив, а не беден и несчастлив. Тогда я был убежден, что второе гораздо хуже, хотя с тех пор навидался, как самые богатые погружаются в такую пучину горя и ужаса, в какую без кучи денег не попадешь: сумасшедшие деньги приносят сумасшествие. С миллионами такое дело — ну, что ты купишь за миллион, чтобы заткнуть дырку в душе? Ничего. Я знаю. Я видел. Ничего нет. Ни все картины Эдварда Мунка, ни белые трюфели, ни «Бентли» ничего не дадут. Через год потребуется следующая подачка. Честное слово, это хуже, чем айфоны.
Может, пришла пора перемен. Может, этот Кириакос — не тот, кем я хочу быть в конечном итоге. В математике мы говорим о трансформациях. Это то, что нужно сделать с одной штукой, чтобы из нее получилась другая. Если взять квадрат и перекосить, получится параллелограмм. Это и есть трансформация. Интересно, какая трансформация сделает Кириакоса счастливым? Может, надо просто выйти из игры, пока я на вершине?
Нет. Ни слова о деньгах. Нельзя о них говорить здесь, на тихой половине квартиры. Никаких денежных дел, вспышек, самообмана, временных женщин — никакого вранья. Только Константин Кириакос и по-настоящему важные вещи. Как выяснилось, это совсем немного.
Я не откупориваю бутылку «Taburno Sannio», а сажусь на балконе и наблюдаю жизнь Афин. Люди на улице; мглистое небо превращается в берег моря, а затем в утес. Мне видится женщина в цепях на алтаре, ей угрожает дракон, и, может, он настоящий, или просто час пик и грузовики.
Не всегда легко быть греком. Даже в грязи под ногами прячутся боги.
* * *
В понедельник — снова на работу. Офисные разговорчики, пронизанные приятным привкусом зависти и ужаса. А правда все было так, как написали в газете? Вот такое чудо? Это само случилось, или я кому-то заплатил, чтобы все произошло? (Люди моего круга обычно убеждены, что все можно подстроить, а значит, всякое чудо, скорее всего, подстроено. Им не приходит в голову восхититься счастливым случаем или поклониться ему. Мне стоило бы расстроиться по этому поводу, но такие мысли я оставляю дома, в Глифаде.)
Да-да, видел акулу. А кто не видел? Что, правда никто? Только я, выходит? Ну, знаете, это был духовный опыт. Чувствую, будто крестился в водах Греции. Я теперь больше грек, чем когда-либо прежде. Я — соленая суть своего народа, кровь, что течет в его жилах. Я прикоснулся к чему-то особенному. Да, так и было.
К чему именно? Ну, раз вы спросили, к парочке роскошных танцовщиц из французского кабаре и одной даме из Лондона, у которой пирсинг в таких местах, что вы сильно удивитесь. Нет, ни в одной из них не было ни капли греческого, точнее, не было до того момента, пока я…
Слишком легко. Я — машина. Я — альфа-самец, да что там, я всем альфам альфа. Поэтому сегодня вечером, когда самые неторопливые газеты добрались до моего героического подвига, под градом лестного внимания со стороны самых высокомерных и хватких афинских дам я встречаюсь с патриархом Николаем Мегалосом из ордена бл. Августина и св. Спиридона. (Его называют патриархом, хотя этот титул обычно приберегают для князей разных ветвей христианской церкви. Николаю Мегалосу дозволено его носить по историческим причинам, очень любопытным, если вам на них не плевать, но лично мне — плевать. Поскольку его орден такой важный — и очень, очень богатый, я не могу понять, зачем им понадобились целых два святых. Википедия, правда, утверждает, что Августин умер от старости и едва ли творил чудеса, но его «Исповедь» знают все, а св. Спиридон известен преимущественно тем, что поджег собственную бороду, объясняя природу Святой Троицы. Возможно, два второстепенных святых ставят орден вровень, например, с францисканцами, которые прибрали настоящего мастака — парня, который говорил с птицами и исцелил, наверное, всех до единого жителей Тосканы.)
Орден может стать очень крупным клиентом, если мне удастся его заманить. Церкви — всегда солидные клиенты, если вообще пускаются в финансы, но этому ордену, видимо, достался один из даров, которыми древние императоры награждали любимчиков. Например, сеть алмазных копей или права на добычу полезных ископаемых во всем Марокко. Когда монахи обратили все это в деньги, я не имею понятия, но теперь орден — крошечное подразделение православного мира с деньгами, которые обычно бывают у создателей интернет-поисковиков или изобретателей новых способов контрабанды героина.
Я не буду встречаться с патриархом Николаем в своем офисе. Даже обычных сотрудников не возьму. Они не подходят: слишком молодые, торопливые и типичные представители моей профессии. Такая возможность появилась, видимо, потому, что этот патриарх — новый, и ему нужно разобраться с некоторыми инфраструктурными вопросами, прежде чем окончательно обратиться к жизни, полной глубокого духовного созерцания и пастырских забот. Старого патриарха сместили в результате церковного переворота, которых в Церкви, конечно, никогда не бывало и не будет. Поэтому я работаю в стиле, придуманном мной специально для религиозных организаций. Их представителей он вроде радует; пока они счастливы, продолжают вкладывать деньги, а я — получать свои комиссионные, большие комиссионные. Для таких встреч я использую похожий на пещеру офис в подвале, принадлежащий одному моему другу, человеку, который в качестве хобби завел виноградники. Комната обита потемневшими от времени деревянными панелями, пол выложен каменными плитами. Полукруглый письменный стол с настоящим пресс-папье: стойкий запах вечности. Мой кабинет в банке предназначен для мирских клиентов, динамика там, не подходящая персонажам типа Николая Мегалоса, и для меня тоже, когда я должен превратиться в подходящего для него банкира. Нет ничего хуже, чем встречаться с человеком, который обрядился, будто на торжественную службу, в комнате, где на стене висит шестифутовая девушка Патрика Нейджела.
Я сижу в полутьме и прислушиваюсь к скрипу старого дерева, далекому шуму дорожных работ и сигналам таксистов, перестуку высоких каблуков по полу над моей головой: к музыке того мира, который патриарх считает прахом. Я чувствую запах пчелиного воска и дуновение одеколона — не моего — и пота.
Когда одолженный в другом месте ассистент сообщает, что мой клиент прибыл, я встаю, еще раз на пробу протягиваю обе руки через стол. (Вот, черт. «Запиши, Петрос, мне нужно купить часы. И приглашай клиента».)
Петрос кивает и скрывается. Он и сам мог бы сойти за монаха. А на самом деле — швейцар из соседнего отеля. Хозяева уступают его мне, когда возникает необходимость.
В любом случае двойное рукопожатие не пойдет, не сегодня. Сегодня я — блудный сын, но не лишенный достоинств. Я — заплутавшая душа, и, хотя ее пока не нашли, определенно есть надежда, что в скором времени мне предстоит вернуться в лоно праведности. Вот нужная нота: честный, но не из паствы, ищу путь домой. Так что пойдем строго по формальностям.
Входит Мегалос.
Представьте себе шапку, как из научно-фантастического фильма, черную и по форме, будто веер. Подставьте под нее человека с лицом воинственного персидского царя и квадратной черной бородой. Оденьте его в черную рясу с бледно-голубым кантом, в тон глазам. На пальце — крупный бирманский рубин в перстне времен до Тридентского собора. Подпоясан он вервием с молитвенными узлами, свисающими до самого пола. Константин Кириакос, это патриарх Николай Мегалос, и, даже если ты с ним раньше говорил по телефону, теперь его видишь впервые после восшествия. На пальцах у него старые шрамы, а ногти неровные, будто он лодки строит. Может, в ордене бл. Августина и св. Спиридона есть тайный бойцовский клуб, как в современных банках.
Представляю себе, как Мегалос ревет, точно американский лось, и ломает о колено епископа Рима. Здоровенный ублюдок. Я и сам не худенький, но у этого парня под рясой ноги как Геркулесовы столбы. Он здоровяк и силач; есть большой живот и жирок на руках и ногах, но мускулы под ним тугие, как свиная отбивная. Плотник, соображаю я, вспомнив справку по Мегалосу. Он плотничает, подражая сами знаете кому.
Когда я это прочел, вообразил себе худосочного старичка, который занимается инкрустацией церковной утвари. А этот парень, похоже, ладит великанские тиковые двери для соборов.
Патриарх позволяет мне поцеловать кольцо, и в следующий миг мы обнимаемся, потому что большие деньги — это как семейное родство.
* * *
— Продовольственные облигации, — говорю я, когда мы покончили со «Спасибо, что пришли» и «Надеюсь, ваше недавнее испытание не слишком вас потрясло». Я не думал о своей акуле как об испытании, поэтому пришлось слегка поломать комедию, а затем перейти собственно к делу, то есть к продовольственным облигациям. — Это новые обеспеченные долговые обязательства. Сейчас туда текут офигительные деньги.
Я осознанно говорю просто, почти непристойно. Это дает моему новому клиенту возможность почувствовать свое моральное превосходство. Важно, чтобы Николай Мегалос чувствовал себя моральным авторитетом, потому что здесь он фактически в школе, и никто из тех, кто носит такие смешные шапки, очень давно не оказывался в роли младшего партнера в отношениях учитель-ученик. Но если я позволю себе ляпнуть нечто, за что придется извиняться, патриарх поедет домой, чувствуя, что на краткий миг принес святость в жизнь грешника и в то же время обрел важные знания и надежный финансовый совет в опасном разговоре. Эта близнецовая пара убеждений принесет ему счастье.
Всегда так с близняшками.
— Итак, возжелает ли орден бл. Августина и св. Спиридона наложить лапу на совершенно очуменный кусочек владений мамоны?
Прикрыть рот рукой — oh la la, faux pas!
— Простите, Владыка, не хотел богохульствовать.
Николай Мегалос рокочет, как «Харлей», и я даже не сразу понимаю, что он так смеется.
— По форме это не богохульство, Константин Кириакос, а обращение к ложному богу, то есть ересь или язычество, в зависимости от того, кто это сделал. Но не волнуйся; обещаю, не так долго тебе гореть, если со временем признаешь истинную веру и Церковь. Сам блаженный Августин был великим грешником, прежде чем обрел себя.
— Благодарю, Владыка.
Бестолковый ты старый пердун.
— Милости прошу, Константин Кириакос. Но давай на время вернемся от моей премудрости к твоей: могу ли я указать на то, что обеспеченные долговые обязательства не слишком хорошо себя показали?
На самом деле ОДО вполне ничего, пока держишься правильных активов. То есть они по определению всегда мусорные, но можно чувствовать себя прилично, пока покупаешь хороший мусор, а не тот, что наделали позже, когда спрос был такой, что ребята решили наклепать мусорного мусора и отрейтинговать его на ААА, и когда каждый парень на селе и его родная тетя решили одолжить по десять миллионов баксов под залог лачуги в Эверглейдс. Головой надо думать: если идея предполагает халявные деньги, она плоха, потому что деньги — это математика, а математика не позволяет добавить что-то к одной стороне уравнения, не сводя баланс с другой. Но изначально ОДО не были адским бичом финансового апокалипсиса, которым потом стали. Финансы сами по себе — дело жестокое, и в этой жестокости — спасение. Настоящие катастрофы становятся возможны, только если приправить финансы политикой, потому что политики должны делать вид, будто им не плевать на людей.
— Даже если так, — говорю я Мегалосу, — локальных недостатков нет, то есть нет недостатков для ордена бл. Августина и св. Спиридона — если купите правильный транш и сойдете с поезда, прежде чем музыка закончится. Главное — все сделать вовремя.
Патриарх говорит, что все знает о важности вещей временных и бренных, и мы снова посмеиваемся. Мы такие остроумные.
Нет, серьезно, дело вот в чем: поначалу ОДО были отличной идеей, до определенной степени. Они брали преимущества у крупных заемщиков и распределяли их среди мелких, которые иначе не смогли бы себе позволить такие условия кредитования, собрав их вместе, и в пакете шли риски дефолта с возможностью прибыли. Главное было — выбирать правильных заемщиков, умных клиентов, которые способны расплатиться, но по каким-то причинам не могли иначе взять нормальный кредит. Честных бедняков, соль земли, для которых ставки, позволявшие им получить финансирование через ОДО, означали разницу между доступностью и непосильностью кредита.
Да, конечно, было небольшое осложнение с отмыванием денег, но будем честны, где его нет? В любом случае все отлично тикало.
— Понимаете, о чем я, Ваше Святейшество?
— Я не Папа, — мягко поправляет меня патриарх.
— Простите, Владыка. Я увлекся.
— Не волнуйся, сын мой. Все мы время от времени увлекаемся.
— Владыка, проблема в том, что не хватило высококачественных бедняков.
Брови патриарха чуть не добрались до края шапки.
Это правда — в строго финансовом смысле. Не так много добросовестных заемщиков, которых система почему-то упустила. Есть чуток, но недостаточно, потому что ссудные банки не бездельничают и не тупят, если им не приказать напрямую, но тут на сцену выходит политика. Рынок ОДО нагрелся, все хотели получить побольше таких ценных бумаг, не в последнюю очередь — правительство, которому тогда достались бы все лавры за бум в ценах на недвижимость и стабильный экономический рост. Исполнительные и довольные банки пошли и сделали новые долговые пакеты — более рискованные, а потом еще — уже откровенно токсичные активы, и все они рейтинговались, как и первая партия, а это такое чудесное чудо, что я в него всматриваться не рискну, чтобы случайно не обратиться в камень. В итоге возникли кредиты, которые не могли быть выплачены и структурированы так, что они и не должны были бы выплачиваться. Хочешь взять кредит на полмиллиона долларов под залог своей развалюхи и построить дом, который на самом деле не можешь себе позволить? Хочешь никогда по нему не платить, а просто оказаться должным полную сумму плюс проценты — сумму, которой никогда не будет стоить твой уродливый клоповник, — через сорок лет, когда ты уже почти наверняка окажешься на том свете? Милости просим, мы можем это устроить. Потому что деньги жили не в возвратности, а ушли в продажу рисков. На первых порах было не важно, насколько гнилой или надежный кредит. Важно лишь то, что кто-то хотел его купить и покупал.
Задним умом, наверное, даже самые ушлые американские коллеги дошли, что это не лучший способ делать деньги. Но тогда всем очень нравилось.
(Мне повезло: на проблему намекнул один парень из «Голдман Сакс», и я хорошо отхеджировался. Когда все посыпалось, я был застрахован от и до. Разбогатеть не разбогател, но мои клиенты тоже не потеряли денег, что в тот момент сделало меня чуть ли не гением. И, конечно, мы хорошо отыгрались потом на волатильности, когда все остальное стоило гроши.)
Но сейчас самое сладкое — это продовольственные облигации. Они получаются, когда пакетируют обязательства покупать или продавать те или иные продукты. Продавая продовольственные фьючерсы, мы снова помогаем ребятам, которые на самом деле выращивают еду, потому что деньги им нужны раньше, чем созреет урожай, чтобы этот самый урожай вывезти на рынок. Риски тоже есть: продовольственные рынки подвержены волатильности. Не стоит накапливать слишком много конкретной культуры, а то потом окажется, что нужно все разом продавать, когда ее полно на рынке, потому что созрел урожай. И, конечно, вы не хотите оказаться независимым государством, которому нужно импортировать зерновые, а все остальные предложили больше, и население голодает, так как плохие вещи могут случиться с правительством, допустившим такой оборот. Спросите Романовых, если найдете их останки.
В последнее время заговорили о том, чтобы регулировать подобные спекуляции, и это, наверное, не такая плохая идея. Хорошие правила — хорошие игры. Игры без правил вырождаются.
Тем не менее на уровне организаций финансовая индустрия не очень доверяет ограничениям со стороны правительств, где заседают харизматичные престарелые киноактеры, угоревшие наркоманы и эротоманы, а также профессиональные трепачи и вруны. Удивительное дело, правда? Так что уже готов обходной маневр: можно выдать производителю кредит под залог производимого товара. Потом производитель волен продавать его, кому захочет, учитывая риски падения цен, но получая преимущества от их взлета, пока продолжает выплачивать кредит и проценты. Вроде небольшое изменение на фоне рынка объемом почти в триллион долларов, но нужно помнить, что на планете живет семь с половиной миллиардов человек и только около пятнадцати сотен из них — миллиардеры. Есть еще прослойка богатых людей — плюс несколько сотен тысяч — и сумеречная зона состоятельных, тех, у кого богатства хватает на определенный образ жизни, это скорее геополитическое богатство, его не заложишь в банке; а практически все остальные бедны до нищеты. Что делает бедных (если их рассматривать как экономическую группу и в строго численном смысле) очень богатой прослойкой.
Так что дадим им денег, чтобы производить еду, верно? Но вы же не захотите ввязываться в такой проект, не разделив хотя бы часть рисков с другими, поэтому структура ОДО идеальна. Просто не нужно их прямо называть ОДО, а то вам помои на голову польются.
— По сути, это благодеяние. К тому же выгодное, — говорю я патриарху.
— Пока все не посыплется.
— В мире нет ничего вечного, — говорю я и воздеваю ладони к потолку. Мой тренер по культурной семиотике в бизнесе утверждает, что этот жест может означать беспомощность или честность и щедрость. — Либо выплывешь, либо потонешь.
Я вдруг чувствую в носу соленую воду, и часы снова падают куда-то вниз, только на этот раз за ними летит и моя рука. Матерь Божья! Мать-перематерь Божья! Да у меня же постакулье стрессовое расстройство! Мать!
Он заметил? Я что, выпучил глаза? Уписался или пытаюсь плыть по воздуху?
Нет. Кажется, нет. Я справлюсь, я себя знаю. Нужно укрепиться. Выжечь страх жизнью. Очистить все углы. Я и так сплю с ночником. Еще парочка вечеринок, и все наладится, плохие воспоминания перекроются хорошими, как компьютер перезаписывает ценную информацию: удаление одобрено министерством обороны, единицы и нолики. Кресты и Граали. Лингамы и йони. Секс, да? Просто секс, еще больше секса, и, наверное, этого хватит. Мать-перемать.
Мать-перемать. Матерная мать через мать, меня же почти сожрала гигантская морская тварь, она меня видела, но я отдал ей часы, и она здесь, в этой комнате, прячется за шапкой этого попа! Я точно знаю. Нельзя было спускаться в подвал, он слишком близко к уровню моря, а акулы живут в море. И это такая глупость, что я останавливаюсь. Что же, тварь пробьется через пол? Или из канализации вынырнет, как в идиотском ужастике? Мне что, девять лет? Ради всего святого, это чьи куцые яички? Я — Константин Кириакос. Я любую акулу могу убить.
Одними.
Только.
Моими.
Яйцами.
В выложенном каменными плитами подвале патриарх Николай выглядит слегка встревоженным, так что я опять посмеиваюсь и говорю, что это будет чрезвычайно привлекательный рынок, и чертова туча ублюдков на нем разбогатеет, и лучше, если эти миллионы евро потекут в закрома ордена блаженного и святого, а не в Landesbanken? Потому что немцы, Владыка, просто одурели от этих бумаг.
— Тюльпанная лихорадка, — говорит патриарх.
Я понятия не имею, что это значит, поэтому киваю и говорю:
— Очень точно.
— Позволь рассказать тебе о том, во что я верю, Константин Кириакос?
— Пожалуйста, расскажите.
Пожалуйста, не надо.
— Я верю в Бога, разумеется, но и в нечто иное. Я верю в Грецию. Греция много страдала в последние годы, страдала за чужие грехи и частично за свои собственные. Наши грехи были грехами распущенности, а грехи Америки и остального мира — грехами увлеченности. Ими овладела радость нереального уравнения, возможности получить что-то из ничего, и в результате наша маленькая сонная страна оказалась во тьме. Но я верю, что грядет коренной поворот, центр цивилизации уйдет из Флориды и Пекина, двинется по земному шару, пока вновь не окажется в Афинах, как некогда предсказал Платон. Из двенадцатой книги «О граде Божием» мы узнаём, что Платон верил в круговой космос. Он учил: Вселенная повторяется, и однажды он снова будет учить в Афинах, как учил в те дни. Такова доктрина апокатастасиса — возвращение к началу. Как я понимаю, в математической физике есть основания, поддерживающие такую модель.
Ага, понятно: тополог — человек, который не видит разницы между чашкой и пончиком. Я вынужден себе напомнить, что не надо умничать перед добрым клиентом, и киваю так, будто каждые выходные обсуждаю с приятелями космологическую теологию, и эта идея — моя любимая. А Мегалос не унимается:
— Я не верю в совершенное возвращение. Я не верю, что оно неизбежно. Мир не столь добр. Но я верю, что оно может состояться, если мы его схватим; и когда оно состоится, наша маленькая страна вновь обретет величие. Хребты наши вновь облачатся огнем. Хватит Греции разрываться на части!
Я некоторое время обдумываю эту многословную мудрость. Придаю лицу подходящее глубокомысленное выражение:
— Это и вправду было бы хорошо.
Мои слова повисают в пустоте, и вдруг я вижу священника в этом человеке: проблеск ревностной веры, которую он хранит глубоко в сердце.
Я сглатываю, и мы смотрим друг на друга через стол, вдыхая запах воска и прислушиваясь к жизни Афин у нас над головой. Мегалос коротко кивает, а затем тяжело вздыхает. Сияние в нем меркнет, и на поверхность вновь всплывает современный теолог.
— Я верю, что это вопрос практической теологии. В том мире, в которым мы ныне живем, теология — дисциплина спекулятивная. Она рассматривает лишь потусторонние предметы. Но для наших предков она была изучением общеизвестных истин. Ныне мы слышим «Сад Эдемский» и воображаем себе сад. Слышим «первородный грех» и представляем себе некое конкретное прегрешение, но грех наш не в действии, а в понимании. Ага. Ты сейчас похож на одного из моих послушников. Уж позволь мне закончить.
— Конечно.
Если мы сможем заполучить твои деньги, я готов все это слушать ежемесячно до конца своих дней. Кто знает? Может, пригодится, если мне встретится симпатичная монахиня.
— Доводилось тебе слышать о персидских Бессмертных?
Персидские Бессмертные. Да. Конечно. В голове у меня возникает картинка: люди в синих доспехах. Спарта, Фермопилы. Ужасный американский фильм.
— Элитное подразделение из десяти тысяч воинов. Когда один из них умирал, его замещал другой человек, поэтому говорили, что они вечны.
— Да! Именно. И в то же время самым основательным образом: нет. Ты попугайски повторяешь то, что тебе говорили, но твои учителя упустили суть, потому что сами вписаны в культуру письменного слова. Не в том дело, что, когда воин умирал, другого призывали стать Бессмертным и занять его место. Суть в том, что Бессмертный не может умереть, потому что место, роль, функция превыше самого человека. Когда падает мертвое тело, на его место приходит новое — и Бессмертный шагает дальше. Человек, который так живет, не сводится к сумме своих опытов и несовершенной человеческой памяти, но становится воплощением вечной сущности. Это не условность и даже не магия, а истина — столь же простая, как восход солнца. Но истинная Греция существует только в этом, ином, мире. Греция, в которой мы живем ныне, — лишь ее тень. Мы должны заново отыскать способ существования, в котором божественное можно найти повсюду, в котором мы живем в мире, где теология — буквальная истина. Если мы это сделаем, воистину вернемся во дни Платона и нашего величия.
Он улыбается, а я гадаю, отвисла у меня челюсть или нет, и видно ли по мне, что меня только что отымели в уши.
— Что ж. Чтобы так произошло, нам нужно многое, и среди прочего — неизбежно — богатство. И вот я здесь. Сундуки ордена должны наполниться и затем отвориться в должное время, дабы облегчить страдания бедных и выпестовать грядущую весну. Понимаешь?
— Понимаю.
— Так расскажи мне, Константин Кириакос. Честно.
Он откидывается на спинку кресла, и что-то в его позе говорит о том, что будь он другим человеком, вытянул бы сейчас ноги, вероятно, даже положил бы их на столешницу, а дурацкую шапку сбросил бы на землю. Интересно, он так иногда поступает? Расслабляется, чтобы почувствовать, как его тяжелая должность падает на пол.
— Что рассказать?
— Расскажи мне о своем катабасисе, разумеется.
Что же это такое?
— У меня их двое, но приплода добиться пока не получается.
Он хохочет и взмахивает рукой.
— Прости книжнику ученый жаргон. Катабасис — это путешествие Орфея в подземный мир за своей возлюбленной. И твое странствие завершилось лучше, чем его путь.
Опять у него в пузе рокочет — смеется. Ох, какой он затейник. Даю ему понять, что я так думаю. Ободренный, он наклоняется вперед:
— Прошу тебя, Константин Кириакос. Порадуй меня. Расскажи об акуле.
Ой. Ой! Так он фанат. Боже мой. Патриарх ордена бл. Августина и св. Спиридона торчит от звезд. Ладно, это я понимаю. Я протягиваю к нему руку, но затем собираюсь и сжимаю ладони в бессознательном молитвенном жесте.
— Она была так красива. И, по правде сказать, совершенно мной не интересовалась. Они ведь едят тюленей и тунца. Думаю, она заблудилась.
— Она?
— Чисто теоретически.
— Это очень орфично. Очень по-гречески. Не хватает только девушки, которую бы ты спас.
Что-то подзуживает меня сказать правду.
— Я был на дайвинге с одной женщиной, но, честно говоря, скорее, акула меня от нее избавила.
Мегалос усмехается: ох уж вы, грешники да ваши повадки!
Затем он вновь становится серьезным:
— А теперь? Как ты себя чувствуешь?
И опять правда лезет наружу:
— Акула была очень большая, Владыка, а я — такой маленький…
Барабанный бой.
— Наверное, это было самое духовное переживание в моей взрослой жизни.
И вот, вот, вот он протягивает мне руку через стол, хватает мою ладонь, принимает божественность моего опыта, касается ее, впивается в нее пальцами. Разводит мне пальцы, точно мясник, пробует суставы. Не мигая, смотрит мне прямо в лицо, пристально, изучающе. Я чувствую его ногти, так он сжал мою руку. Что такое важное он пытается найти в моей грешной плоти? Меланому ищет? Татуировку? Что он видит в моих глазах?
После долгого молчания он вздыхает и отпускает меня.
— Мы заключим сделку, — говорит патриарх.
О. Че. Шу. Ительно.
«Орел» приземлился, это один маленький шаг для человека, миссия выполнена.
Я снова смотрю на него: как могу, изображаю агнца, который поглядывает на стадо и думает, наверное, впервые в жизни: может, там мое место.
— Вы об этом не пожалеете, Владыка.
— Не пожалею, сын мой.
Вот такие мутные вещи священники говорят, будто актеры из фильмов про Крестного отца. Он молчит, затем улыбается:
— Хватит разрываться, Константин Кириакос.
Это он точно в следующую проповедь вставит. Сердцем чую. И очень искренне:
— Хватит разрываться, Николай Мегалос.
* * *
Я сижу в офисе уже около часа. Сегодня среда, а по средам я обычно заново утверждаю свой статус альфы, обнимая всех других мужчин. Несколько лет назад я по телевизору увидел программу о проблемных собаках. Ее показывали поздно ночью и по такому каналу, который смотришь обычно, только если ночуешь в отеле, после всякой ерунды. В нее налили, конечно, несколько баррелей фрейдистского психоанализа дурного поведения ротвейлеров, даже учудили собачий гипноз, чтобы проникнуть в их прошлые — волчьи — жизни. Гомеопатия для собак? Да. Акупунктура? Да. Массаж? Да. Целебные клизмы? Конечно! Почему бы и нет? (Потому что это чертова собака, кретины. Если она жизни не рада, а вы ей в задницу шланг засунете, это почти наверняка не улучшит ей настроение — совсем.)
А потом вдруг показали одного парня по имени Сэм, который раньше тренировал полицейских собак, и у него на всю эту чепуху не было времени. «Если пес знает, что ты главный, — сказал Сэм, — всё в порядке. Ты ему уделяешь время, кормишь его, тренируешь; это твой пес, ты его хозяин. Но если пес решит, что ты слабак, начнет тебя под-ламывать. Собаки не лапушки. Собаки — это собаки. Они животные. Им нужна четкая и понятная иерархия, иначе они путаются, а когда путаются, начинают мочиться на что попало, грызть что попало и сношать что попало, пока ситуация не прояснится. Вот и все. Такое дело. Есть только ты и пес, и кто-то из вас сверху». А потом он будто выглянул из экрана и произнес так, словно обращался только ко мне, честное слово: «На самом деле с людьми все обстоит примерно так же». И я сразу почувствовал, что он прав.
С тех пор я внимательно слежу за тем, чтобы вязать всех остальных в офисе по несколько раз в месяц. Я их обхватываю руками и заставляю себя чуток пронести. Если парень нормальной ориентации, пусть повыкручивается от контакта с моими гениталиями. После этого они все просто делают то, чего я хочу, вне зависимости от того, старше они меня или нет. Обалдеть, как эффективно. В теории, наверное, кто-то из них может мне врезать, но на практике до этого ни разу не дошло.
Особенно внимательно я слежу за тем, чтобы это проделывать с Гаррисоном. Формально Гаррисон — мой начальник, но лишь формально, потому что я — маг и волшебник, а он нет. Он специалист по расстановке галочек и тормоз для торопливой и неумеренной молодежи. По сути, Гаррисон следит за тем, чтобы никто не занимался ничем по-настоящему незаконным, а если кто займется, проследить, чтобы мы все потом могли твердо сказать, что ничего не знали, уволить нарушителя, и дело с концом. Он — предохранитель между миром и прибылями банка: если случится что-то совсем дерьмовое, Гаррисон сгорит лично, но банк уцелеет. Это его, конечно, настойчиво подталкивает к консерватизму, но, если я время от времени пристраиваюсь к его ноге, он розовеет и убегает — стыдливый, да еще англичанин, и женат на жуткой датчанке, которая распевает в машине религиозные гимны, когда везет его на работу. Стало быть, я могу просто жить, как хочу.
Где-то внутри Гаррисон очень хороший человек. Он безобидный, честный и знает свое дело. Никогда не приходил ни на одну из моих вечеринок и ни слова не сказал о том, что пишут о них «желтые» газетки. Он мало пьет и не принимает дурманящих препаратов. Достиг своего естественного потолка, но это его не беспокоит. Тут впору восхититься тем, насколько у него посредственная и обычная жизнь, и ему она, похоже, нравится.
Но есть в нем кое-что, что вызывает желание перднуть ему в рожу. Он уверовал, что стал крутым банкиром, опытным воротилой, и не хочет убирать со своего стола старый монохромный ЭЛТ-монитор, один из тех, что всюду стояли в восьмидесятые, когда он только вошел в бизнес. Этот был изготовлен IBM и загрязняет офис одним своим присутствием. И поскольку у Гаррисона на столе выскочил этот уродливый нарост, многие парни стали и свои дорогие компьютеры настраивать под такой же вид, будто это полезный инструмент. Он даже графики нормально не покажет, только цифры, так что выходит по факту текстовый монитор. Что дальше? Глашатая наймут, чтобы расхаживал по офису и зачитывал со свитка биржевые сводки? «Эх, Константин, тебе бы нужен такой, чтобы тебя не отвлекали твиттер и фейсбук».
Ничто не должно тебя отвлекать, младенец несмышленый. Когда работаешь, работай. Морпехов 6-го отряда спецназа ВМС США отвлекает твиттер? Нет. Почему? Потому что они сосредоточены. Потому что у них есть дисциплина. Они знают, что их действия имеют последствия. Люди умрут. Так вот тебе новость: с нами всё точно так же. Деньги — это жизнь. Бедность убивает. Если тебя твой собственный компьютер отвлекает, ты не годишься для этой работы.
Но нет. Гаррисон всех убедил, что надо бороться с тем, что тебя отвлекает, а не с привычкой отвлекаться. Типичная слабая логика англофонов. Так что у него на столе стоит дисплей прямиком из каменного века, на котором бегут столбиком цены, а летом у всех остальных вдвое мощнее дуют кондиционеры, потому что он греется как утюг. Да его можно счетчиком Гейгера вычислить, так фонит! Только здесь я не могу заставить его прогнуться, когда обнимаю за плечи и сильно прижимаю к груди. Почему именно это чудище для него стало камнем преткновения, не понимаю.
Гаррисон ушел на обед, так что я сижу за его столом, потому что мы обсуждаем стратегию, а переговорная занята.
Швейцарец Бруннер говорит об азиатском рынке недвижимости: мол, все мы должны обратить на него внимание. Я не обращаю внимания на Бруннера, потому что уже обратил внимание на азиатский рынок недвижимости и не думаю, что от него стоит ждать чего-то интересного.
И тут на пафосном монохроме старомодного дисплея Джима Гаррисона я вижу какой-то проблеск, почти волну. На секунду кажется, что проклятый драндулет наконец дает дуба под напором современности, и мир его праху. Но нет, черта с два. Что-то происходит в реальном мире, и это отражается на экране. Последняя цифра во всех столбцах вдруг меняется на 4, лишь на миг, одна за другой, сверху вниз, в алфавитном порядке. Для меня это как увидеть солнечное затмение или комету Галлея, которую я, кстати, видел, когда был маленьким, и собираюсь увидеть снова, когда стану стариком. Это редчайший и прекрасный математический каприз, который называется цепью Маркова: вроде осмысленная последовательность в потоке случайных чисел. Эта — особенно красивая, чудо природы, потребовавшее ошеломительного стечения совпадений. Будто в них вошла душа, невольно вздрогнешь и задумаешься. Четверка поднимается обратно вверх по столбику и задерживается в середине списка.
«Roscombe AG» — довольно крупная фармацевтическая компания. Она производит антациды, которыми все пользуются; это один из лидеров рынка паллиативных средств для ряда хронических заболеваний. Иными словами, уныло прибыльная и надежная компания. Если вдруг не изобретут новое революционное лекарство или ее не поймают на крупной афере, она будет существовать вечно. На экране я вижу, как меняется ее цена в евро:
91.750
91.754
91.740
91.450
94.750
41.750
91.750
Не сомневаюсь, где-то сейчас люди ошеломленно кричат: «Что за черт?!» Скорее всего, в Нью-Йорке. А 4 проплывает обратно слева направо и исчезает.
Это происходит едва ли за секунду. Ни один человек-трейдер не успел бы отреагировать за такое время, но за короткий миг акции «Roscombe» упали в цене почти вдвое. Кто-то мог сказочно разбогатеть, и кто-то, наверное, разбогател. Теперь есть уровень сделок, которые заключаются в мгновение ока, когда наши алгоритмы бьются с их алгоритмами за крошечные флуктуации. И да одержит победу лучший софт! Банки раскупили громадные склады и заброшенные здания вокруг бирж, чтобы сократить передачу данных на несколько миллисекунд, и набили их сверхсовременными компьютерами — в несколько этажей. Там нет офисов, только бесконечные чистые коридоры, по которым временами проходит дежурный охранник, да стойки с корпусами гудят, выискивая прибыльные транзакции. И в одном из таких зданий есть трейдер — автоматизированная система, которая только что отчалила в море, как пират с грузом золота. Вероятно, не один.
Эта 4 похожа на акулий плавник. Конечно. Что еще я мог увидеть? Для меня сравнение неизбежное. Я уже привык к одержимости, как к надоедливому, но привычному скрежету лифта в апартаментах, которые снимал на Манхэттене, даже начал получать от нее удовольствие. Человеческий мозг — устройство, предназначенное, чтобы во всем находить закономерности. Мы видим лица в тучах, мифы в звездах. В моем мозгу появилась выбоина в форме акулы, и все закономерности и вероятности, которые я вижу, принимают именно такую форму. Конечно, 4 — спинной плавник. А еще черные пуговицы и полумесяцы. И дирижабли, и суши, и даже бюстгальтер Мадонны. Если уйти примерно на двадцать два миллиона девятьсот тридцать одну тысячу цифр после запятой в числе п, можно найти восемь четверок подряд. Этому я тоже должен придать особое значение? Могу и в стакане виски усмотреть акулу или в тарелке с колокифокефтедес.
Через десять секунд «Roscombe AG» уходит под воду. Цена внезапно падает до 44.444 и больше не поднимается. Задерживается на этой позиции так долго, что даже люди могут заметить и начать действовать; затем резко — 4.444, потом — ряд пробелов. Дисплей шипит и гаснет, а я вижу, как что-то огромное, зеленовато-белое ныряет и скрывается в катодной серости.
— Что за черт?! — удивляется де Врие.
— Минуту молчания, — отвечаю я, поднимая руку.
— В память игрушки Гаррисона?
— В память «Roscombe AG». Да упокоится она с миром.
Все говорят: «Что?», — и бегут к другим мониторам, чтобы проверить. Я остаюсь на месте. «Roscombe» погибла. Через несколько секунд они кивают и бормочут: «Черт, что с ней случилось? Господи Иисусе».
Я знаю, что случилось. «Roscombe» играла на мелководье, и ее съела акула.
* * *
Я возвращаюсь к дому Стеллы — снова и снова, хоть мне здесь больше не рады. Поэтому обычно я прихожу только во снах.
Но вот я стою на пороге: не в первый раз за последние месяцы, но впервые за очень долгое время звоню. Через прихожую топает Косматос, хорошо знакомая недовольная пробежка по изношенному современному иранскому ковру. Широко распахивает дверь. Гневно смотрит на меня. Я вижу, как его рука отходит назад, будто чтобы показать мне на часы на стене у него за спиной. Я что, опоздал?
Он с размаху отвешивает мне пощечину и орет в лицо, выпучив глаза от горя; шум такой, будто портовая лебедка сломалась. Это длится довольно долго, крик то затухает, то разгорается. Я смотрю ему в рот. За рядом зубов вижу нёбный язычок. Чувствую его дыхание, густой запах кофе. Шум удивительно сложный. Если бы его нужно было выразить в графике, потребовалось бы трехмерное отображение компонент, чтобы правильно все показать. Из-за мокроты в глотке звук выстраивается в аккорд, и я вижу вокруг него цвета в воздухе.
Он наконец останавливается: истрепанный канат с треском проматывается в машине и ныряет в маслянистую воду у причала.
Косматос прислушивается к воцарившейся тишине, оглядывается. На улице стоят огорошенные люди: женщина, которая собирала лаванду у себя в саду, и молодая парочка на скамейке, мужчина с двумя собаками на прогулке. Бродяга с флейтой на углу.
— Заходи, — говорит Косматос. — Будь ты проклят, скотина, провались ко всем чертям. Но заходи. Потому что никто из них меня не простит, если я тебя прогоню.
Я вхожу в дверь, и оказывается, что я совершенно не готов к запаху внутри. Он не изменился. Пахнет ровно так, как пахло всегда. Припоминаю, что он сам готовил, и что курил трубку, табак из какого-то элитного лондонского магазина; что в прихожей пахло его помадой для волос, потому что кабинет располагался на первом этаже. Старушка и Стелла делили рабочую комнату на чердаке — им нравился вид, и там они могли перебрасываться неразрешимыми проблемами и шутками. У меня там тоже было местечко — глубокое кресло, никакого стола — в углу, и я считал себя самым привилегированным из смертных.
Они по-прежнему здесь. Я знаю. Я смотрю через прихожую в зал. Может, они поздно обедают. Тот же стол, темное дерево. Те же темно-зеленые гардины, те же темные стены. Та же миска в центре, и в ней фрукты. Декантер. Но накрыто на одного — его место. Он сидит за столом без них, и от этого, наверное, ему горше, или наоборот.
Я хватаюсь за притолоку и всхлипываю, а за спиной слышу эхо, тоскливый вздох одинокой кошки.
Косматос тоже плачет.
— Будь ты проклят, — шепчет он. — Навеки проклят, мелкий гаденыш. Я никогда не плачу. Я сюда прихожу каждый день, по сто раз, и никогда не плачу. Никогда их не вижу и не оборачиваюсь, будто они здесь, а потом ты здесь всего секунду, и я только и думаю, что они вот-вот вернутся и окажется, что это глупое недоразумение. Что они живы. Просто не на тот поезд сели. Чего ты… чего ты вообще здесь можешь хотеть?
Но моя фамилия не Смит. И не Джонс. Не Берг, не Мюллер. Я не северянин, не спокойный, не сдержанный. Я не разговариваю, когда меня одолевают чувства. Я — Кириакос. Я — Константин Кириакос, и хоть плевать мне хотелось на футбол, Церковь, корабли и Акрополь, но я — грек. Я уже обнял его, приподнял, будто вязанку дров, уткнулся лицом в плечо. И я тоже плачу. Мы — мужчины, так мы скорбим. Я чувствую его слезы на своей шее и не знаю, кто из нас трясется сильнее, — мы оба дрожим крупной дрожью. А потом, точно землетрясение, это мгновение заканчивается, и мы снова просто два человека, которые никогда особенно друг друга не любили, но обнимаются, хотя потом никогда в этом никому не признаются. Удар сердца — и уже не обнимаются.
— Чего ты хочешь? — повторяет Косматос.
— Помощи, — говорю я ему, потому что катарсис ведет к искренности, пусть и неразумной.
* * *
Он заваривает кофе. Я надеялся на чай.
— Садись.
Мы оба садимся — не в одержимой призраками столовой, а в маленькой кухне с яркими люминесцентными лампами и уродливым столиком с желтой пластиковой столешницей. Косматос наливает узо себе в кофе. Теперь понятно, почему его не беспокоит, что кофе дешевый, наполовину труха. Я ему позволяю плеснуть и мне ликера. Лакрица и скетос. Неплохо. Хотя наоборот — очень плохо: омерзительно.
— Так что? — спрашивает Косматос.
Я не говорю, что свихнулся, или что мое постакулье стрессовое расстройство подпитывает математическую синестезию, так что я стал почти ясновидцем. Я не предполагаю, что моя акула настоящая, что я на ней женился или дал ей вечный обет. Я ему рассказываю то, что помню, и то, что видел, и не делаю различий между тем, что возможно и что нет. Он в таких вещах дока и вытащит меня обратно на сушу.
Только он не вытаскивает. Просто сидит, а я время от времени ловлю запах его дыхания и знаю, что это крошечные частички кожи из его рта.
— Часы, значит, — бормочет Косматос.
— Да.
— Золотые?
— Платиновые, — пожимаю плечами я.
Он смеется:
— Ну, конечно.
— А это важно?
— Все на свете важно. Математика должна была тебя этому научить. Бабочка топает ножкой, и буря бушует в Миссисипи. Рождение ребенка в Тунисе меняет массу планеты, она чуть смещается на орбите, и со временем этого хватает, чтобы комета прошла мимо. Или наоборот. Так же и с тобой. Что ты отдал своей акуле?
— Я же сказал.
— Идиот. Не часы — значение часов! Они переносят тебя с места на место с большой скоростью и удобством? Нет, это автомобиль. Значение часов — не перемещение. Можешь ты их использовать в битве? Можешь съесть? Можешь с ними совокупляться? Нет, нет, нет! Часы этого не подразумевают. Часы — сложный механизм, предназначенный… для измерения времени. Время! А у этих был платиновый корпус, то есть богатство и статус. Так?
— Так.
— Ты живешь в мире знаков, равно как и вещей. В этом мире Актеон вскормил свою похоть, взирая на купающуюся богиню Артемиду; а она накормила своих псов его мясом. Желание и голод: одно тело сливается с другим. Отцом Актеона был Арестей, тоже распутник, который в юности и страсти гнался за Эвридикой по лесу, где ее ужалила змея, и она умерла. Изо рта — смерть. Ее возлюбленный, Орфей, спустился в нижний мир, чтобы вернуть ее, — это, наверное, самый знаменитый катабасис из всех легенд. Он пел столь сладко, что бог мертвых позволил вывести Эвридику наверх. Изо рта — жизнь. Но он не смог совладать со своей любовью и слишком рано взглянул ей в лицо, так что ее вновь оторвало от него. Потом он овладел собой, отрекся от плотской любви, и его самого по этой причине разорвали и пожрали оскорбленные киконские женщины, поклонницы Диониса, змеиного бога — вновь змея, — которого младенцем сразили титаны, но потом он вновь родился, когда его еще бьющееся сердце вложили в тело женщины, Семелы. Киконские женщины, которые приняли в себя мясо Орфея, понесли, подобно Семеле; из их чресл явились чудовища, такие как Кит. Из смерти через глубокое и женское внутреннее таинство снова — жизнь. Кит-дракон осаждал Эфиопию и пал в битве с Персеем. Мертвое чудище стало островом Ферой, куда много лет спустя привезли старый череп Актеона. Того самого Актеона! Мы возвращаемся к началу. Из отверзтого рта Актеона — словно из головы Орфея, которая сладко пела, пока воды реки уносили ее в потоках живой крови, — вылетел рой пчел, чей мед исцелял все раны, кроме смертельных, а яд их нес надежнейшую смерть. Понимаешь? Колесо проворачивается, а дорога идет вперед и вперед. Рот — врата жизни и смерти. Мы желаем его, он нас пожирает, из него мы являемся. Боги не умирают, а трансформируются. Они разрываются, перековываются, убиваются, перерождаются, пожираются и выплевываются обратно. Долги наших легенд не отменяются, ибо семя их возрождения содержится в каждой расплате. Перейдем к тебе. Ты отдал время и богатство в обмен на жизнь. В рот бога бросил ты эти вещи. Ныне время и богатство возвращаются к тебе в новой форме, но в следующий миг будет и цена, а за ценой последует новая расплата. Что пожрано, рождается. Ты станешь богат, и ты падешь, и восстанешь, и падешь столько раз, сколько потребует рассказ. Тебя разорвут на куски, и ты возродишься. Поздравляю! Ты стал зеркалом мира. Такова судьба самой Греции в грядущие дни.
Без перехода, от мифологии — к политике. Я стараюсь не уходить в сторону.
— Я не хочу об этом говорить.
Правда не хочу. С Косматосом говорить о народе и государстве так же глупо, как обсуждать футбол с одним из тех идиотов, которые эмблему своей команды вытатуировали на плече.
— Что не так с Грецией? — тут же ощетинился и приготовился к бою Косматос.
— Мы разорены, — отвечаю я, зная, что он не это имел в виду. — Мы позволили американцам продать нам партию плохих свиней, и очень большую, а еще потратили полмиллиарда евро на сеть подключенных к интернету общественных туалетов, потому что чей-то шурин их производил. Как-то так. Кое-что из этого — наша вина, остальное — нет. Мы не очень любим платить налоги, и, если быть до конца честным, мы жили на несуществующие деньги с 1994 года, но это нас ничем не отличает от остальной Европы, кроме того, что, когда музыка стихла, нам не просто не хватило стула. Мы вообще торчали в дальнем углу, играли в доктора и медсестру с симпатичной девочкой с физфака. Когда Португалия сядет на задницу, мы станем прошлогодней новостью.
— Нет, — возражает Косматос. — Нет. Это дерьмо нам скармливают. Это не правда, и ты это знаешь… банкир.
Ну вот. Давай скажи вслух. Признай. Делая вид, что это нечто иное, ты сдаешь позиции. После смерти жены Косматос стал очень изощренным, высоколобым фашистом. Это одна из причин, по которым мы не часто видимся: меня от этого воротит. Будто смотришь, как человек сам себе лицо ножом кромсает. Старушка была бы вне себя от ярости. «Косматос! Бога ради. Найди себе какую-то бабенку. Правда — найди молодую и глупую докторшу с диссертацией по антропологии, которая поверит, что частотный контакт с твоим членом поможет ей постичь религиозный экстаз и природу культа дважды рожденных. Выставляй ее напоказ на вечеринках и позорь нашу семью. В идеале — голландку, которая без обиняков может говорить о минете. Это вполне респектабельные прегрешения для старого бездетного мужчины, у которого умерла жена. Но это… только не это. Это ниже твоего достоинства».
И правда, вера гопников ему не к лицу, но всегда была в нем. Это ошибка в коде или какое-то другое нарушение психологического баланса: единственное, к чему он не применяет мощь своего культурологического анализа. Наоборот, возводит вокруг нее стены и валы, защищает барочными конструкциями и заговорами, а себе не позволяет увидеть подтекст. Косматос-революционер, планирующий вознесение новой Спарты из башен академии.
После смерти Старушки эта вера завладела им целиком, точнее, той малой его частью, которая не является перекрестьем юнгианских практик алхимии, поэзии, теологии и символики. Я знаю, что лучше не спорить. Много лет назад он наполнился странным и ясным представлением о том, что Греция должна уверовать в собственную уникальность, создать особое представление о греческом, выстроенное на идее эвдемонии. «Мы должны стать героями! Должны верить, что мы — великая нация, чтобы великие решения стали для нас обыденными, должны действовать так, будто за нами наблюдают и нас вдохновляют языческие ангелы!» Но теперь эликсир замутился более понятной грязью, обычным доморощенным расизмом. У каждого, наверное, есть родственник-идиот, который за обеденным столом заявит, что «черномазые» на самом деле не понимают цивилизацию и к ней не приспособлены, или что «жиды» захватили все СМИ, поэтому лишь какая-нибудь слюнявая газетка или увешанный гифками рекламы сайт докладывает всю правду. Я когда-то прочел в одной книге, что сознание — сложная информационная петля, способная наблюдать себя саму. Что можно сказать о человеке, который оказывается на такое неспособен? Когда Косматос такой, он вообще личность или только глупый камень, который ходит и говорит, как человек?
Он качает головой:
— Нет, Константин. Нет. Это симптомы. Не в них беда, они — лишь следствие. Греция не разорена — она разорвана. На улицах полно нахлебников, а в коридорах власти — обманщиков. Африканцы, цыгане, хорваты. Банк Америки, немцы, китайцы. Они насилуют страны, как женщин и детей! Так или иначе, все едино. Сперва они открывают тут представительство, создают проблему, а потом единственный выход — дать им еще денег, чтобы они ее решили! Они здесь, чтобы спекулировать и богатеть на том кризисе, который сами сотворили и навлекли на нас. Они отнимут все, что пожелают, все, что у нас есть, и бросят нас, когда полетят дальше. Это не миграция, а роение. И не смей закатывать глаза! Ты с ними только и делаешь, что обедаешь!
Челюсть выехала вперед так, что подмывает врезать ему над чашкой мерзкого кофе. Но я просто делаю еще глоток. Кофе по-прежнему омерзительный, но все равно лучше национал-патриотического поноса Косматоса.
Вот что с ним сделала смерть. А каким глупцом меня сделало мое горе?
Косматос преисполнился напыщенным гневом:
— Все европейское сообщество выстроено на ущербной модели бытия! На груде лжи и невежества! Подонки в Брюсселе и Берлине спасают свои банки, а нас заставляют выносить их собственный мусор! О да, им легко говорить, мол, закон — это то, что написано, а текст международного договора нерушим и подлежит исполнению, а пока мы это терпим, это добродетель. Что с того, что страна горит в огне, а народ голодает? Что с того, что беднейшие в Европе вынуждены привечать тех, кого даже Африка выплюнула? Вот каков драгоценный закон, который мы должны исполнять. Это иудеохристианские представления, отфильтрованные немецким сознанием, и они фундаментально чужды нашему пониманию. Да они просто устарели! В цифровом веке ничего нельзя высечь на камне, и мы это понимаем. Снова пришло наше время, Константин. Истинно греческая жизнь — это поэзия, а не арифметика, поэтому ты всегда не в ладу с самим собой. Мы научимся жить символически, в единении со своими богами. И тебе тоже придется научиться.
Итак, подытожим: финансы — плохо, собрания поэтического клуба — хорошо; евреи — плохо, греки — хорошо; законы — плохо, боги и символы — хорошо. Иными словами, полная бочка поноса. Я страшно зол на себя за то, что пришел. Я ведь знал, что к этому идет, и предоставил ему аудиторию из-за своей слабости, ностальгии. Я пришел искать утешения у милых призраков, а нашел этого узколобого старика.
— Это чушь. Да… да, это чушь, Косматос. Но я хочу… не перебивай меня, пожалуйста. Я вежливо выслушал твою чушь, хоть ты и знаешь, что терпеть ее не могу. Я хочу знать, как она связана с моей акулой?
Мне хочется сказать, что я вообще не понимаю, зачем сюда пришел, но понимаю. Чтобы спрятаться. И эта проповедь — цена укрытия. И чтобы побыть со Стеллой, но ее цену заплатить невозможно.
— Ха! Чушь! В том-то и суть! У тебя в голове акула, которая пожирает целые корпорации, а потом испражняется деньгами. Понимаешь, что это значит?
— Самоочевидно, старый ты хрен, не понимаю, иначе не спрашивал бы.
Я уже слишком устал, чтобы притворяться. Но Косматос не обижается. Он в восторге, почему-то эта ситуация ему очень нравится. Он смеется:
— Это значит — революция! Свержение нынешнего, приближение апокатастасиса. Возвращение к началу. Ты подхватил бога, Константин. Не важно, что ты думаешь: мол, повреждение мозга или пришелец из космоса. Что бы ты себе ни наплел, пока исполняешь волю своей богини, твои враги падут, а ты вознесешься. Теперь для тебя есть лишь единственный закон. Ты становишься тем, чем мы все станем в новой Греции. Скоро ты даже замечать перестанешь, что исполняешь приказы своей повелительницы. Если пойдешь против нее, она тебя пожрет.
— Символически.
Он наклоняется вперед, так что меня обдает кислым запахом скетоса.
— Да. Символически. Ты привык к миру, где символы — вещи неосязаемые, как наследные титулы изгнанных монархов, хотя символы и слухи — главная ходовая валюта в твоем ремесле. Но в новой Греции символы станут наглядной правдой. Если тебя пожрет твоя акула, твое физическое тело разорвет на куски, которые она проглотит. С иудеохристианской точки зрения можно увидеть, как человек режет тело на куски и сбрасывает их в море с лодки. Можно увидеть, как безумная толпа зубами разрывает на куски труп. Но такой наблюдатель ошибется. Он увидит то, чего на самом деле нет, призрак неуместного образа жизни в мире. Образа чуждого и безжизненного, как сальный, сгоревший немецкий автомобиль, через раковину которого проросла трава, в поле, где пасутся могучие кони. Правда будет в том, что богиня тебя съела за то, что ты не был ей верен.
Я понимаю, что Косматос окончательно свихнулся. Я говорю:
— В новой Греции.
— Грядущая Греция, Константин, охватит весь мир: Греция — от Афин до Магадана, от Фессалоник до Кейптауна, от Корфу до Дарвина и Гуама. Не завтра, не в будущем году. Сейчас. Хватит Греции разрываться на части!
Когда так сказал Мегалос, я подумал, что это его собственное выражение, но, похоже, это новый расхожий лозунг у всех придурков.
Косматос вскакивает на ноги и протягивает руку:
— Пойдем! Я знаю людей, которые способны тебе помочь.
Он и вправду собирается меня куда-то вести. Люди, о которых он заговорил, — не люди вовсе, а призрачное безмолвствующее большинство, которое с ним согласно и всегда соглашалось. Это конкретные люди. Ну уж нет.
— У меня есть дела, — говорю я ему и не договариваю «какие угодно, где угодно, только не здесь с тобой».
Он хмурится, надувает щеки:
— Как хочешь. Делай, что тебе в голову стукнет.
Он провожает меня до двери.
Мы не обнимаемся.
* * *
Четыре дня спустя это происходит снова: недвусмысленные четверки. Монитор Гаррисона почил навеки, слава Богу, и при смерти драндулет выпустил какой-то очень ядовитый газ, так что Гаррисону не разрешили поставить другой такой же. Увы, остались эмуляторы — хитроумные программы, которые заставляют новую и дорогую машинерию вести себя, как старая и дешевая. Такое приложение можно поставить на iPad, и я почему-то это сделал, заразился, стал им пользоваться. У меня все остальное тоже работает, но планшет стоит на подставке, а по нему бегут зеленые циферки, как в кино с Киану Ривзом.
Четверки бегают вверх-вниз по столбику цен, потом задерживаются на полпути, будто размышляют. А затем исчезают. Приличная компания, на вид в отличном состоянии.
Я звоню подручному и говорю:
— Сливай «Couper-Seidel».
— Что?
— Сливай. Я в них разуверился. Немедленно.
Он так и делает.
— Господи. Это было дорогое удовольствие, Константин.
Я продолжаю думать. У «Couper-Seidel» есть три конкурента.
— Покупай, сколько сможешь «Juarez Industrial Copper» и «Ardhew Metallic».
Третий мне не нравится. Он шаткий.
— У кого долги «Couper»?
У всех есть долги. На всех есть управа. Он мне отвечает. Я их сбрасываю.
Через четыре минуты это происходит. Бруннер и де Врие пялятся у меня из-за плеча. Один слив «Couper-Seidel» спас нам примерно десять миллионов евро. Сброшенные долги вышли еще в 40 миллионов. Если мы сейчас обналичимся, прибыль по акциям «Juarez Industrial» и «Ardhew» принесет дополнительно около ста миллионов.
В чистейшем виде понта: в бизнесе, построенном на понтах, я только что совершил дело, на котором строят карьеры. Сегодня утром я был очень хорошим банкиром, теперь я — без пяти минут финансовый бог. Я вошел в особое пространство, отведенное мудрецам и пророкам, которые понимают, куда уходят деньги мира, прежде чем они туда потекут, — для таких, как Майкл Берри и Джордж Сорос, и для других, кто не хочет показываться широкой аудитории. Попадешь в этот клуб и почти автоматически — в другой, где полторы тысячи участников, действуя вместе, обладают большей властью, чем любая сила на земле. Это не заговор: концентрация связей и ресурсов не может не обладать солидным весом. Не нужны торжественные клятвы в верности, потому что это подразумевается. Просто богатство, но на таком уровне, что его уже можно считать эволюционным прорывом.
Я чувствую, что меня ждет: новое гражданство и членство в державе, которая принимает тебя, когда ты превращаешься в чистые деньги.
К концу месяца акула съедает еще три компании, и я уже ловлю себя на том, что жду этого — торчу перед монитором, как влюбленный подросток, но это никогда не происходит, когда меня нет рядом. Она ждет. Точнее, как я повторяю себе, подсознательный процесс в моей голове, который во всю силу запустили мои бесчинства, страх, похоть и одержимость акулой, требует, чтобы я проводил определенное время, вглядываясь в цифры, прежде чем показать мне, что происходит.
Но я знаю, что это не так. Мне ничего не нужно делать, только пить кофе и ждать: я произвожу деньги так, как другие — мочу.
На эти деньги я покупаю предметы искусства. Сейчас искусство по многим параметрам — более надежное вложение, чем банки, если покупаешь правильных художников и в таком количестве, чтобы не выплачивать астрономическую комиссию. Это тоже бизнес на понтах, поэтому правила игры знакомые. Я подумывал о вине, но знаешь что? Мне не плевать на вино. Рынок не должен его зажимать и портить. Вино — старое и почтенное, эротичное и человечное. Я знаю, что в «Goldman» когда-то думали купить Бордо — не марку вина, а весь регион, чтобы контролировать поставки, — но отказались от этой идеи, что хорошо. Вино не должно стать фишкой в этой игре, как и продовольствие, здравоохранение или пресная вода. Есть вещи, которых нельзя касаться, и люди, не понимающие этого, не видят и разницы между законной добычей и незаконной: их надо сажать в тюрьмы.
Я нанимаю одну даму из Цюриха. Ее зовут Миранда, она специализируется на поиске и выкупе недооцененных произведений и приносит мне почти полную коллекцию какого-то стареющего рокера из Лондона, поиздержавшегося после громкого развода. Там полно южноамериканского народного искусства — в частности, чрезвычайно редкие и недооцененные двенадцатиричные кипу, которые могут меня заинтересовать, — а также лучшие новые работы парня по имени Берихун Бекеле, который в семидесятых писал летающие тарелки. Должен признать, Миранда знает, что делает. Через несколько дней в «New York Times» появляется статья о нем. Судя по всему, он снова взлетел, взялся работать над новой компьютерной игрой, от которой все сошли с ума, хотя она еще не вышла. Заметка для себя: нужно купить. И еще — снять шляпу перед Мирандой, потому что цена на работы Бекеле удлинилась на пару нулей. Чудики из Силиконовой долины от него теперь в бешеном восторге.
Так что мы просто поворачиваемся и продаем большую часть Бекеле прямо в Калифорнию, но я прошу прислать мне что-нибудь на ее выбор, чтобы повесить у себя. «Что-то, что мне понравится, и что, по-твоему, мне подойдет». Первое, что я распаковываю, — кипу, «говорящие узелки», как их называют. Похоже, для инков это было одновременно ожерелье и налоговая декларация. Видимо, потому, что я по образованию математик, она вложила стопку бумаг, которые я не читаю, о том, как удивительно, что счетная система у них двенадцатиричная, а не десятичная, как у нас. Кипу, хоть кто-то его расправил наподобие крыльев кондора, больше похожи на неолитические стринги. Я их отсылаю обратно на хранение. Оказалось, что кипу — твердая валюта у коллекционеров, настоящая голубая фишка, так что это финансово неплохой выбор; просто не мое.
Потом из упаковочной пленки появляется очень эротичное изображение обнаженной японки, отдыхающей во дворике; затем — странное подражание Мондриану, которое мне не сдалось, но представляет собой отличный пример солидной современной картины, чтобы стоять с умным видом и поглаживать подбородок; наконец передо мной встает завернутое в коричневую бумагу семифутовое полотно, которое Бекеле написал в форме вызова Хартумской школе: крупными черными буквами поверх скотча написано название — «Гномон».
Это многоуровневая шутка. «Гномон» переводится как «знающий», это метко — и в смысле живописи, и по части моей финансовой магии, но оно же значит и что-то перпендикулярное, выступающее над поверхностью. Как можно было заметить, весь мир поклоняется моей эрекции. Миранду я представляю себе энергичной швейцарской блондинкой с ногами лыжницы, но она не признается, угадал ли я, и смеется, когда я предлагаю ей заказать перелет в Афины.
Бросаю взгляд на печатное описание — смешанная техника. Похоже, там есть настоящий металлический гномон, инструмент архитектора, приклеенный к деревянной доске, на которой написана картина.
Распаковывать предметы искусства даже лучше, чем новый телефон. Картины больше по размеру, они более материальные, от них надежно пахнет маслом и смолой, аж слюнки текут. Аккуратно орудуя ножницами, я «раздеваю» картину и отступаю на шаг. О да! У него ясный взгляд, у этого забытого паренька из Аддис-Абебы. Он прозревает время.
«Гномон» — это, разумеется, плавник, и Бекеле схватил облик акулы весьма точно, выписал выгнутую голову и тело — округлую, пулеобразную форму.
Она плывет в чернильном, электронном пространстве, а небо над ней покрыто цифрами катодово-зеленого цвета.
«Гномон» — это изображение моей акулы.
Сегодня я покупаю выпивку всему стрип-клубу. Танцовщица-израильтянка, единственная, какую я видел в жизни, бывшая танкистка, сидит голышом у меня на коленях и щебечет на ухо.
Она очаровательна. Я никогда в жизни не чувствовал себя таким одиноким.
* * *
Теперь — в постель, но не для сна. Только не в компании танкистки Руфи, самой опасной подстилки в мире! Да и кому захочется каждую ночь видеть во сне белых призраков и бесконечные ряды острых зубов? Так не отдохнешь. Вероятно, разврат поможет, если потратить достаточно времени и денег. Я примеряю невоздержанность — больше, больше всего. Добрые афинские доктора с радостью пропишут состоятельному пациенту самые современные антидепрессанты и снотворное, но в последнее время я убедился, что лучшая защита все-таки естественная. Следующую неделю я пью «Арманьяк» из крестцовой ямки богатой наследницы и «Икем» — из яремной впадинки чемпионки по семиборью. Я устанавливаю столько плазменных экранов, сколько влезло во внешнюю часть квартиры, добываю предрелизный экземпляр безумной компьютерной игры Бекеле — она называется «При свидетеле», что-то вроде Лары Крофт в оруэлловском мире тотального наблюдения; мрачные, гипнотизирующие ландшафты, которые будто смотрят на тебя в ответ, — и устраиваю греческую вечеринку с горячими ваннами. Мы играем в марафон — задача: дойти до максимального уровня первыми в мире. Я понятия не имею, получится ли у нас, но все организовано с помпой и прессой, потому что такие затеи производят деньги, как коровы — коровьи лепешки. Я пьян и луплю по кнопкам так, словно это произведение игродельческого искусства — «Missile Command» из 1980-х, а потом случайно обнаруживаю пасхалку: фигурка моего персонажа пробирается в тайную дверь и оказывается в каком-то безумном центре управления — комнате, набитой секретами. Видимо, это показывает, что у меня «очуменные скиллы», потому что кто-то пишет эти слова на моем животе фиолетовой помадой и самбукой.
Гости радостно ревут, но я об этом не думаю, потому что уже бросил контроллер, чтобы взять бокал с выпивкой, а затем отвлекаюсь на разговор об алгоритмах и пользовательских интерфейсах с тремя лид-инженершами из берлинской компании по разработке ПО. Заметка: программистки — отличная компания, и они обалденно горячие штучки.
Краем глаза я вижу игру, мои гости играют и играют. В «При свидетеле» отовсюду смотрят камеры; дизайнер устроил эту жуткую штуку, когда игра просматривает твой календарь и последние мейлы, а потом о них спрашивает, если ты ее надолго бросаешь: слежка отыгрывается слежкой. Двум моим гостям приходится срочно уйти, когда система прерывает их спор об относительной жизнерадостности Дэвида Хассельхоффа и Эрики Элениак, и 21-футовый плазменный экран спрашивает, спят ли они друг с другом. Пардон, пардон, всем игристого! Нет, нет, шампанского. Что, у вас тут есть пузырьковая машинка? Тащите ее сюда!
Когда я очухался, в городе проходил конвент по рекламе, и, конечно, мы все всё знаем о рекламщицах; а потом — «Неделя моды», а затем — кинофестиваль. И если после долгого загула мужчина не слишком хорош как мужчина, пара недель такой жизни и шестнадцатилетнего в гроб уложит, уже не говоря о парне за тридцать с маниакально-акульим синдромом и умеренно слабым сердечно-сосудистым аппаратом, — современная наука готова ему помочь. Там, где раньше выписывали голубую таблеточку, теперь вживляют инжектор с обратной связью, маленький диспенсер в ягодичной мышце, который сам все делает. И можно настраивать время срабатывания и другие параметры через приложение с айфона. Я вывожу свой пароль на главный экран и предлагаю гостям выбрать уровень моего возбуждения, чем гарантирую себе еще одно появление во всех «желтых» газетках. Удовлетворение — для всех заинтересованных сторон — надежно гарантировано. Я — Робокириакос. От моих причиндалов исходит низковолновой импульс Траха, как сказал незабвенный Чарльз Дэнс.
Да. Он это правда сказал.
Я непобедим, в банке, как за каменной стеной. Акула плавает по рынкам, биржам и моим яйцам. Нет таких замков, которые я не могу взять штурмом. День за днем, ночь за ночью я вкладываю деньги Мегалоса и растущего числа других клиентов, и меня не остановить. Патриарх между тем большой человек, пусть и только в моральном плане. Сперва я его вижу на первой странице своей газеты: он продвигает какое-то трудовое соглашение. Потом в одиннадцатичасовых новостях он рассказывает о долге перед Родиной. Его слава оттеняется слухом, что он недавно очень выгодно вложил деньги с помощью нового, неназванного, консультанта.
Это всё мои яйца.
Мегалос процветает. Все покупают его товар — смесь гордыни и смирения, которая так идет священнику, и щепотки старой доброй нетерпимости к тем, кто не похож на нас. Теперь я уверен, что они с Косматосом, семиотически говоря, спят в обнимку. Используют одинаковые скрытые команды, одинаково скромно хвастаются, одинаково призывают к терпимости — так что нетерпимость вдруг начинает выглядеть вполне разумно. Он — самый шикарный монах Греции, и ни одно важное мероприятие не может без него обойтись. Даже Европа его любит и приглашает на дипломатические рауты, чтобы удержать в рамках. Потому что пока он готов пожимать руку немецкому министру бедности и социальной помощи и говорить об «африканской проблеме» в сдержанных выражениях; пока готов хвалить китайскую программу сокращения вредных выбросов в атмосферу, он все-таки один из них. Великий мыслитель, этот Николай Мегалос — объединитель правых работяг и правых богачей, представитель тех, кто мог бы иначе соскользнуть в менее приятные уголки политического спектра. Только его и на порог не пустили бы, если бы мои яйца не принесли ему богатства.
Да, мои яйца и всё, что к ним прилагается: даже когда акула не приплывает, я просто не могу ошибиться. Мое собственное богатство растет почти так же стремительно, как киборгизированный член. Если бы я знал, что беспробудное пьянство, бессонница и неистребимый запах секса на верхней губе сделают меня таким профессионалом, я бы ухайдокал себя в кому много лет назад. К счастью, я достаточно зрелый человек, чтобы ответственно относиться к своей суперсиле, так что мне не грозит сердечный приступ и на работу без штанов я не прихожу. Сейчас я руковожу пятью фондами сразу. У них разные цели, ограничения и приоритеты, а Мегалос, по сути, единственный крупный институциональный клиент, который остался в первоначальном фонде. Все остальные двинулись дальше и перешли в мои новые, более рискованные фонды. Мегалос не может пойти на такое, ему мешают давно выписанные запреты, так что лишь он сам да кучка мелких инвесторов, которых он привел, упорно держатся надежных вкладов. Для остальных я пляшу между острыми клинками экономики, точно девочка из «Cirque du Soleil». Ничто не может меня остановить. Офис — да что там, весь банк — знает, что я с собой делаю, но пока моя белая полоса не кончилась, мне никто не мешает. Не стоит лезть под ноги человеку на взлете. На самом деле, как ни странно, они — мой ремень безопасности. Пока я на взводе, мне позволяют кутить, но, как только ощутят слабость, подвинут меня и отправят на Kurort, как это называют немцы, — в уютный отель, чтобы питаться сырой морковью, просыхать и припоминать собственное имя.
Это не выход. В одном Косматос был прав: я не теряю свою акулу. Она пришла со мной на сушу при помощи какой-то безумной акульей магии — древней и дикой, нерушимой и вечной. Я связан с ней. Может, женился на ней посредством часов. Я уже говорил, что купил новые? Купил! Сперва пошел в «Watches of Switzerland», но самое дорогое, что у них нашлось, — TAG Heuer, смехотворная модель из углеродного волокна. Если мне нужен истребитель, я куплю именно его: не хочу носить часы в дизайне МиГа. В конце концов я выбрал Ulysse Nardin, потому что ассистент в Jaeger-LeCoultre чуть не заставил меня ждать, и хоть я предпочел бы заставить Breguet продать мне часы Марии Антуанетты, они никогда не выставят их на торги. Я знаю человека, который предложил им двадцать два миллиона долларов, но они отказались. Компания держит эту штуку, исключительно чтобы позлить нас. Думаю, однажды они подарят ее уличному беспризорнику, и от такого альтруистического антикапиталистического деяния мировая ось накренится и придет новая эпоха аналоговых часов. Так что парни из Breguet на самом деле коварные криптокоммунисты с акционистским уклоном. Или просто им никто не предложил столько, чтоб они продали свои безумные часики. Ладно. Nardin украшен таким количеством драгоценных камней, что циферблат из белого золота почти нельзя рассмотреть. Согласились сделать мне модель под заказ — с акулой, потому что «это же Кириакос».
Я их надеваю. Браслет жжет кожу. Сперва зудит, потом болит, а когда я их снимаю, на запястье ожег, будто руку сунул в огонь. Каждое звено отпечаталось. Часовщик в Nardin приходит в ужас и обещает нанести гипоаллергенное покрытие. Ничего подобного прежде не бывало — такого можно ждать лишь от недостаточно чистого золота. Он немедленно возьмет пробы.
В конце концов он рождает на свет новые часы, но история повторяется. Я не показываю ему нижнюю часть запястья, где застежка выжгла маленький треугольный плавник.
* * *
Я обедаю с богами.
Через четыре месяца я оказываюсь в Бильдербергском клубе. Повернуться нельзя, чтобы не пожать руку миллиардеру или главе государства. Не смогу ли я приехать в [подставить название разорившейся страны] и сформировать новый экономический план? Может, небольшой остров у побережья для личных целей поможет мне решиться? Я чувствую власть в своих случайных знакомых и коврах, по которым хожу в перерывах между встречами. Мне надо попасть в Мумбаи. В обычной ситуации я бы поручил компании, которая выпустила мою кредитку, разобраться с багажом, машиной, билетом первого класса и номером в шикарном отеле; привычное дело, о котором даже не задумался бы. Но не теперь. Теперь у меня звонит телефон: это Бен Тисдейл, инженер из Аризоны, который владеет половиной оптоволоконных кабелей в США и обеспечивает подключение всей Азии. Он — известный трансгуманист: находясь при смерти, Бен хочет засадить свое сознание в компьютер, а потом заморозить свой мозг — на случай, если от него что-нибудь останется. Он финансирует исследования жутковатых технологий, таких как прямой интерфейс человек-машина и искусственная телепатия. Держит патенты на изобретения, которые, вероятно, станут основой экономического роста в следующие сто лет.
— Эт’ Кирьякос?
— Да.
— Эт’ Бен Тисдейл. Говорят, ты собрался в Мумбаи.
Кто ему об этом сказал, он, конечно, не говорит. Да и не нужно. Если АНБ следит за всеми и всегда, делает это с помощью техники, которую производит Бен. Но ему достаточно просто спросить. Это же Бен Тисдейл.
— Да, у меня там дело. Вылетаю завтра.
— На фиг. Ты знаешь, каков риск разбиться на коммерческом рейсе?
— Заметно выше, чем на частном самолете.
— У м’ня не просто самолет. Купил «Аэробус». Раньше-то у м’ня был «Боинг», но в «Аэробусе» электроника мне больше нравится. И самый долгий безмоторный пролет был у «Аэробуса». И на Гудзоне он приземлился.
— Но в Хитроу без моторов приземлился «Боинг».
— Там сработал пилот, а не самолет. Просто невероятно. Как Королева его тут же не наняла, не понимаю.
— А кто его нанял?
— Я нанял, — говорит Бен Тисдейл. — Так тебя подбросить? Я собираюсь туда на пару дней.
Так что я лечу с Беном Тисдейлом. Выясняется, что не просто лечу: он сам — опытный авиатор и любит браться за штурвал на часок-другой во время долгих перелетов. Меня он сажает вторым пилотом, что, наверное, противозаконно, но снова — это же Бен Тисдейл. Национальные государства не могут арестовать Бена Тисдейла. Он сам себе — суверенная держава. Мы обсуждаем рестораны. Вино. Сигары. Машины. И только.
Он одалживает мне крыло своего дома на время визита. Я пытаюсь понять, чего он хочет. И понимаю — ничего. Ему просто любопытно. Он думает, что мы еще встретимся.
Сам он улетает в Красноярск, но договаривается с другом, чтобы тот подбросил меня домой.
— Азиатские деньги, — непонятно объясняет Бен. — Интересный парень.
Интересный парень выше меня — это нетрудно, — но очень худой. Его лицо избороздили морщины — такие глубокие, что трудно сказать, пятьдесят ему или семьдесят. У него «Боинг». Он считает, что в «Аэробусе» слишком много электроники, а она по своей природе склонна ломаться. Интересный парень говорит: «Знаете, что должно быть у самолета? Чистота цели. Чтобы он взлетал и летел до тех пор, пока вы не пожелаете его посадить. Остальное излишне». Компания «Боинг» это понимает, поэтому он покупает самолеты у них. Самолеты во множественном числе, потому что у него их несколько. На взлетной полосе нас ждут три, и он выбирает один случайным образом.
«Безопасность, — говорит он и трясет руками так, будто стреляет из автомата. — Всегда нужно соблюдать осторожность».
Я вслух интересуюсь, серьезно ли он опасается покушения. С того момента, как меня подобрал Тисдейл, я не видел особой охраны, но сейчас понял, что она должна быть со всех сторон и постоянно. Охрана надежная, но очень дорогая, а значит, незаметная и водонепроницаемая.
Интересный парень спрашивает меня, знаком ли я с объяснением гравитации, у которой пространственно-временной континуум представляется резиновым листом, где любой объект оставляет большее или меньшее углубление, меняя поверхность листа так, что остальные предметы катятся к нему благодаря уклону. Я признаю, что слыхал такое описание. «Мы, — говорит интересный парень, имея в виду Пятнадцать Сотен, — обладаем такой силой тяготения. Там, где наша гравитация касается другого, может произойти столкновение. Человек погибнет — или экономика. Если один человек знает о приближении другого, первый может предпринять шаги, призванные смягчить опасность, которую представляет другой, в том числе полностью ее нейтрализовать. И хотя так происходит редко, это не значит, что никогда». Он спрашивает, играю ли я в го. «Го, — продолжает он, — хорошая метафора, хоть такое определение не в полной мере оценивает красоту игры. Го — это го. В ней есть понятие, — тут он замолкает и взмахивает руками — ацуми. Это как стены замка. Плотность и контроль. Как масса для гравитации: возможность приводить другие вещи в движение самим фактом существования. Подобные явления можно выразить по-японски и по-английски. Хорошо, но не полно». Я спрашиваю, японец ли он. Интересный парень отвечает, что нет.
Больше он ничего не добавляет, и мне приходится признать, что я никогда не играл в го, и попросить его показать игру в действии.
И мы играем в го. Выясняется, что полное отсутствие опыта не делает меня скучным противником, потому что одно из отличий го от шахмат заключается в том, что там нет устойчивых дебютов. Есть ряд привычных форм, которые быстро приводят к уникальным ситуациям, и то, что кажется ошибкой, может стать поворотной точкой, чье существование и положение позволяет добиться чего-то значительного. Тут столько же личности и характера, сколько стратегии. Компьютерам чрезвычайно тяжело с ней разобраться. Даже самая простенькая шахматная машина способна одолеть большинство игроков, но до самого последнего времени лучшие симуляторы го с трудом выходили на уровень посредственных людей. Теперь все иначе, но благодаря другому шагу. Современный цифровой мастер го — фактически симуляция личности, чье сознание тем не менее касается только игры.
Мы играем, и некоторое время я думаю о том, каково это — знать бытие лишь через вытянутые черные и белые фишки, которые ложатся на абстрактное математическое поле. Восхитительное сочетание сложности и простоты: два цвета и сетка координат, но всего несколько ходов, и позиция обладает миллиардами возможностей.
Я наслаждаюсь игрой и не пытаюсь ее анализировать, делаю выбор на ходу. Интересный парень все равно побеждает, но суть не в соревновании.
Выиграв третью партию, он поднимает на меня взгляд:
— Я удивлен.
— Чем же?
— Я ожидал, что вы будете все время болтать.
Я говорю, что рад некоторое время побыть в тишине, потому что моя жизнь очень громкая. Это вызывает его одобрение.
— Моя жизнь тоже громкая, но эту неделю я приберег для себя: направляюсь в «Сотбис», чтобы купить картину. Пасторальный пейзаж с множеством кленов. В детстве мама говорила, что клен — символ любви и новых начинаний. Позднее, став юношей, я узнал, что он еще означает практичность и равновесие, то есть вещи почти противоположные любви. Дерево противоречий и двойственности, которое поворачивается к миру то одной стороной, то другой. Как я понимаю, мастерство живописца несравненное.
— И кто художник?
— Официально Тинторетто, но это подделка.
У меня снова появляется чувство, будто меня изучают, проверяют.
— Хорошая?
— Великолепная. Но в «Сотбисе» не подозревают. Полагаю, борьба за нее разгорится нешуточная.
— Но вы не собираетесь им говорить, что это подделка.
— И не подумаю.
В четвертой партии мне удается его на время прижать, и дыра на доске принимает форму акулы. Интересный парень цокает языком. «Китайцы не любят цифру 4,— говорит он. — Она шепчет о ловушке рождения, в которой кроется неизбежность смерти. Но это омофоны, а не полные синонимы. Тень в коде. Вы видите четверку?»
Я говорю ему, что для меня 4 имеет другое значение. Интересный парень усмехается:
— О да! Мегалодон!
Я смеюсь. Интересный парень приподнимает бровь. Я объясняю, что у меня есть клиент с похожим именем. Тут нет ничего предосудительного, потому что Николай Мегалос никогда не просил ни прямо, ни косвенно хранить в секрете решение ордена нанять мою фирму. Интересный парень хмурится. «Я о нем знаю», — говорит он, и мы снова погружаемся в молчание.
— Быть может, — произносит он в конце концов, — я куплю картину, а затем подарю кому-то. Такой изящный розыгрыш.
— Быть может, подделка написана поверх истинного шедевра, — отвечаю я.
Он разводит руками и признает, что все возможно.
Мы играем. Я размышляю о том, что, когда выяснится, что я летаю с Беном Тисдейлом и его кругом, ко мне повалят новые клиенты. Власть и влияние притягивают друг друга. Международные финансы определяются не в банковских комнатах для совещаний, а здесь — в приграничных, пороговых пространствах, сотканных из чистых денег. Власть живет в частных терминалах международных аэропортов, редких дворцах и универсальности; в том, чтобы ехать в одном лимузине с другим, потому что тебе никому ничего не нужно доказывать. Просто богатые говорят о других своих домах и обителях. Боги не говорят. Если им нужно какое-то помещение, они его приобретают, или кто-то им его предоставляет. Они не ведут учет государствам и недвижимости, потому что всюду чувствуют себя дома.
В шестой партии я делаю последний ход интуитивно, и, когда интересный парень резко моргает и хлопает в ладоши, понимаю, что сделал что-то правильно. Лик доски меняется и дрожит, когда мы выходим в эндшпиль. Я побеждаю. Интересный парень удовлетворенно цокает:
— Мёусю. И много киай.
Я улыбаюсь в ответ:
— По-гречески — мераки. Тут мое сердце.
— Да. Но это был и неожиданный ход.
Я набираюсь смелости, чтобы задать свой последний вопрос:
— Зачем вы покупаете подделку?
Он протягивает мне руку через стол:
— Потому что она прекрасна, Константин Кириакос.
Кожа у него очень сухая и жесткая. Рука рабочего человека. Мне становится стыдно за свои руки. Некоторое время он смотрит на меня, затем достает бумажник, из него — карточку. На ней красным напечатан длинный номер.
— Если попадете в беду, — говорит он. — Это мои ребята. По безопасности. «Иди хоть до края земли, но я удержу тебя в длани своей». Повторите.
Я повторяю.
— Хорошо.
Пилот просит нас приготовиться к посадке.
* * *
Я сижу за столом и не знаю, что делать.
Десять секунд назад все цифры на экране превратились в четверки.
444444444444
444444444444
444444444444
444444444444
444444444444
444444444444
Я проматываю ниже, но безуспешно — им нет конца. Потом я перезагружаю систему. Все то же. На миг я решил, что окончательно свихнулся, но затем понял, что еще нет. Потом я несколько секунд сидел и смотрел на экран, смотрю и теперь. Некоторые цифры выделены жирным шрифтом, другие — курсивом, остальные никак не обозначены. Из этого складываются странные формы и картины, будто заросли ламинарии. И тут я понимаю.
Понимаю, что это значит.
Рынок сейчас обвалится. Обрушится. Рухнет, как «Гинденбург». Катодно-зеленые пики и провалы бегут по экрану. В глубоких долинах между башнями водорослей скрывается акула, ждет, пока на дно опустятся трупы.
Не важно почему. Может, какой-нибудь идиот опять позволил электронным трейдерам взбеситься. Может, это просто ошибка и завтра все исправится, или золотой запас украли из Форт-Нокса, или по США нанесли ядерный удар. Или еще только нанесут. Не важно. Это случится, и я ничего не могу с этим поделать.
Правда. Ничего. Представь себе:
«Здравствуйте, это Константин Кириакос. Вы могли видеть меня на обложке „GQ“ в прошлом месяце. Ну да, это было немецкое издание. Не важно. Послушайте, я — финансовый гений. И что-то плохое творится с рынком, настолько плохое, что я думаю, это станет угрозой национальной безопасности вашей страны, как грязная бомба или что-то такое… Алло? Алло? Алло?..»
«Guten Tag, hier Constantine Kyriakos. Ich möchte etwas ganz wichtiges erzählen. Eine Katastrophe kommt. Gerade jetzt. Ja. Jetzt. Ich weiß nicht genau. Eine Katastrophe. Vielleicht finanziell. Es wird finanzielle Folgen haben. Ich — Hallo? Hallo?..»
«Нихао…»
«Buenos días…»
«Привет! Послушайте, я уже звонил паре ваших коллег из Госдепартамента и Нацбезопасности, они повесили, трубку, но вы должны меня выслушать: есть серьезная проблема, и я думаю, вам нужно поднять истребители. Я думаю, вам угрожает что-то… Ну, с того взял, что рынки обваливаются… Ну, еще нет, но обвалятся… Ну, оттуда знаю, что у меня в голове волшебная акула, и я вижу ее плавник в ценах акций, когда рынок катится ко всем чертям… Вы меня слушаете? Пожалуйста, не бросайте трубку! Алло?»
Да. Это не сработает. А если бы и сработало, что они могут сделать? Так я сам рискую запустить обвал, пытаясь его предотвратить.
Так что в ближайшие несколько минут я должен решить, кому жить, а кому умереть.
Пять фондов. С разными целями, ограничениями и подходами. Но все богатеют на моей безумной интуиции, набирают силу, конкурируют друг с другом. Я могу спасти три, может, даже четыре, но одному придется пойти на дно. Один должен умереть. Сочетание моих ходов точно кого-то погубит. Сегодня музыка денег в мире остановится, и кому-то не хватит стула. Вопрос — кому? В конечном итоге особого выбора нет. Первоначальный фонд не укладывается. Остальные лучше совместимы, у них похожая философия, хоть и разные активы, и мои новые клиенты — из Пантеона. Нельзя сливать Пятнадцать Сотен. Просто нельзя. Да они сами могли это подстроить, чтобы посмотреть, какой я сделаю выбор. Кажется невероятным, что правители мира угробят всю экономику на год, только чтобы проверить одного человека? Это потому, что ты не один из них, а принадлежишь к другому виду. Ты не из Пятнадцати Сотен; ты не просто другой, тебя практически не существует.
Так что я сбрасываю Мегалоса в самую глубокую пропасть, какую могу найти. Пусть мой первоначальный фонд пойдет купаться. В серной кислоте. Он ведь человек божий: бедность спасет его душу. И тут я понимаю, что вот-вот вознесусь на небеса. Скоро я перестану быть советником господ мира. Я стану одним из них — и, вероятно, окажусь почти на самой вершине.
Я звоню остальным своим клиентам, одному за другим, и предупреждаю их о том, что скоро произойдет, чтобы они могли обезопасить другие свои вклады и найти укромную гавань на время шторма.
* * *
Новости приходят через час. Я слушаю радио, чего уже почти никто не делает. События происходят медленно и спокойно, будто все только и ждали этого момента. Очередной банковский кризис? Тю. Ну и что? И так хуже некуда. Мы знали, что больше невозможно поддерживать британский жилищный пузырь. Опять. Мы знали, что продовольственные бонды — дерьмовая идея. Опять. Мы знали, что китайцы подпирают доллар, но не могут делать это вечно; что курс жэньминьби по-прежнему искусственно сдерживается, а Конгресс опять увеличил кредитный потолок. Мы знали, что наши ошибки никуда не деваются, и что плывем в тазу, в котором все больше дыр, и что латки рано или поздно утянут нас на дно глубокого синего моря. Вопрос был лишь в том, какой именно идиотский, трусливый выбор запустит катастрофу. Но мы не понимали — даже я — при всех своих знаниях, что эта финансовая лажа означает что-то конкретное, практическое. Полгода назад правительство наконец приватизировало систему водоснабжения в Греции. Теперь выясняется, что купившие ее компании не могут заплатить рабочим или оплатить счета за электричество для опреснения и очистки. С сегодняшнего дня подача воды будет нормироваться: из крана удастся набрать только ничтожный объем на человека. И нет никакого способа проконтролировать затраты по дому или даже на одной улице. Кому придется доверять, зависит от случайного рисунка труб под асфальтом, от сети, которая знать не знает о социальном положении, классовых привилегиях и богатстве. В другом, лучшем мире это стало бы — хо-хо-хо — водоразделом для всего города и даже страны. Мы объединились бы. Люди заговорили бы о том времени, когда афиняне пили братчину сто лет подряд, и мы стали бы новой, цельной нацией. Но это был бы мир без телевизионных ток-шоу. Ведь их слюнявые мечты не интересуют. Они выбирают самых злоязыких и едких ребят, а потом сажают вместе на голубой диван. Отличное телевидение стоит на потасовках и подстрекательстве к беспорядкам. «Это вы, дрянные иностранцы, воруете у нас воду!» Заметка: надо скупить все станции, которые выставят на продажу, и уволить к чертям всех продюсеров.
Некоторое время все работает, как оркестр на «Титанике». Магазины выставляют свои запасы минеральной воды в картонных подносах, и люди их раскупают. Я пытаюсь купить весь запас, чтобы раздать другим, но менеджер мне не разрешает. «Если я все раздам, — говорит он, — люди подумают, что остальное тоже бесплатно, и явятся парни из плохих районов». Пожалуй, мне слегка стыдно за то, во что я вляпался, но откуда мне было знать. В очередях к оптовикам, где можно купить большие бутыли для офисных кулеров, люди приветствуют друг друга с вежливостью жертв нашествия инопланетян и ждут вестей о том, что все их сбережения пошли на дно вместе с каким-нибудь банком или, наоборот, им повезло приземлиться на крепкий камень посреди потока. Я мог бы им рассказать. Но молчу.
Я понимаю, что оказался здесь в силу привычки. Мне не нужно ничего такого делать. Нужно разобраться со своим новым миром, временно переселиться, но я в ловушке, наблюдаю со стороны за собой и своей страной. Я слишком увлечен зрелищем, чтобы занять пустующий трон. И вряд ли я когда-нибудь вернусь сюда и пойму что-нибудь, если вознесусь сейчас. Это последние мои часы в рядах обычного человечества. Они бесценны.
И удивительны. Приближается миг бунта, день хаоса. Мы все чувствуем, что беспорядки ждут где-то там, за холмами. Будто прогноз погоды: сегодня — ясно с обширными банкротствами, вечером — дождь; завтра — надвигается зона высокого давления, обильные дерьмопады, а на выходных — уличные беспорядки и горящие машины.
В разговорах со знакомыми из финансового сектора я вру, что тоже обеспокоен. Говорю, что нестабильность касается всех, сверху донизу, но на самом деле, когда туман развеется — если только мир не скатится в каменный век, а если и скатится, до некоторой степени тоже, — я окажусь даже богаче, чем был в начале катастрофы. У меня больше не будет работы в банке, но это меня не обеспокоит, потому что к тому моменту я стану сам владеть банками. Может, я куплю банк, на который сейчас работаю.
По очереди обмениваясь с товарищами дружеским ворчаньем, я вижу на их лицах тревогу. Они пришли сюда не для того, чтобы завести новых друзей или купить воды. Они изучают противника.
Вернувшись домой, я пакую чемодан.
Я все время жду, что придется сбрасывать звонки Мегалоса, мне даже запоздало стыдно за то, что ему и его святому ордену придется пожить в апостольской простоте и бедности, но он не пытается со мной связаться. Наверное, бросился на борьбу с кризисом, или его сместили, а новый босс ордена бл. Августина и св. Спиридона — настоящий христианин, набожный старик, только рад возможности повести свою паству обратно на божьи поля и трудиться во славу Господа. Настоящий бум начнется в секторе благотворительности. Почти всем к югу от Милана она потребуется, и всем к востоку от Цюриха. Любопытно, что Исландия справилась неплохо. Одно точно можно сказать об исландцах: они быстро учатся.
В международных новостях: Красный Крест призвал создать сеть продовольственных банков, а левая коалиция во Франции требует национализировать энергокомпании и всю транспортную инфраструктуру. Это очень плохая мысль с точки зрения сообщества финансистов и того, как они будут впредь относиться к Франции, но довольно хорошая с позиции спасения такого количества французов, сколько удастся спасти до конца зимы. Может, чокнутые коммунисты просто чуть раньше остальных поняли, насколько все будет плохо. Конечно, некоторые мои бывшие коллеги резко высказываются по этому поводу. Они еще не осознали, какой уровень отчаяния вызовет катастрофа, и твердят о том, как с гордостью выйти из затруднительного положения. Они скоро выйдут из дома, а на улице будут ждать люди, которые разожгут костер из их «Мазерати» и зажарят на нем их подстриженных собачек, чтобы потом съесть.
Наверное, я полечу на Багамы. Список стран, которых слабо коснется катастрофа, не велик, и почти ни в одной из них нет хорошей кухни и доброго вина. Куда длиннее список стран, куда в обычных обстоятельствах совсем не стоило ехать, но кризис их не коснется, или они его просто не заметят в череде прочих кошмаров. Я не собираюсь обращаться за видом на жительство в Норвегию, и я не хочу лететь в Афганистан, Колумбию или Западную Сахару.
Впрочем, я слегка одурел в квартире. И слишком долго не спал — это меня подводит, поэтому принимаю плохие решения. Нужно прочистить голову. Раздумывая, какой остров лучше, я отправляюсь на ежедневную пробежку. У меня есть личный тренер, Грант, и он из той породы американцев, которые живут по принципу «умри, но сделай». Он, наверное, просыпается утром, делает сотню отжиманий, выпивает огуречный шейк с морской травой и дозой бычьей спермы, а затем отправляется на короткий марафон. И кури в сторонке, Фидиппид, — для него это разминка. Он каждый год участвует в соревновании под названием «Ледвилл Трейл» и проходит маршрут до конца, что, судя по всему, удается немногим, а если постарается, приходит к финишу в первой тридцатке. Наверное, если я поеду на Багамы, нужно взять его с собой. Это, конечно, как брать с собой власяницу и вериги, но что поделать — нужно — значит нужно.
Грант задал мне домашнюю работу. Каждый день, когда мы с ним не встречаемся, я должен пробегать определенное расстояние. Если я не буду этого делать, не смогу выдержать его нагрузки, а они серьезные. И каждый день надо фиксировать время. Понятия не имею, с чего я взял, что это хорошая мысль, или сколько мне стоит эта мука, боль и тошнота, знаю только, что представитель моей страховой компании утверждает: это добавит мне десяток лет жизни и снимет несколько тысяч со страховых премий по моим договорам. Ладно. Должен признать, что я и вправду чувствую себя лучше, чем несколько месяцев тому назад.
Я бегу. Бегу полчаса, поворачивая куда придется, без особого маршрута. Выбираю трудные, крутые улицы, красивые улицы и те, что приведут обратно домой, а на тридцать пятой минуте слышу жужжание пчел.
Когда-то в детстве, еще в Фессалониках, я совершил ошибку и оказался слишком близко к рою. Пчелы меня не заметили, и я завороженно на них смотрел, а потом вдруг они меня заметили, и рой стал единой массой, которая поднялась, зарычала, потянулась ко мне руками и зубами, и я побежал. На этот раз, услышав гул, я сразу бегу, и, разумеется, одет для бега, так что укладываюсь в отличное время для парня, который, наверное, не слишком годится для той жизни, которую заповедал мне Грант.
Я слышу, что гул у меня за спиной усиливается, а потом слышу его и сбоку; думаю, что, наверное, чья-то пасека на крыше загорелась, потому что пчелы в ярости, и чую запах дыма, но это их явно не успокаивает. Как пахнет горящий мед? Улей горит как свеча, там же столько воска?
На перекрестке я вижу рой, но это не пчелы, а разгневанные люди: много, очень много людей. Не просто сзади и сбоку, а со всех сторон. Они собираются в этом маленьком пригороде Афин, где дома слишком красивые и дорогие. И я думаю: «Мать-перемать!» Потому что это случилось.
Если бы они знали то, что знаю я, разорвали бы меня на части и съели.
* * *
Я стою посреди улицы и будто снова на дайвинге. Всё точно так же. Я просто ничего не могу сделать и никуда убежать. Если толпа меня убьет, я труп, но я чувствую пустоту на запястье, где привык носить часы, и понимаю, что все было предвидено, предрешено. Богиня со мной. Моя богиня, от которой я не могу избавиться. Акула.
Толпа приближается, и я жду мгновения, когда стану жертвой. Я должен стать ее жертвой — наверное, заслужил это больше прочих. Может, остальные тысяча четыреста девяносто девять парней и больше, но я точно заслужил.
Однако, захлестнув, человеческий прибой меня проглатывает и даже обнимает. Какой-то мужчина предлагает пиво, женщина дает тряпку и приказывает намочить и повязать на лицо. Юноша у нее за спиной передает мне картонную коробку размером с пару теннисных шаров. «Лыжные очки! — кричит он. — Из маркета! Слава революции, брат!»
Ага.
А ведь я замаскировался.
Не слишком хорошо, но потому маскировка и сработала. Я бежал, так что весь покрыт потом и пылью. Мой спортивный костюм недорогой: штаны, кроссовки, старая футболка. Я — жирный, потный мужик в дешевой одежде и без часов. Я — один из них, может, даже менее удачливый, чем остальные.
Я иду с толпой.
Мне никогда не приходило в голову, что уличные беспорядки — своего рода община, но так и есть. Это спонтанная, самоорганизованная сущность с вполне определенными и очевидными границами, но отзывчивая и добрая. В середине много женщин, которые вышли поддержать сыновей и мужей. Не то чтобы они ничего не бросали и не ломали, но присматривают за своими мужчинами и разрешают споры, кому достанется та или иная часть награбленного. Там, где мужчины подрались бы, женщины поднимают крик, торгуются, толкаются, и каким-то образом возникает согласие, признаются долги, конфликт разрешается и толпа не обращается против самой себя. Но когда нас встречает полиция, матери превращаются в фурий. Одна седая старуха вырывается в первые ряды, вытягивает руки, царапает ногтями, срывает лексановое забрало с ближайшего, вырывает ему кусок кожи на щеке, так что ее приходится оттащить, прежде чем его товарищи ее схватят. Она вопит что-то о кровожадных ублюдках, ублюдках, ублюдках.
— Ее сын умер в полиции, — объясняет другая женщина.
— Они его убили?
— Он был наркоманом. Собственной блевотиной захлебнулся. Это было в… ох, не помню. До «Сладкой жизни» еще.
Она пожимает плечами.
Ярость кипела три десятилетия и выплеснулась сегодня.
Полицейские идут в атаку. Толпа ее отбивает. Все происходящее обладает каким-то гипнотическим эффектом: пять футов назад, десять, потом назад. Уже двадцать назад. А теперь — десять, десять вперед. Люди падают на землю; кровь, крики. Поднимаются и опускаются резиновые дубинки. А потом перестают.
Прибыла тяжелая пехота — строители в красных тужурках со своими доспехами — мотоциклетными шлемами и прочными рукавицами. У одного из них в руках пневматический гвоздезабиватель, а за спиной висит баллон. Риторическая пауза.
И начали.
Чой-чонк! Чой-чой-чой-чой-чой-ЧОНК!
На полицейских вырастают железные шипы. Толпа идет в наступление. Крики: «Мы — спартанцы! Сдохните, свиньи! Защитники политиков, банкиров и иммигрантов!» Люди в толпе не во всем согласны друг с другом, но они точно знают, кого не любят. Полицейский кордон разламывается, и толпа идет дальше. Никому не интересно задержаться и помучить полицаев. Препятствие преодолели, дальше. Рядом кто-то на радостях поджигает машину. Это «Бентли». Я знаю человека, которому она принадлежит, австрийца, претендующего на какой-то наследный титул, но не добившегося признания в судах родины. Пламя серо-оранжевое, с перламутрово-серебряным отливом, что говорит о вредной химии. Это новая фаза — фаза поджогов. Толпа обновляется. Она омывает меня, несет в своем потоке. Что делать? По краям пылают бензиновые костры.
Через двадцать минут Афины в огне.
* * *
После происшествия с гвоздезабивателем прибывает полицейский отряд особого назначения, а с ними — военные. Можно было бы ждать, что тем дело и кончится, но их появление только подлило масла в огонь. Полиция применяет слезоточивый газ и водометы. Толпа огрызается в ответ. Образуются промежуточные пункты, открываются новые фронты. Часы текут, словно в лихорадке; тысячи маленьких битв кипят на сотне перекрестков. Толпа разбухает, рыщет, беснуется, поджигает. Иногда она будто хочет уничтожить дома богачей и перевернуть машины. Иногда просто смотрит. А потом вдруг движется на площадь Омония, а оттуда — в бедные кварталы, бурля от ненависти. «Наркоманы! Иммигранты! Бомжи! Педики, шлюхи, леваки, воры! Валите отсюда! Валите в свою Россию! Валите обратно в Эфиопию и Египет! Тут нормальные люди! Без вас заживем!» Как это произошло? Как мы вообще так быстро попали сюда и нас никто не остановил? Это что там, полицейские ботинки? А впереди — военная стрижка? Ну, конечно. Даже у полицаев есть чувства, верно? И политические взгляды. Это день протеста, или, говоря более традиционно, День Хаоса. Кто был ничем, тот сегодня стал всем и упился этим в хлам. Когда в городе царствует толпа, каждому достается кусочек.
Я ни к чему не прикасаюсь. Я ничего не бросаю и не краду, никого не бью. Меня несет поток внутри звериного тела. Все мне улыбаются и радостно приветствуют. Я — брат, свой, потому что я с ними и не возражаю.
Меня тошнит.
Мы рыщем, громим, поджигаем. Мы бьем. Внешние конечности делают всю грязную работу, но тело зверя — это балласт, убежище, поддержка. Даже просто как часть потока я до некоторой степени виновен. Я не взываю к разуму и терпимости, потому что мне страшно. А потом меня каким-то образом выплевывает в маленькую группу уставших людей, которые идут домой, будто с работы, и все очень вежливы. Мы смену отработали, до встречи завтра, побьем еще окна.
Мой маленький отряд разделяется на перекрестке. Я не рискую идти прямо домой: ни один честный революционер не возвращается в квартиру в Глифаде. Сижу на крыльце и смотрю, как они скрываются вдалеке, а потом сам не замечаю, как погружаюсь в сон, уперев голову в каменную стену.
Я просыпаюсь от холода, — все тело затекло. Понятия не имею, который сейчас час, но уже темно.
На улицах стало чище, в том смысле, что основная мощь разрушения переместилась в другое место. Никто не пытается восстанавливать порядок. Я иду по своей улице в дыму горящих высококлассных автомобилей и слушаю треск, с которым ломается мир. Мой дом не горит, хоть и горел. Разумеется, тут побывали пожарные, и они не экономили воду. Драгоценную воду, которой будет не хватать завтра. Толпа слила в канализацию Афин то, чего требовала. Ведь проще было бы, если бы пожарники просто разлили эту воду по бутылкам и раздали? Но, наверное, «Perrier» и «Evian» сумели заблокировать этот ход на государственном уровне. Может, об этом мы и говорим, или мои коллеги в банке нашли последнее утешение в том, чтобы пополнить свои маленькие (очень маленькие) пенсионные фонды. Потому что они стопроцентно не будут на меня работать, когда я куплю этот банк. Большинство из них и сейчас не должны там работать, потому что ни черта не умеют и не понимают. Но, увы, слишком мало людей разбираются в том, что делают, поэтому контроль качества просто никакой.
Мне в общем-то плевать, что дом подожгли, а потом залили водой. Там ничего особенно важного не было. Старый я. Прежний и чуждый. Не новый я. Я — Константин Кириакос. Что бы я ни потерял, куплю вдвое больше. Вдесятеро. В тысячу раз больше. Я все могу купить.
Поскольку меня никто не останавливает, я вхожу внутрь. Лестница покрыта скользкой жижей из сажи и воды.
* * *
Я снова начинаю собирать чемодан, а потом понимаю, что это не нужно. Вещи собирал бы прежний я. Мне нужны только важные вещи, те, что существуют лишь в одном месте. Я наклоняюсь, чтобы забрать семейную фотографию с прикроватного столика, и слышу, как открывается входная дверь. Голос говорит:
— Эй, Константин Кириакос!
Я поворачиваюсь — это девушка.
Высокая, стройная. У нее очень белая кожа, черные волосы и очень темные глаза. Она смотрит не отрываясь. Эти глаза впитывают меня, будто я сделан из воды, а она — пустыня. Она очень красива. Ничего удивительного, что я уставился на нее после того, как она вошла в мою квартиру в черном костюме и произнесла мое имя. Это секс, просто секс, и тот факт, что, когда я ее видел в последний раз, мне привиделось, что у нее акульи зубы. Я так и не узнал, как ее зовут, и не разговаривал с ней хотя бы минуту, иначе запомнил бы.
Тут нечего запоминать. Это иллюзия, обман зрения.
Мать. Ладно. Она похожа на Стеллу.
Стелла умерла от рака, нелепо. Она пришла к врачу и сказала: «У меня болит голова». А тот посмотрел ей в глаза, спросил про проблемы с равновесием и вспышки по краям поля зрения, а она ответила, что да, такое иногда бывает, и он ее направил на рентген. Тем же вечером она оказалась в больнице, ей сказали, что у нее рак, и она позвонила мне. Но прежде чем я успел доехать, у нее случился удар, она умерла — и всё. А я ее любил, тоскую по ней и всегда буду тосковать.
Это не Стелла, потому что Стелла умерла.
Эта женщина похожа на нее, но она на десять лет старше Стеллы, когда та умерла. Столько ей было бы теперь. Она стройнее, спортивнее. Это развившаяся Стелла, повзрос-девшая, изменившаяся, но все же та самая. Будто сестра — родная или двоюродная. Или незнакомка, но поразительно похожая. Они могли бы столкнуться на улице, рассмеяться и подружиться.
Моя Стелла.
— Привет! — говорю я.
Нужно ведь что-то сказать, когда твоя мертвая бывшая девушка входит в твою квартиру сразу после того, как ты отправил под откос экономику.
Я не хочу спрашивать, что она делает в моей квартире. Вдруг я ее сам пригласил? Она не здоровается в ответ, так что между нами повисает молчание. Что ж, храбрость, приди мне на помощь.
— Я уезжаю из Глифады, потому что вся страна скоро пойдет ко дну, а я стал богаче почти всех остальных людей в мире, но понятия не имею, что с этим делать и нравится ли это мне. Важно, что я направляюсь в аэропорт, где сяду на самолет — или куплю самолет, если у них есть готовый к вылету, — и улечу в какое-нибудь шикарное место. Не хочешь полететь со мной, чтобы валяться голышом на пляже и много, грязно заниматься сексом?
Она громко смеется, и этот смех неласковый, но я его внезапно узнаю и понимаю, что ошибся. Она смотрела на меня не потому, что обожает. Эмоция на ее лице не мягкая. Глаза широко распахнуты, потому что она хочет увидеть мои мучения или… чего она хочет? Владеть мной, как владеют мясной коровой. Она дрожит, потому что ненавидит меня. На каком-то фундаментальном уровне, который она даже не полностью осознает, Не-Стелла думает, что я — самое уродливое создание, которое она видела в жизни, худший человек в мире. Она ненавидит меня и хочет причинить мне боль — это очень личное. А потом кто-то толкает меня в спину, и я неуклюже выпадаю из спальни, а когда падаю и тянусь к ней за помощью, она делает шаг в сторону и надевает мне на голову мешок, а к мешку снаружи прикладывает подушечку с каким-то препаратом, пахнущим как соло на тромбоне и разорванная волынка. И я вижу круг теней, словно вход в очень противный ночной клуб.
— Иерофант, — говорит снаружи мешка девушка, похожая на Стеллу. — Ты принесешь нам богиню. Хватит Греции разрываться на части!
«Вот отстой».
Я погружаюсь в черную воду. Там темно, тихо, но я не один — никогда больше не один.
Назад: Мысли на экране
Дальше: Неэффективная стратегия