Книга: Философия поступка. Самоопределение личности в современном обществе
Назад: Глава 2. Воля и свобода: основания динамики поступка
Дальше: 2.3. Энергия поступка, или откуда у воли сила

2.2. Свобода воли: ключ к возможности гуманитарного знания

Проблема свободы воли. Воля как выбор позиции и сопричастность: счастье, свобода и воля. Свобода воли и безответственность



Проблема свободы воли

Природа трудностей выявления воли, ее измерения, как представляется, связана с тремя обстоятельствами. Во – первых, воля, как часть мотивационного механизма – фактор проявления (актуализации, объективации) мотивации, а также интенсивности этого проявления. Однако, как уже говорилось, мотивация диспозиционна, и ограничивает традиционные возможности эмпирического анализа. Во – вторых, воля характеризует не «статику» решений и действий, а их «динамику». Если я принял решение открыть дверь, то воля проявляется не столько в самом стремлении сделать это, и даже не в действии открытия двери, сколько в усилии сделать это. Воля величина не «скалярная», а «векторная». И аппарат такого анализа еще только начинает складываться. В – третьих, воля является характеристикой не любого действия, а только вменяемого (поступка) – вменяемого в обоих смыслах этого слова: действия, во – первых, имеющего рационально выстраиваемую мотивацию, и, во – вторых (вследствие первого), ход осуществления и его результаты можно кому– то вменить.

В этой связи заслуживает внимания проблема свободы воли, в последние годы активно обсуждаемая на новом материале. В XIII – XVIII столетиях она обсуждалась преимущественно в теологическом контексте Божественного предопределения – как и зачем всесильный и всемогущий Творец может допустить свободу выбора? Начиная с XIX столетия в связи с успехами естествознания и расширением научной картины мира, место Божественного предопределения заняли законы природы, причинно – следственные связи явлений, и проблема свободы воли большей частью понимается как соотношение свободы воли и каузальных (причинно – следственных) отношений. Но в любом случае – если все предопределено (Божественной волей или природной каузальностью), то свободны ли мы? Ответственны ли мы за что либо, прежде всего – за свои поступки? Именно разграничение сферы каузальных детерминаций и сферы проявлений свободы воли легло в основу различения естествознания и точных наук (science) и гуманитарных наук (die Geistwissenschaften, humanities). Социальные науки, в этом плане, предстали как пересечение этих предметных областей с явным трендом в течение ХХ столетия в область science.

В наше время экспансия science на сферу humanities продолжилась на материале исследований мозга, искусственного интеллекта. Так, компьютерный анализ данных электрохимической активности мозга позволил предсказывать произвольные действия человека до того, как он сам осознает свое намерение, это действие совершить. Согласно результатам этих экспериментов, испытуемые осознают желание совершить действие в среднем за 200 мс до совершения самого действия, тогда как на приборах электрическая активность моторных областей мозга, соответствующих формированию потенциалу готовности к действию, фиксируется в среднем за 550 мс до действия. Таким образом, получается, что исследователи могли предсказать действие за 350 мс до того, как сам испытуемый осознавал желание его совершить. Осознание намерения нажать определенную опцию возникает после фиксированного нейронного импульса, вызывающего это действие, а не предшествует ему, как, вроде бы можно было ожидать согласно общей схеме мотивации осознанного действия. Получается, что действие начинается раньше формирования решения о его исполнении. Размышление и принимаемое решение предстают побочными продуктами реализуемой без них каузальной цепочки, к детерминации активации которой они отношения не имеют, а скорее наоборот – ею обусловлены.

Сложился уже целый корпус подобных эмпирических исследований возможности предсказания человеческих действий. Эти результаты используются в аргументации тезиса о вторичности мотивации, прежде всего – намерений как сознательных интенций. А самое главное – на этом основании делается вывод о неспособности человека контролировать свои действия: зазор между нейрохимической активацией и осознанием мотива открывает возможность внешнего воздействия, неосознаваемой личностью манипуляции ее поведением. Например, электрическая стимуляция премоторной области коры головного мозга вызывает у человека осознанное намерение к совершению определенного действия и даже его осуществление. Извечная философская проблема о соотношении каузальности и свободы воли предстает в новой ипостаси, а отрицание свободы воли получает новые аргументы вполне в духе Б. Спинозы, считавшего, что человеческие существа, в силу каузальной детерминированности сущего, лишены свободы воли, необходимой для моральной ответственности.

Концепция, пытающаяся обосновать совместимость свободы с той или ной формой предопределения (не зависящей от личности детерминации), а, возможно, и необходимость (полезность) такой детерминации для свободы воли, обозначается как компатибилизм (от анлийского «compatible» – совместимый). Отрицание такой совместимости – инкомпатибилизм – в принципе, возможен в двух формах: волюнтаризма и жесткого детерминизма.

Стоит отметить, что обе эти крайности исторически восходят к единому источнику – идее всего сущего как проявления Божественного замысла и божественной воли. Развитие науки, секуляризация заменила Божественное предопределение, с одной стороны, каузальным детерминизмом, доступным выявлению с помощью научных методов, с другой – волюнтаристским индетерминизмом. Последний представлен широкой палитрой от архаичных или обыденных суеверий, анимизма – до рациональных форм психоанализа.

В соответствии с отмечавшейся общей экспансией science, наибольшее внимание в современном философском дискурсе вызывают инкомпатибилизм каузально – детерминистского плана. «Если детерминизм истинен, то наши действия являются последствиями законов природы и событий в отдаленном прошлом. Однако от нас не зависит, что происходило до нашего рождения, и также не зависит, каковы законы природы. Следовательно, их последствия (включая наши действия в настоящем) от нас не зависят». Пожалуй, наиболее жестким детерминистов истории философской мысли был Б. Спиноза, считавший, что человеческие существа, в силу каузальной детерминированности сущего, лишены свободы воли, необходимой для моральной ответственности.

В истории философской и религиозной мысли был накоплен широкий круг критики и развития такой аргументации. Добротный обзор, выработанных в современной философии аргументов, представлен недавно А.С. Мишурой, который завершает свой обзор этих дебатов показательным пассажем: «Проблема свободы воли в форме вопроса о совместимости не имеет первичного характера относительно более общих метафизических соображений, скорее, она является некоторой верхушкой метафизического торта. Если вы понимаете, как устроен торт, то понимаете, на чем покоится верхушка. Главную проблему свободы воли можно поставить так: почему проблема свободы воли возникает практически в любом метафизическом торте».

В этой яркой метафоре автор прав и не прав одновременно. Прав в том, что действительно, проблема свободы воли занимает некую «финальную» позицию в любом целостном философском построении. Даже если она непосредственно не представлена в конкретном философском дискурсе, его развитие в направлении выводов и применений в практике общественных отношений, позиционирования личности в обществе, методологии познания, – выводят к ней. Так или иначе, но проблема свободы воли играет центральную роль в любой попытке философского осмысления человеком действительности, общества, самого себя и своего места в мире и обществе. А значит, автор не прав, отказываясь от объяснения этой роли и позиции проблемы свободы воли.

Если говорить о метафорах, то хорошо известна формулировка проблемы свободы воли в вопросе Родиона Раскольникова из «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского: «Тварь ли я дрожащая или право имею?». Обычно внимание интерпретаторов концентрируется на претензии «право иметь» (в т. ч. – на насилие, вплоть до убийства). Но в наши дни внимание смещается на «тварь дрожащую», за образом которой кроется не столько безволие, сколько претерпевающая зависимость. Может ли и как человек «поступить иначе», «жить по своей глупой воле»? Если нет – то почему? И как это принять? А если есть – то как это может быть обосновано и реализовано?

Вернемся к началу обзора А. Мишуры, который начинается с концепции Э. Мура, ответ которого выражен достаточно ясно: «Х мог поступить иначе» означает «Х мог поступит иначе, если бы захотел». Перед нами классический пример аналитической философии, сводящей анализ к уточнению вариантов использования языка. Аналитическая философия выработала важный инструмент концептуализации – выявления содержания используемой терминологии. Но концептуализация должна дополняться операционализацией – иначе мы так и остаемся в плоскости рассуждений. Собственно и результат получился «грамматоцентристский», уводящий от конструктивного представления о «сделанности» свободы воли. В лучшем случае она сводится к банальности мотивации – желанию, хотению. Но дело даже не в этом. Новейшие нейропсихологические эксперименты как раз и показывают, что факт хотения предопределен физическим процессом в мозге, который сам, в свою очередь, является частью каузальных связей и последовательностей. И «означаемым» муровского тезиса не оказывается не менее банальный волюнтаризм, не выводящий за рамки обыденного сознания в духе известного упрека: «Что значит – ты не можешь? Значит, ты просто не очень хочешь!».

В философии подобный стихийный волюнтаристский индетерминизм выражается в либертарианстве, согласно которому в мире существует индетерминизм, а люди обладают свободой. Онтологические основания такого подхода в философской традиции обычно связывались с дуализмом или в духе Р.Декарта или юмовскими ограничениями познания причинности. Ныне речь идет о констатации неких каузальных свойств сознания, связанных с особыми возможностями мозга. Такой подход напоминает арьергардные бои перед экспансией детерминизма. И найти «домик для души и свободы» становится все труднее. Парадоксальность ситуации еще и в том, что либерализм как мировоззрение был связан именно с развитием науки и ее этосом методологического сомнения и критицизма. И теперь именно наука ставит под сомнение главную идею и ценность либерализма.

В этой связи, показательным выглядит наблюдение, что обществах с развитой либеральной демократией в моральном, правовом и научном дискурсе господствует объективизм, сводящий мотивацию к актам поведения и прямым высказываниям, описаниям. Что свойственно общей позитивистской ориентации на репрезентацию собственно реальности в языке и наблюдениях. Но, если человек пьет вино, означает ли это его склонность к спиртному? А если рассказывает не очень приличный анекдот – что он сексист, или более того – маньяк? А если он фотографирует своих малышей голенькими – что он педофил?

Тем самым выводится из анализа возможность иносказания, метафоризации, аллегории, иронии, что, с одной стороны, упрощает правовую и моральную оценку коммуникации, но, с другой, лишает осмысление богатства выразительных форм. Вся культура, прежде всего – искусство, не говоря уже о чувстве юмора, держатся на умении различать иносказание, улавливать подтекст.

Согласно той же оценке, аллегория и другие виды иносказания свойственны обществам с авторитарными, а то и тоталитарными режимами. В данном случае мы имеем уже дело с проблемой компатибилизма «второго уровня» – с так называемой «фундаментальной ошибкой атрибуции», когда свое собственное поведение объясняется преимущественно внешними обстоятельствами и причинами, тогда как поведение других людей – их внутренними, скрытыми свойствами (прежде всего – мотивацией и волей), проявлением которых и являются поступки. Согласно упоминавшейся ранее фундаментальной ошибке атрибуции, если я, напрмер, стучу кулаком по столу и хлопаю дверью, то это меня довели до такого состояния. А если это делает кто – то другой, то это он такой несдержанный и вспыльчивый.

Это говорит не просто о якобы хорошем знании людьми своих обстоятельств и о затруднениях в понимании поведения других. В этом случае воля предстает производной от подхода к познанию сознания «в третьем лице». В этом случае, конечно же, в силу ограниченности знания и понимания других, легче все списать на проявления некоей сущности, опредмечивающей сознание других – их загадочной «душой» («чужая душа – потемки») и малопонятной волей. Другими словами, нам свойственно уходить от ответственности за свершаемое нами, и, одновременно, возлагать такую ответственность на других, на окружение.

Между тем, это обстоятельство может дать ключ к концептуализации воли, интегрируя подходы «от первого лица» и «от третьего лица».

Вариант компатибилизма как первичности сознания по отношению к выявлению и даже построению детерминированных систем, переводит проблему в плоскость сознания, а значит – соотношения свободы и ответственности.

На уровне здравого смысла детерминизм не исключает возможность свободного решения. Более того, знание причин явлений открывает возможности конструктивной деятельности, выбора способа действия, принятия решения, наконец – творчества. Свобода не только и не столько «осознанная необходимость», но и «осознанная возможность».

В этом плане детерминизм просто необходим – как для простой ориентации, так и для реализации замыслов. При такой здравой постановке вопроса о свободе воли он трансформируется из спора в духе свифтовских остроконечников и тупоконечников в плоскость природы самой свободы, «чувствилищем» которой является сознание. Такой поворот – логичен и мы ему последуем в следующей главе.

Думается, что реальная важность упомянутых исследований состоит в констатации необоснованности принципиального разведения и противопоставления мотивов и причин. Действительно, традиционно проявления свободы воли, а значит и поступки, трактуются в связи с мотивацией. Именно мотивированные действия отличают нас от животных, делают предметными рассуждения, вводящие нас в сферу ответственности и морали. Собственно в рамках этой традиции написана и данная книга. Если действие не связано с мотивацией – случайно или является вынужденным претерпеванием – оно связывается с некоей причиной, не зависящей от воли личности.

В этом плане, упомянутые выше исследования показывают возможность предсказывать действия, традиционно описываемые на языке мотивов, уже на языке каузальности, неких (включая внешние) причин. Поэтому они воспринимаются как угроза представлениям о свободе воли, автономии субъекта, моральной ответственности и т. п. Однако соотношение мотивации и причинности намного тоньше. Всякое ментальное состояние реализуется в мозговом субстрате, и мотивы представимы в структуре нейронных сетей, сформировавшихся с накоплением опыта личности, освоением ею социальных практик, памятью этого освоения. Другими словами, мотивы имеют физическую реализацию в нашем мозге. И, если этот мотив привел к совершению действия, то он вправе рассматриваться в качестве причины.

Выход иногда видят в диспозиционности сознания, о чем уже писалось в предыдущих разделах. Не всякое имеющееся у нас ментальное свойство должно быть проявляющимся. Так, например, знание русского языка не исчезает, даже во время сна без сновидений, а понимание английского языка может сохраняться во время разговора по – русски, но оно проявится в разговоре по – английски. Так, по мнению М. Секацкой, мотивы нередко являются диспозициональными свойствами. Как и черты характера, привычки и пристрастия они присущи нам, но для их проявления необходимы подходящие ситуации. «Поэтому, если мы будем считать мотивы диспозициональными свойствами, имеющими определенную физическую реализацию в мозге (выраженную, например, в специфической архитектуре нейронных сетей, сформировавшихся в результате опыта, накопленного конкретным человеком), то предсказание поведения человека на основе анализа активности его нейронных сетей не будет опровержением того, что он поступает в соответствии с мотивами». Схожую точку зрения предложил А. Миле, используя термины «присутствующих» и «проявляющихся» интенций (standing and occurent intentions). Согласно А. Миле, «присутствующие» интенции могут быть причиной и «проявляющихся» интенций и следующих за ними действий.

В упоминавшихся экспериментах речь идет не просто о мотивах, а об осознанных мотивах. И это осознание происходит уже после того, как, согласно условиям эксперимента, процесс движения уже запущен. Но обосновывает ли это вывод, что мотив не играет каузально значимой роли? Что наше сознание не является причиной наших действий? И существуют ли мотивы только в тот момент, когда мы их осознаем? Важно не только то, в какой момент сам человек осознает один из своих мотивов. «Важно и то, какие еще мотивы у него есть и как именно они будут влиять на его действия – от этого, в том числе, зависит, будет ли он действовать, руководствуясь только проявляющимся мотивом А, или есть шанс, что у него проявится также и диспозиционально имеющийся мотив Б». И тогда, если отказаться от этих предпосылок, то окажется, что предсказуемость действий не лишает нас статуса рациональных агентов.

Кроме того, играет свою роль и инстинктивная зависимость поведения от соответствия одному из базовых инстинктов: самосохранения, питания, размножения, территориальный… Человеческое мышление и поступки опосредованы этими базовыми инстинктами через древнейшую лимбическую систему мозга. Ни одно действие человек не совершает без предварительно одобрения и подкрепления этой системой своих мотиваций и поступков. И наоборот, эта система через гипоталамус блокирует все ненужные и вредные начинания.

Нельзя выпускать их внимания и фактор памяти (долговременной и кратковременной) – четкого и операционального критерия сознания. Вменяемость индивида в медицине, в суде, просто в быту определяется и тестируется способностью помнить факты своей жизни, увязывать их в целостную нарративную картину. Можно сказать, что память – ничто иное как система ё связей нейронов различной степени устойчивости. Но эти связи фиксируют опыт личности, задают систему ориентации в действительности, а значит – и систему мотивов различной степени релевантности в каждой ситуации.

Над близким подходом вот уже более 50 лет работает Р. Кейн, увязывающий свободу воли не только и столько со свободой действия, сколько с формированием самости личности, ее мотивов и целей, обусловленных предыдущим опытом, воспитанием. Фактически, речь идет о социализации и индивидуализации личности, как актора, о чем подробно говорилось в первой главе этой книги.

Еще Д. Локк в XVII столетии говорил, что дело не в свободе воли, а в свободе агента, актора. Р.Кейн развивает эту идею в направлении, предложенном критиками Локка т том, что сама свобода агента следует из свободы воли, которой агент наделен, как личность, что делает его «изначально ответственным». Приходится признать, что Кейн подошел к идее ответственности существенно поверхностней, чем М. Бахтин с его «не – алиби в бытии». Для Кейна ответственность – следствие выборов, обусовленных мотивацией. «Изначальность» у него – привязка к наделенности личности сознанием и самосознанием без объяснения источников их формирования сознания (которое Кейн иногда понимает как синоним воли). У Бахтина само сознание вторично по отношению к ответственности, только инструмент и мера осознания действительно изначальной ответственности. Эти идеи подробно развиваются нами в разделе, посвящено природе свободы, которая является, по сути дела, эпифеноменом социально – культурного опыта, коммуникаций, в которых «другие» грузят личность ответственностью, результатом чего являются сознание и осознание свободы.

Правда, Р. Кейн часто говорит о роли саморазвития личности, как процессе прохождения жизненных ситуаций, развилок выбора. В этом плане самость личности предстает постоянным процессом, а сама личность – «незавершенным персонажем». С этой точки зрения – и детерминизм и свобода воли – нарративы различного уровня. И это представляется принципиально важным.

Аналитики и дискуссии в плоскости «детерминизм – индетерминизм», «компатибилизм – инкомпатибилизм» – интересны, поучительны и стимулирующи, но они не приближают к ответу на вопрос о возможности свободы воли. Наш мир, как справедливо отмечает Л. Свендсен, имеет свойства и измерения не только физические, но и этические. Мы относимся друг к другу не только как физические объекты, но и как члены сообществ, политические акторы. Свобода – не абстракция, а ситуативно обусловленная практика ответственного вменяемого поведения. Аналитический философ Д. Деннет, квалифицирующий себя в качестве «умеренного реалиста», признает свободу воли, мораль, ответственность и личность как «полезные фикции». Но польза от них не только в духе Ф. Ницше (приписывать свободу, чтобы потом судить и наказывать), но для рационализации отношений (не только миежличностных), которые реально существуют в обществе.

Свобода и сознание (как его «чувствилище») обретаются только в обществе, как результат «загрузки», «инсталляции», «вращивания» программ социально – культурного опыта. Вся система социализации (воспитание, образование, запреты, убеждения, принуждения, личного примера, поощрения, наказания) вырывает нас из причинно – следственных связей, перекручивая и замыкая их, как в ленте Мебиуса, на нас самих, превращая нас в causa sui. Это не чашка упала – это ты ее уронил. Мог уронить, мог не уронить. Уронил – значит, это сделал ты. Так открывается изначальная связь свободы и ответственности. Границы свободы и ответственности совпадают, как две стороны одного листа бумаги. И свобода – результат вменения ответственности. Культура, «другие» грузят нас ответственностью, вменяя вменяемость.

Только после и посредством такого вменения формирующееся самосознание личности становится чувствилищем добытийного начала бытия, каковым является свобода – не феномен, а ноумен. Тем самым мне становится доступным выход на новый уровень – добытийный и внебытийный уровень свободы, выход, как говорил М.М. Бахтин, в позицию вненаходимости. Человек становится способным, подобно хоббиту Бильбо Бэггинсу из фэнтези Д. Толкиена, совершить путешествие «туда и обратно». Туда – из мира сущего в трансцендентный мир сверхреального возможного. И обратно – из мира возможного в мир сущего. Свобода не столько познанная необходимость, сколько осознанная возможность

Сознание, разум – вторичны по отношению к ответственности, выражая меру ее осознания. А значит – и меру свободы – одного из проявлений сознания, открываемого только в нем и с его помощью. Чем в большей степени личность интеллектуально развита, чем шире горизонт ее знаний, тем в большей степени она осознает возможные последствия своих действий и поступков.

И вне свободной (вменяемой) личности рушится система морали и права. В любой своей ипостаси – как «от первого лица» (в личностно – персонологической феноменологии), так и «от третьего лица» (в нормативно – ценностной социальности) свобода оказывается «продуктом» культуры – как условия и механизма социо – и персоно – генеза, дающим возможность человеку, в отличие от животного, выйти в другое измерение, трансцендировать в иное, что наделяет человека способностью действовать вопреки миру.

Но вырван ли наделенный свободой воли актор из сети причинно – следственных связей и отношений? Детерминизм не исключает возможность свободного решения. Более того, знание причин явлений открывает возможности конструктивной деятельности, выбора способа действия, принятия решения, наконец – творчества. А детерминизм просто необходим – как для простой ориентации, так и для реализации замыслов.

Поэтому признание фундаментальной роли ответственности открывает возможность обоснования компатибилизма (от анлийского «compatible» – совместимый), – совмещения мотивации и каузальности. Но «изначальная ответственность» есть не следствие свободного выбора, а предопределяет его. При этом важна мысль о личности как «незавершенном персонаже», развивающейся в прохождения жизненных ситуаций, развилок выбора.

В силу конечности личности, ей не дана вся полнота знания. Но идея «неполноты» вменяемого субъекта воли открывает перспективу анализа воли, как активности, направленной на изменение реальности, что предполагает некое расширение горизонта знания. Эпистемологической основой такого акта (как, впрочем, и реализации самого феномена) является «онтологическое (экзистенциальное) допущение». Так, в решении задачи мы должны допустить существование искомого x, как и данных условия задачи. Тогда задача сводится к приведению данных в такую конфигурацию, чтобы найти путь к получению x. В научном, художественном и любом другом творчестве ситуация в точности та же. Онтологическое допущение о едином статусе неизвестного и хорошо известного – главное условие принятия решения, интерпретации, метафоризации, понимания. Их условием является приведение в единство должного и сущего и переживание личностью своей сопричастности этой единой плоскости реально существующего и желаемого должного, тому, чего еще возможно нет, но что, как представляется, должно быть.

Несомненной заслугой инкомпатибилистов является рассмотрение практических следствий отсутствия свободы воли. Жесткий детерминизм редуцирует обращение с людьми к обращению с прочими объектами живой и неживой природы. А об этом, пишет С. Смилянски, лучше никому не рассказывать, иначе обществу конец. Если все происходящее – следствие причинной детерминации, то исчезают всякие основания для идентичности «самости», а значит – для права, морали, воспитания, в основе которых лежит «презумпция» ответственности за свободные решения. Правда, согласно Д. Перебуму, следуя этой парадигме вполне возможно пересмотреть право и мораль в плане более гуманного отношения к девиациям, ошибкам и промахам. Буквально реализуется спинозистская максима: не плакать и не смеяться, но понимать.

«Второй фронт» (наряду с данными нейропсихологии) экспансии science и причинности на сферу гуманитарности создают современные маркетинговые практики nudge с использованием Big Data и IoT. Казавшееся фантазией допущение, что когда – нибудь, возможно, ученые смогут выявлять чьи – то диспозициональные мотивы и предсказывать следующие за ними действия, сбылось. Технологии, опирающиеся на Big Data и IoT, дают объективистской «фундаметальной ошибке атрибуции», когда мотивация сводится к самим поступкам, возможность практического применения: получается, что маркетинговые программы знают нас лучше, чем мы сами, а проявления воли становятся инструментом ее подавления.

Поскольку эти технологии имеют огромный потенциал по изменению нашей жизни, постольку следует правильно понимать проблему. И она состоит не в том, что будет доказано, что у нас нет свободы воли, и поэтому мы не несем ни за что моральной ответственности, а в том, что люди получают непосредственный доступ к диспозициональным мотивам других людей. Такой гуманизм, в конечном счете, ничем не лучше техницизма. Обе версии на практике оборачиваются тоталитарными антиутопиями.

С объективизмом и каузальным инкомпатибилизмом смыкается и радикальная сопричастность в духе избавления избавление от «цепляния» за идентичность, отказа от самости во имя здоровья и «расширения сознания». Противоположности крайнего объективизма и крайнего субъективизма, познания самосознания «от третьего лица» и «от первого лица» – сходятся. Путь к счастью в обоих случаях предполагает и ведет к элиминации субъекта самосознания и ответственности – полную деперсонализацию.

Однако на то и крайности, чтобы задавать границы шкалы, на которой реализуется реальное поведение. Человек – социальное существо, наделенное социумом ответственностью, а значит – сознанием и памятью. И это открывает выход из круга инверсий.

В этой связи содержательные аргументы против имкомпатибилистской интерпретации экспериментов, якобы дискредитирующих свободу воли, предложил Д. Хенрих, согласно которому приписывание эксперименту доказательной силы против действительности свободы, «…исходит из усеченного представления об обдуманной деятельности. Если мы снимем это усечение, то для нас откроется иная перспектива взгляда на проблему свободы». Эту перспективу Д. Хенрих связывает с отказом от трактовки акта свободы воли в плане «самораскрытия», когда актором понимается как causa accidentis sui (причина собственной акциденции), к трактовке в плане «самоопределения». Это позволяет исключить «возможность того, чтобы то, что происходит из собственной сущности некоторого существа, было бы все же возложено на него с необходимостью и безальтернативно». Свобода воли как самоопределение заключается в способности «определять самое себя в подобной ситуации к некоторой активности. Во всяком случае, лицо может приписывать себе такую способность, и ничто в его сознании как деятеля этому не противоречит». Если в плане самораскрытия выстраивается некая линейная временнáя физическая последовательность, то в плане самоопределения реализуется нарративное самообъяснение происходящего. Следует добавить, что нередко – задним числом, post factum.

В принципе, такая трактовка соответствует пониманию мотивации не как причины, но как объяснения действий, о чем говорилось в предыдущей главе. Такое объяснение иногда носит характер поздней (защитной) рационализации. И как там же было отмечено – это хотя и не много, но и не так уж мало. Потому что такие самоообъяснения (самоопределения) определяют не стимульные реакции конкретных действий, а общую стратегию важного и допустимого поведения в общем нарративе жизненной стратегии. Другими словами, свобода как самоопределение выражается не столько в намерении нажать именно такую опцию, сколько в согласии принимать участие в подобном эксперименте. Свобода заключается не в творении «из ничего», а в способности «придать той жизни, в которой находит себя человек, последовательность, ясность и направление в ее сознательном осуществлении».

Поэтому свобода самоопределения выражается не в конкретных действиях, а в процессе выстраивания «образа действия» (Handlungsart), некоей перспективы жизни как своей жизни с учетом различных ситуаций и перипетий: «… применение свободы и непрерывность самобытия неразрывно взаимосвязаны».

При этом сам акт самоопределения может быть недоступен самосознанию актора в данный момент времени, поскольку выходит за рамки конкретной ситуации, будучи связан с измерением сознания, определяемым общей социализацией личности. Можно согласиться с Д. Хенрихом, что «исчерпывающа мысль о действительности свободы не может быть получена путем прямого обращения к проблеме свободы. К подобной мысли мы можем прийти, а затем в достаточной мере укрепить ее, только если предварительно проделаем далекий путь достижения взаимопонимания насчет субъективности в самобытии». Другими словами, социализация (освоение программ социально – культурной деятельности, ролевого репертуара поведения) и ее индивидуализированный формат определяют общий сценарный план возможного поведения – как в плане следования нормам, так и последствий в случае отклонения от них. И такой сценарий – суть непрерывно развивающийся, дополняющийся, обогащаемый новыми и новыми событиями нарратив. Именно в этой целостности длительного сохранения единичности и локализуется свобода. В такой сопричастности своим проектам, включая общий проект (смысла) жизни и проявляется воля. Свобода воли – не линейный алгоритм, она встроена в динамику процесса выстраивания субъективности как истории собственной жизни и памяти этой истории.

Самосознание, память социального существа формируются и актуализируются в коммуникативных практиках наррации, выступая эффективным средством формирования, даже конструирования их идентичности. Но нарративно, дискурсивно и научное познание. С этой точки зрения – и причинный детерминизм и свобода воли – нарративы различного уровня, а проблема компатибилизма, по сути дела, есть проблема междисциплинарного дискурса.

Но что включает наррацию самоосознания? Переживание ответственности? Совесть – как чувство нарушенной гармонии сопричастности миру и социуму? Этими вопросами мы займемся в следующей главе.

Воля как выбор позиции и сопричастность: счастье, свобода и воля

Человек, совершающий поступок, отвергая какие – либо сложившиеся нормы и ценности, непременно утверждает другие нормы и ценности. Если он и отрицает при этом определенную культуру, то лишь ради какой – то другой, не менее определенной культуры. Складываются определенные творческие «культуры в культуре» – наука, художественная культура, относительно независимые системы социально – практической деятельности, руководствуемые вполне определенными специфическими нормативно – ценностными системами, каждая из которых предполагает «вписывание» в контекст целостной общественной культуры продуктов творчества. Это характерно для «отклоняющегося поведения» и со знаком «плюс», и со знаком «минус». Ведь культурно (как это ни парадоксально) и антиобщественное поведение: пьянство, наркомания, проституция, самоубийства, преступность. Все они определенным образом организованы, имеют свои своды норм, правил, ценностей и ритуалов.

Выбор личностью определенной нормативно – ценностной позиции является содержанием свободы воли. Подлинная свобода – свобода выбора и суждения о нем.

В романе «Война и мир», Л.Н. Толстой замечает: «…Глядя на человека, как на предмет наблюдения… мы находим общий закон необходимости, которому он подлежит так же, как и все существующее. Глядя же на него из себя, как на то, что мы сознаем, мы чувствуем себя свободными…».

Что значит быть свободным? И разве можно быть свободным? А родители? А учителя? А приятели? Разве я не завишу от окружения, в котором родился и вырос? И, вообще, как насчет судьбы, от которой, как известно из пословицы, «не уйдешь»? Разве человек – хозяин своей жизни?

Если «человек создан для счастья, как птица для полета», то главным оказывается – стремиться к счастью, достижение которого, видимо, максимально оправдывает существование. Но что же мешает его достижению? Весь российский духовный опыт, все искания российской интеллигенции связаны с этим вопросом. Традиционный ответ – мешают обстоятельства, среда, условия. Все знаменитые «лишние люди» великой русской литературы – Чацкий, Онегин, Печорин, Обломов и прочие «лучи света в темном царстве мертвых душ» – прекрасные души, невостребованные плохой средой. «Не то» время, «не те» люди – не только их не понимают, но и губят.

Само собой, напрашивается и решение – убрать среду, заменить условия и обстоятельства. И вот уже развертывается нравственная трясина нигилизма, революционаризма с их насилием и оправданием человекоубийства. На месте отвергнутого, разрушенного мира предлагается создать мир заново, сотворить его по своему разумению. И если человек создан для счастья, то оправдан любой путь к счастью, оправдано любое насилие над обстоятельствами, мешающими достижению счастья.

Воля и свобода часто путаются. Свобода совпадает с ответственностью. Там, где я свободен, я и только я отвечаю за свои свободные действия. Но и ответствен я только там и тогда, где и когда я свободен. В ситуации свободы я и к другим людям с необходимостью отношусь как к свободным. Ведь как я могу стать свободнее? Только отнесясь к другим, как к таким же свободным людям, соотнеся свои интересы с их интересами, вступив с ними во взаимно свободные, т. е. ответственные отношения. Сделать это я могу не помимо воли других, а только учтя их интересы, соотнеся со своими интересами, переплетая их и сплетая тем самым ткань реальных отношений. Свободное общество потому и богатеет, что оно есть общество взаимоответственных отношений, взаимного удовлетворения взаимного спроса, всюду плотно структурировано взаимно свободными (= ответственными) отношениями.

В ситуации же воли интересы других людей меня не интересуют. Социальное пространство в таком обществе не структурировано. В нем как шары в пустом барабане, носятся самозванцы со своими идеями о счастье, натыкаются друг на друга, отскакивают… Треску, шуму, грохоту много, а толку никакого до тех пор, пока не появится какой – нибудь суперсамозванец, который жестко выстроит всех по ранжиру своей воли.

Итог ситуации свободы – созидание и творчество. Насилие – результат социальной жизни в ситуации воли. Опыт российской истории – опыт воли, но никак не свободы. Воли не только властной, самодержавной… Русская мечта о свободе – мечта о вольнице. Помещик плох – пожжем помещика, устроим «грабижку». Счастью народному царь мешает – убить царя. Крестьянскому счастью кулаки мешают – убрать кулаков, а заодно и всех, живущих лучше «несчастных». В духе построения чевенгурского коммунизма в романе А. Платонова: если коммунизм – это когда нет буржуазии – расстреляем буржуазию. А если нет реальной буржуазии, определим в нее тех, кто почему – то неугоден или просто не нравится.

Удивительно, но счастье от всего этого не наступает. Проблема счастья не столько вовне, касается не столько мира внешнего, сколько мира внутреннего. Это не освобождение от среды, отрешенность от внешних условий и рамок, но и не нирвана вечного «кайфа», а работа ума и души. Творческое созидание. Плетение ткани бытия. Счастье – свобода, а не воля. Полноценная свобода – осознанное переживание своей вплетенности в реальность, своей укорененности в ней, своей ответственности за нее, сознание, что от тебя что – то зависит в ней.

Вольный – всегда лишний, выпадающий из бытия. Его ждут тоска, одиночество. Счастлив может быть только свободный человек, которого ждет полнота бытия. Счастье – не самозабвение, когда личность распускается как кусок масла на сковородке. Оно есть переживание и сознание полноты сопричастности. Воля – инстинкт свободы. Свобода – сознание воли, самоопределение и самопреодоление. Постановка пределов и границ своей ответственности. Свобода – самоограничение воли? И да и нет. Да – как знание пределов. Нет – как выход к новым пределам и границам на основе новых вопросов и новых ответов.

Как писал выдающийся философ и экономист Ф. фон Хайек, «только когда мы сами несем ответственность за свои интересы и свободы принести их в жертву по собственной воле, наше решение имеет моральную ценность. Мы не имеем права быть альтруистами за чей – то счет; точно также нет никакой заслуги в альтруизме, если у нас нет выбора… Свобода самим устанавливать собственное поведение в сфере, где выбор навязывается материальными обстоятельствами, ответственность за устройство своей жизни в соответствии с велением совести – вот единственный воздух, в котором может развиваться нравственное чувство, в котором моральные ценности ежедневно воссоздаются свободным волеизъявлением индивидуума. Ответственность не перед начальством, а перед собственной совестью, сознание долга, не предписанного сверху, необходимость решать, какими ценностями пожертвовать, и способность нести последствия своего решения – вот суть этики, заслуживающей этого наименования…». Так что, в конечном счете, человек, все – таки, – хозяин собственной жизни. А если я жалуюсь на судьбу, значит, я отказываюсь от права быть этим хозяином. Что, впрочем, тоже решение, за которое придется отвечать.

Человек – существо социальное. Всякое проявление его жизни – даже если оно и не совершается совместно с другими, является проявлением и утверждением этой социальности. Человеческая активность, оказывается изначально упорядоченной в исторически определенных формах социально – практической деятельности – нормативно – ценностных системах общественной практики. Они – то и придают человеческой активности направленный и определенный характер, исторически определенные рамки мотивации и выбора решения Первична, таким образом, не мотивация (она как раз вторична), а упорядоченная в нормативно – ценностных системах социально – практическая жизнедеятельность человека как социального субъекта.

Проявлением этой первичности социальной практической жизнедеятельности является и воля. Выбор, определяющий содержание свободы воли, всегда носит конкретный нормативно – ценностный характер. Совершая поступок, человек занимает вполне определенную нормативно – пенностную позицию, он «обречен» на ее выбор. Как писал М.М. Бахтин, даже Богу, для того чтобы судить и прощать, надо воплотиться. Нормативно – ценностная позиция динаминизирует человеческое поведение двояким образом: во внешнем и внутреннем плане. Во внешнем плане она задает систему социального упорядочения опыта, «внешнего давления», которому человек первоначально подчиняется бессознательно, воспринимая «как данное», как реальность своего существования. Во внутреннем плане она задает систему критериев и мотивов, идеалов и авторитетов, которыми руководствуется «свободная» воля личности. От деятельности – к сознанию человека, от сознания – к поступку распространяется действие нормативно – ценностных систем поведения. Человек принимает нормативно – ценностные системы как естественные границы и условия существования. Поэтому чувство «внешнего давления» возникает только у того, кто не принимает нормативно–ценностное содержание определенной культуры или сомневается в нем. И если какие – то отступления и нарушения норм и правил поведения и мышления могут быть простительны иноземцу, то носителю данной культуры («туземцу» в ней) они непростительны и воспринимаются окружающими как сознательное нарушение, в общем – то – как преступление, хотя бы и против нравственности и обычаев.

В процессе освоения личностью, участвующей в определенных нормативно – ценностных системах практики, соответствующих программ социального опыта, формирования ценностных ориентаций и установок у нее вырабатываются «внутренние» условия и факторы динамизации поступка. Согласно М.М. Бахтину, конкретные этические, эстетические, научные и другие нормы «техничны» по отношению к изначальному долженствованию человеческой деятельности. С.С. Аверинцев, комментируя цитированный текст, видит глубину мировоззренческой позиции Бахтина в разведении понятий этической нормы и долженствования. Абсолютизация этики не выводит личность из круга «дурной бесконечности» обоснования долженствования: «Ты должен… так как ты должен… так как ты должен… так как ты должен…» Бесконечная необходимость обоснования «должен» какими – то нормами чревата, в конечном счете, резонерством, разрывом слова и дела. «Первичная» якобы по отношению к «должен» этика абстрактна и пуста, именно за ней кроются издержки абстрактного рационализма: либо эгоцентрическое самодовольство и агрессивность, либо самоуничижение. Согласно Бахтину, долженствование вообще не может быть содержательным, но оно может сойти на любую содержательную значимость. Концепция Бахтина заключается именно в подчеркивании первичности человеческой активности жизнедеятельности, ответственного действия по отношению к формам этой активности.

Идею Бахтина о внеэтичности долженствования интересно сопоставить с диаметрально противоположной, на первый взгляд, концепцией А. Швейцера о первичности этического по отношению к мировоззрению и поступкам. Само содержание этического А. Швейцер видит в ответственном самосознании, находя его конечное выражение в «благоговении перед жизнью». Так что, по сути дела, оба выдающихся мыслителя говорят фактически об одном и том же – изначальном человеческом «не – алиби в бытии» и первичности, фундаментальности жизненного начала как основания человеческих действий.

Следует, однако, подчеркнуть, что человеческая активность всегда оформлена, нормативно – ценностно окрашена, «интонирована». В этом эмоционально – волевом тоне выражается, согласно Бахтину, «правда данного момента», «корни моей ответственности», «верность» поступка и мотивирующего его мышления как «участного мышления». Этическое как бы оформляет долженствование, придавая ему конкретную эмоциональную «краску». Но это не устраняет главного – человек поступает не потому, что он выбирает конкретные этические принципы. Он выбирает их потому, что поступает. Само действие, упорядоченное нормативно – ценностными системами социально – практической деятельности, наполняет осмысление человеком действительности, мотивацию и сам поступок силой, определяя степень его необходимости, долженствования и возможности.

В поступке мир дан человеку в единстве реального и должного, не только в его сопричастности реальному, но и в ответственности за переход настоящего в будущее. Поэтому основой любого поступка является неразрывное единство для личности «правды» (ценностной нормы) и «истины». Речь идет о принятии личностыо определенных представлений о должном (ценностных нормативах) в качестве столь же внесубъективной действительности, что и объективная реальность, развивающаяся по законам природы. Представления о должном и реальном сводятся в сознании личности в единый план аналогично единому плану «как бы реального» при решении задачи. Именно предположение о существовании неизвестного позволяет, приведя его в непротиворечивое соответствие с известными данными, найти путь решения задачи или доказательство. Аналогично приводятся в соответствие представления о должном и реальном и в «участном», «поступающем» сознании.

Эту сторону действительности и побуждающей силы осмысления человеком действительности М. Полани назвал «самоотдачей» личности. Смыслом такой «самоотдачи» является осознание личностыо своей сопричастности реальности – как природной, так и социальной, слияние с нею и следование законам ее развития. По – видимому, именно механизм «самоотдачи» используется в практике даосизма и чань(дзен) – буддизма, ориентирующих индивида на осознание своего дао (истины – пути) и следовании ему. Суть дела, однако, не в специальных медитациях, практикуемых этими школами, а в том, что условием адекватного осмысления и успешного действия является соотнесение сознания индивида не только с объективной реальностью, но и с нормативно – ценностным содержанием практики. Только при этом условии физик «увидит» в фотографии пузырьков пара траекторию движения элементарной частицы, а в пощелкивании счетчика Гейгера «услышит» интенсивность радиоактивного излучения и сделает необходимые практические выводы из этих наблюдений. Аналогично происходит формирование и воплощение художественных, политических, религиозных и других идей.

Без «самоотдачи» идея не завладевает сознанием личности, не становится для человека руководством к действию. Мир не удовлетворяет человека и он решает изменить его в соответствии со своими представлениями, убеждениями. «Правда – истина» и «правда – правда» в поступке неразделимы. И только поступок воплощает познание «правды – истины» в «правду – правду» жизни и практики, «приобщает» ее к исторической действительности. Вне поступка мысль и сознание не укоренены в бытии, не воплощены в практические действия и их результаты, «не инкарнированы» (по выражению – М.М. Бахтина).

Выражением сопричастности и самоотдачи личности конкретному нормативно – ценностному единству социально – практической деятельности и является воля. Это проявляется и в героическом поступке, когда человек действует самозабвенно, воплощая и реализуя свои представления о должном, иногда даже ценою своей жизни, и в творчестве, когда художник, ученый, изобретатель приводят действительность в соответствие с разделяемыми ими представлениями о должном и необходимом.

Свобода воли и безответственность

С человека, отрекшегося от своей воли, снимается и всякая ответственность за совершаемое им. Он действует во имя «высших целей», исполняя некую «высшую волю». Это не только избавляет от сознания ответственности, но и наполняет жизнь целью и смыслом, которых она до сих пор могла быть лишена. Различные формы «фюрерства» и «дучизма» «приобщают» обывателя к истории и «великим свершениям», оправдывая его возможно не сложившуюся жизнь и судьбу. Ты можешь стать творцом истории, вершителем судеб других людей, а то и народов – достаточно лишь вверить свою судьбу и поступки воле вождя. «Не надо думать – с нами тот, кто все за нас решит!», – пел В. Высоцкий. И ты покоришь Европу, установишь «новый порядок». Только не думай, не сомневайся и исполняй «высшую волю». Как после таких «великих дел» ветерану наполеоновских войн не боготворить своего «маленького императора», а бывшему сталинскому прокурору не подавать в суд на «обидчиков» «гения всех времен и народов»! Такое мировоззрение оправдывает в принципе любой деспотизм и тиранию, а также служение им. В обоих случаях человек как бы отчуждает свои поступки от самого себя. За гордым фасадом категорического императива оказывается или унылая казарма, или «ярмарка тщеславия». Философия поступка, строящаяся на принципе свободы как долга, как «воли к неволе», оказывается не в состоянии дать основание и оправдание активному началу человека.

Итоги анализа философии поступка Канта применимы к многообразным формам «рационалистического активизма» западноевропейской философии, в первую очередь к немецкой классической философии. Так, Фихте, исходя из рационалистически построенной этики, буквально подстегивал людей к работе над «совершенствованием» мира, надеясь, что на природу, как на упрямого буйвола, рано или поздно удастся надеть хомут. Мировоззрение вполне в духе Т. Лысенко, занимавшегося «воспитанием зиготы» и извратившего мичуринское «нам нельзя ждать милостей от природы…». Апогеем европейского рационализма стала философия Гегеля с ее знаменитым принципом «все разумное действительно, все действительное разумно», служащим, по сути дела, филистерскому оправданию любой реальности и смирению перед ней. Это отмечал еще В.Г. Белинский, первоначально увлекшийся рационалистическим содержанием гегельянства. Для Гегеля нет личности, есть только развитие общей идеи. Говоря об этике, он всегда имеет в виду семью, общество, государство. Это отрицание отдельного человека было воспринято некоторыми вульгарными материалистами за содержание марксизма. И хотя и Маркс, и Энгельс неоднократно оговаривали, что они вынужденно и сознательно делали акцент на общем в борьбе с младогегельянским волюнтаризмом, в марксистской теории, да и в практике закрепилось именно приоритетность социального.

В переработке Гегеля идея рационализма из оправданной веры в прогресс превратилась в веру в прогресс имманентный, безотносительный к человеку и его воле: что разумно, то действительно, а что действительно, то разумно. Так, по замечанию А. Швейцера, в апогее рационализма, на его вершине зарождается мировоззрение позитивизма, сползающее по другому склону вершины вниз. Позитивизм, сводящий мировоззрение к «научному мировоззрению», а точнее – к данным конкретных научных дисциплин, прежде всего естествознания, отрицает собственно философию, а значит, и нормативно – ценностную позицию личности. Следовательно, он не может дать и оснований для философии поступка. Так «рационалистический активизм», дойдя до своего «логического конца», отверг самого себя. В определенном смысле слова вненравственность и антигуманность есть следствие цепочки рационализма от Августина к нейтронной бомбе и ГУЛАГу.

Содержание «рационалистического активизма» проявляется, кстати, и в такой обычно противопоставляемой рационализму, ветви европейского философствования, как экзистенциализм. Согласно известному сартровскому положению, человек должен действовать так, как будто ему надлежит заменить собою недостающего Бога. Экзистенциализму свойственно противопоставление человека «нечеловеческому миру», в котором индивид вынужден действовать на свой страх и риск, причем «без надежды на успех». Делай то, что считаешь нужным, и будь что будет, – вот программа экзистенциалистского поступка. В нравственном плане экзистенциализм атеистичен. Подобно стоицизму он подчеркивает самоценность личности «заброшенного в мир» индивида, апеллирует не к смирению, а к гордости. В самом деле, «осужденный быть свободным», человек не имеет альтернативы мужественному противостоянию миру. Но такой обреченный на свободу оказывается и обреченным нести на себе «всю тяжесть мира», нести ответственность за все свои решения и действия. А на это способен далеко не каждый. Поэтому человек страшится своей свободы, стремится уйти от нее под спасительную маску социальной роли, выполнения чьей – то воли, отдать себя этой воле, стать исполнителем чьих – то приказов и запретов, идентифицироваться в какой – то системе, стать ей нужным и в этом видеть смысл бытия, стать смиренным и счастливым. Вспомним августиновский анализ счастья и греховности! Так в итоге экзистенциализм смыкается с религиозной доктриной человека. Итог для гордого экзистенциалиста – начало для верующего. Спасение от бессмысленного бытия и ответственности за него – в смирении гордыни, отдаче божественной воле и промыслу, освобождении от тяжести свободы и ответственности.

Мировоззрение рационалистического активизма от Августина до Канта и Гегеля и от них до позитивизма и экзистенциализма порождает как бы две взаимодополняющие «философии поступка», на которые оно распадается и к которым тяготеет как своеобразным полюсам: с одной стороны, «свободная воля», а точнее – своеволие «богоподобного» властителя, а с другой – «свобода» смиренного выполнения долга и служения по отношению к его воле как закону. С одной стороны, мировоззрение насильника и тирана, а в принципе убийцы, с другой – его жертвы. Вполне в духе розановской философии «выпоротого человека» и «человека, которому почему – либо хочется кого – то выпороть». В случае «рационалистического активизма» следствия «тоталитарного рационализма» и «взбесившегося разума» доводятся до предела. Это мировоззрение, объединяющее насилие и самоотречение перед ним, убийцу и убитого, право убить и быть убитым. Это мировоззрение, которое способно объединить и оправдать «идеологов» геноцида, политиков, им руководствующихся, исполнителей приказов и их жертвы. Розенберга, Гитлера и Гесса с Эйхманом, Барбье – воедино с их многомиллионными жертвами; Сталина, Берию, Ежова, следователей, надзирателей и тюремщиков – вместе с миллионами репрессированных советских людей.

Идеалом этого мировоззрения является общество, где, как говорил в романе А. Платонова главный чевенгурский «теоретик» Проша Дванов, «думает не более одного человека, а остальные живут порожняком и вслед одному первому. … все себя знают, а никто себя не имеет». Идеальным типом личности такого общества является, пожалуй, Расплюев – герой трех комедий А.В. Сухово – Кобылина. Показательна его эволюция в этих комедиях. В «Свадьбе Кречинского» он – добровольный холуй. В «Деле» – злокозненный клеветник, доносчик, в «Смерти Тарелкина» – торжествующий хам. Сухово – Кобылин гениально угадал тип личности без корней, без места, без стержня, «человека с обочины жизни», способного на все: клевету, доносительство, лжесвидетельство, службу в полиции и, наконец, посягательство «на всю Россию». Питательной средой таких личностей в России того времени была ломка традиционного общественного устройства по схеме «государь – дворянство— народ». Бурно рос слой бюрократии – людей непонятной породы и «пестрого» происхождения. Вербовка этого слоя осуществлялась за счет разорявшегося дворянства, утверждавшегося мещанства, людей без определенного места в жизни и истории, а потому готовых «примениться» к чему угодно и к кому угодно.

Литературная судьба Расплюева была продолжена персонажами М. Зощенко, Шариковым в «Собачьем – сердце» М. Булгакова, архаровцами из распутинского «Пожара». В этом плане можно говорить о расплюевщине – самосознании люмпена, которому достаточно, что он ни то, ни се, чтобы заявить свое право стать всем. Это тип, социально держащийся не наличием качества, а его отсутствием. Он возникает то в роли оголтелого коллективизатора, режущего по живому, то глашатая предвоенного шапкозакидательства, то идеального бюрократа «застоя». Он всегда легок на подъем, опошляя и доводя до абсурда все, к чему ни прикоснется. Для его психологии характерно, что он не просто раб, смирившийся со своим положением, а раб, упивающийся своим рабством, т. е. хам и холуй.

Расплюевщина – обратная сторона самозванчества, присваивающего себе право решать за других их судьбу. Антигуманность власти, берущейся выступать «от имени идеала», наиболее полно раскрыта Достоевским в «Бесах» – антиутопия шигалевщины – и в «Братьях Карамазовых» – легенда о Великом инкивизиторе. Выступая от имени разума, свободу и счастья, Шигалев и Петр Верховенский отвергают и разум и свободу. Выступая от имени и во имя Спасителя, Великий инквизитор «прячет» самого Христа в каталажку как бунтовщика. Согласно Великому инквизитору, только поборов свободу воли человека, можно думать о его счастье. Бунтовщик не может быть счастлив. Главный упрек, бросаемый Великим инквизитором богочеловеку, в том, что тот переоценил людей, требуя от них свободной веры и любви. Хлеб, чудо и власть – три совета Духа пустыни, искушавшего Иисуса, отвергнутые им, но принятые Великим инквизитором, осуществляющим власть как «тайну и авторитет» во имя Христа. Программа эта была развернута Шигалевым, видевшим конечное решение вопроса в разделении человечества на две неравные части. «Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть… вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать»… Причем этот земной рай «есть почти настоящий – тот самый, о потере которого воздыхает человечество, если только он когда – нибудь существовал». Как видим, мысль Достоевского прямо перекликается с августиновской. Важно и то, что идея Шигалева расценивается как фанатизм человеколюбия, причем наиболее трезвый из всех предлагавшихся решений. К такой оценке присоединяется Петр Верховенский. «У него хорошо в тетради. .. у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом… Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов… Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят… Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина!».

Самое страшное в том, что эти рассуждения героев Достоевского в наше время стали реальностью. Гитлеризм и другие фашистские диктатуры, полпотовский «мотыжный коммунизм» в Кампучии, ежовщина и бериевщина в нашей стране – невероятные, кошмарные, но реализованные программы Великого инквизитора и шигалевщины. Идеология эта живуча. И в наши дни «не желающие поступиться принципами», ради этих принципов, ради сохранения нравственной чистоты «идеалов» готовы жертвовать чужими жизнями. Именно чужими жизнями ради сохранения своих идеалов. (Как тут не впомнить человеконенавистническое откровение А. Хейга в бытность его госсекретарем США: «Есть вещи поважнее, чем мир!»?) Однако в наше время пришло осознание того, что «Замок» и «Процесс» Ф. Кафки, «Чевенгур» и «Котлован» А. Платонова, «Мы» Е. Замятина, «1984» Д. Оруэлла – не кошмарные фантазии, а вполне реальные программы общества, отданного на откуп «тоталитарному рационализму».

Реализация таких программ предполагает соответствующим антигуманный и бесчеловечный механизм, который хорошо известен, – это бюрократия. Сама бюрократия бесплодна, неспособна к производству нового, к творчеству. Единственное, что может любая бюрократия, – это подавлять и преследовать всякое проявление индивидуальности, уравнивать всех перед лицом «высшей воли», отбирать и распределять произведенное кем – то. Хищничество и коррупция – закономерные нравственные плоды бюрократического утопизма и застоя. Что – то новое может появиться только по приказу свыше. Так сталинская Административная Система, возникнув из прошедших подполье, революцию, гражданскую войну людей – инициативных, ответственных, очень быстро избавилась от них и оказалась неспособна даже к воспроизводству необходимых ей руководителей, порождая лишь новых исполнителей. Более того, ее функционирование стало возможным только под постоянной угрозой репрессий, предполагающих обязательную «подсистему страха». В принципе каждая тирания опирается на «двоякую» философию поведения, рассматривает ее как идеал, к которому она всеми силами и средствами склоняет общество. Последнее рассматривается как безликая масса, послушная воле властителя, с благодарностью и благоговением («уважением» – у Канта) эту волю реализующая. Политические доктрины и практика диктатур XX в. и прошлого дают наглядные и убедительные примеры воплощения такого двуединства крайних позиций рационалистической философии поступка.

Является ли такой любая философия поступка, апеллирующая к разуму и ответственности? Неужели возможна только дилемма: либо «взбесившийся» тоталитарный рационализм Великого инквизитора, либо молчание и всепрощающий поцелуй Христа? Представляется, что в рамках рационалистической философии, апеллирующей к категории общего и сводящей разум к познанию общего закона, выхода из этой дилеммы нет. В этом случае философия поступка становится надындивидуальной, строго регламентирующей, догматической и антигуманной, требующей от личности самоотречения и жертвенного исполнения долга, поведения раба, который не может позволить себе даже мысли о сомнении и протесте. Это обстоятельство хорошо сознавалось и сознается критиками рационализма. Так, согласно Ф. Ницше, существующая рационалистическая этика есть учение, с помощью которого обманывают человечество, с одной стороны, а с другой – люди обманываются сами. В результате, как писал А. Швейцер, «подобно бездомным и никогда не трезвеющим наемникам, мы бредем без мировоззрения во все более сгущающемся мраке жизни, готовые одинаково преданно служить и возвышенному и низкому. И чем безрадостнее складываются условия в мире, где неистовствует эта авантюристическая жажда действий и прогресса, тем сумбурнее образ мыслей и нелепее действия наемников».

Политическую оценку такому мировоззрению дал основатель Итальянской Коммунистической партии Антонио Грамши, подчеркивавший в «Тюремных тетрадях», что если самостоятельное мышление каждого есть необходимое условие единства общества, то подавление самостоятельности есть проявление политики, направленной на раскол этого единства. Согласно Грамши, всякое подавление инакомыслия есть утверждение двурушничества, разрыва слова и дела, так как это единство оказывается единством лишь на словах. На деле осуществляется присвоение себе права насаждать другим насилие над ними. Абстрактный и формальный «рационалистический активизм» – мировоззрение не только антигуманное, но фактически и не действенное как основание философии поступка. Он выражается в запретах и заповедях типа категорического императива, которые остаются теоретическими обобщениями, не наполненными действенной силой. В самих запретах и заповедях действенной силы поступка нет и быть не может. Вопреки чаяниям абстрактных гуманистов люди не спешат руководствоваться «абсолютными» принципами, запретами и т. д. Даже такой «абсолютный» запрет, как «не убий», если посмотреть на его действенность исторически, выглядит не более чем заклинанием или даже мольбой жертвы, перевернутым отражением правды, жизни, если не издевательством над нею.

Антигуманность и практическая бездейственность абстрактно – рационалистической философии поступка не случайны. Они обусловлены тем, что исходной, отправной точкой этой философии служит абстрактно понимаемая категория общего: принципа, закона, императива и т. д. Как в математической теории множеств, социальный человек понимается как множество, объединяемое лишь каким – то свойством, в данном случае – свойством подчиняться какому – то принципу или закону. Такая трактовка неизбежно, хотя бы в силу чисто классификационной установки, приводит к утрате идеи движения, развития, действенности собственно поступка. Философия поступка, ориентированная на его гуманистическое и действенное начала, не может, таким образом, исходить, как это делается, например, Кантом, из абстрактного понимания общего. Только индивидуализированная личность, занимающая свою исторически неповторимую позицию в жизни, может служить источником конкретного гуманистического порождающего начала. И только ее свобода воли, ее «инстинкт свободы» может служить порождающим началом поступка. Отвлечение от этих начал приводит к тому, что собственно воля исключается из активности поступка, «умирает» в познавании закона.

Первичность практического разума у Канта означает на самом деле первичность теории потому только, что теория есть знание наиболее абстрактного (а значит – пустого и непродуктивного) общего. «Закон законосообразия есть пустая формула чистой теоретичности», – отмечал М.М. Бахтин. Это принцип обобщения поступков, но не их обоснования. Не созерцание и теоретичность могут быть основанием философии поступка, а его реальная практическая и историческая конкретная действенность. Мир поступка – мир, наполненный ответственным выбором. И центром этого выбора является личность, занимающая неповторимое (а значит – ответственное) место в нормативно – ценностном единстве социально – практической деятельности. Порождающим началом поступка является единство общего и индивидуального – жизнедеятельности конкретной личности как неповторимого единства общественных отношений исторически конкретного общества.

Эту силу и значение индивидуализированной личности неявно признает и абстрактный рационализм, апеллирующий к личной ответственности как самоотречению. Отказ от признания свободы выбора означал бы крушение любой этической системы – и нравственности, и права. Все они так или иначе признают единственность и первичность ответственности личности за любые проявления своей активности – осознаны они ею или нет, знакома она с законом или нет. Незнание закона от ответственности не освобождает. Однако абстрактный рационализм предполагает лишь одно проявление личности в философии поступка – ее изначальный отказ от себя. Признавая, что сознательным и ответственным может быть только поступок, основанный на самостоятельном выборе, рационалистический активизм отвлекается от самого процесса этого выбора. Абстрагируется он и от уровня нравственной и культурной зрелости личности, от особенностей образа жизни и жизненного пути. Поэтому он не может дать ничего иного, кроме абстрактных и формальных принципов. Действенная же «философия поступка» предполагает учет именно «человеческого фактора» в смысле фактора «личности в обществе». Вне такого учета свобода воли как центральное звено сознательного поступка останется пустой абстракцией.

Во всех проявлениях социальной активности человека условием ее реализации является сопричастность и самоотдача личности реальности социально – культурной деятельности, а сами эти самоотдача и сопричастность и есть содержание выбора – акта свободы воли. Нормативно – ценностная самоотдача и сопричастность личности – суть конкретизации ее «не – алиби в бытии». Они определяют направленность и содержание делаемого выбора. Но что движет самой самоотдачей и сопричастностью?

Назад: Глава 2. Воля и свобода: основания динамики поступка
Дальше: 2.3. Энергия поступка, или откуда у воли сила