Часть третья
Чикаго – это пауза в моем путешествии, возврат к моей личности, к моему имени и положению счастливого супруга. Моя жена прилетела туда из Нью-Йорка на несколько дней. Такая перемена была мне как нельзя более приятна, я вернулся к своему привычному, проверенному образу жизни, но в литературном отношении дело несколько осложняется.
Чикаго нарушил непрерывность движения, которому я подчинялся. В жизни это допустимо, в литературе – нет. И я выпускаю Чикаго из своих записей, потому что он стоит где-то сбоку и нарушает перспективу. В путешествии эта остановка была приятной и благотворной для меня; в книге же она окажется инородным телом.
Когда время, отведенное на Чикаго, истекло и прощальные слова отзвучали, мне пришлось опять пройти через тоску одиночества, и это было не менее мучительно, чем в первый день. Видно, нет от нее другого лекарства, как побыть наедине с самим собой.
Чарли разрывался на части между гневом на меня за то, что я его бросил в Чикаго, радостью при виде Росинанта и откровенным бахвальством своей внешностью. Таков наш Чарли, когда его подстригут, причешут, вымоют; он гордится собой не меньше мужчины, одевающегося у хорошего портного, или женщины, на которую только что навели красоту в косметическом кабинете, – ведь каждый из них совершенно уверен в своей абсолютной неотразимости. Расчесанные, стройные, как колонны, ножки Чарли были прекрасны, шапочка серебристо-голубого меха щегольски сидела у него на голове, а хвостом с помпоном на самом кончике он помахивал, как дирижер палочкой. Великолепие ровно подстриженных усов сообщало ему и внешнее и внутреннее сходство с французским бульвардье девятнадцатого века и, между прочим, скрывало его кривые передние зубы. Но я-то знаю, как он выглядит неухоженный. Однажды летом шерсть у Чарли свалялась, провоняла псиной, и я остриг его наголо. И вот эти округлые башенки ног превратились в спицы – тонюсенькие и не очень-то прямые; под состриженной на брюхе шерстью оказался дряблый живот – примета преклонного возраста. Может быть, Чарли и отдавал себе отчет в своих подспудных несовершенствах, но по его виду этого нельзя было сказать. Если «суди по обхождению, каков есть человек», то, каков есть пудель, можно судить по его поведению и стрижке. Чарли сидел в кабине Росинанта исполненный благородства, выпрямившись во весь рост, и давал мне понять, что мои надежды на прощение, может быть, и небеспочвенны, но мне придется его заслужить.
Все это было чистейшее притворство, и я прекрасно это понимал. Помню, когда наши сыновья были маленькие и проводили лето в лагере, мы как-то нанесли им очередной удар, именуемый родительским посещением. Подошло время прощаться, и одна мамаша сказала нам, что ей надо уйти как можно скорее, не то ее сын забьется в истерике. Мужественно сжав дрожащие губы, стараясь не выдать своих страданий, ничего перед собой не видя, она побежала прочь, чтобы не огорчать ребенка. А мальчишка проводил ее взглядом и с чувством огромного облегчения вернулся к своей компании и к своим делам, зная, что он тоже играл положенную ему роль. Я не сомневаюсь: ровно через пять минут после того, как мы с Чарли расстались, он нашел новых друзей и занялся устройством на новом месте. Но в одном я ему верил: он был непритворно рад, что мы снова пустились в путь, и первые несколько дней служил к вящему украшению моих странствий.
Иллинойс одарил нас чудесным осенним деньком – свежим, чистым. Мы быстро ехали на север, к Висконсину, среди прекрасных плодородных полей и могучих деревьев. Поместья, ухоженные, обнесенные белыми изгородями, тянулись одно за другим. Но вряд ли, думал я, такие участки могут окупать себя и содержать своих владельцев; скорее всего на уход за ними идут средства со стороны. Было в них что-то общее с красивой женщиной, которой для поддержания красоты требуются заботы и опека целой безликой армии помощников. Но это обстоятельство не умаляет ее прелести для тех, кому по средствам обзавестись такой роскошью.
Бывает, и даже очень часто, что вам много чего порасскажут о каком-нибудь месте, и все это будет правильно, и вы как бы освоите и узнаете его издали, а на самом деле оно так и останется нераскрытым для вас. Я никогда не бывал в Висконсине, но всю свою жизнь много о нем слышал и ел его сыры, некоторые сорта которых не уступают лучшим в мире. И уж конечно, мне не раз попадались виды этого штата в книгах и журналах. Да кто их не знает! Почему же теперь для меня были полной неожиданностью красоты этих мест, чередование полей и холмов, лесных угодий и озер? По всей вероятности, Висконсин представлялся мне раньше необъятным, ровным пастбищем для коров по той простой причине, что количество молочной продукции, которую дает этот штат, огромно. Где еще пейзаж меняется на глазах с такой быстротой? Это было неожиданно для меня, и я восторгался всем, что видел. Не знаю, как там в другие времена года, возможно, что летом Висконсин изнывает и страждет от зноя, зимой стонет от гнетущей стужи, но в начале октября, когда я увидел его в первый и единственный раз, воздух там золотился от солнца, как сливочное масло, и был не вязкий, а свежий, прозрачный, так что принарядившиеся в иней деревья стояли каждое особняком, холмы не сливались в одну линию, а поднимались тоже каждый отдельно, каждый сам по себе. Свет пробивался сквозь толщу вещества, и я как бы видел все насквозь, проникал взглядом до самых глубин, а такое освещение мне приходилось наблюдать только в Греции. Теперь-то я вспомнил: мне рассказывали, что Висконсин очень красив, но эти рассказы все равно ни к чему меня не подготовили. День был волшебный. Земля исходила соками, зелень пастбищ ярко выделяла бродивших по ним откормленных коров и свиней, а на небольших фермерских участках виднелись кукурузные стебли, сложенные, как им и полагается, маленькими шатрами, и, куда ни глянь, – тыквы, тыквы, тыквы.
Я не знаю, устраивают ли в Висконсине сыроварные дегустационные фестивали, но мне, любителю всяческих сыров, кажется, что это просто необходимо. Сыр царил здесь повсюду – сыроваренные заводы, кооперативы по сбыту сыра, магазины и ларьки, торгующие сыром, может быть, даже и сырное мороженое было. Тут во что угодно поверишь, начитавшись реклам, расхваливающих конфеты «Швейцарский сыр». К сожалению, я не удосужился остановиться и купить на пробу несколько таких конфеток. Никто мне теперь не верит, что они существуют на самом деле, что это не моя выдумка.
В одном месте я увидел у шоссе большое предприятие – крупнейшую в мире торговлю морскими раковинами. И это в штате Висконсин, который не видал моря с докембрийского периода! Впрочем, Висконсин преподносит вам сюрпризы на каждом шагу. Мне расхваливали висконсинские долины, но разве я рассчитывал увидеть загадочную страну, изваянную в ледниковый период, – страну, где таинственно мерцают воды и скульптурные грани скал и где только два цвета – зеленый и черный. Если проснуться в этих местах, то, пожалуй, покажется, будто тебе приснилась другая планета, ибо все вокруг какое-то не наше, не земное или же будто чей-то резец оставил здесь память о тех временах, когда мир был гораздо моложе и совсем не такой, как сейчас. А по берегам здешних призрачных рек и озер лепилась дребедень наших дней – мотели, сосисочные, лавчонки, торгующие всякой дешевкой, рыночной мишурой, безвкусицей – всем тем, что так любят летние туристы. Сейчас, на зиму глядя, эти новообразования были закрыты, заколочены, но, даже открытые, они вряд ли способны нарушить прелесть висконсинских долин.
В тот вечер я сделал остановку на вершине холма, где была заправочная станция для грузовых машин особого назначения. Там отдыхали и соскребали с себя следы своего груза огромные платформы, на которых перевозят скот. Горы навоза, а над ними грибовидные тучи мух виднелись тут повсюду. Чарли расхаживал между ними, улыбаясь и самозабвенно потягивая носом, точно американская дама во французском парфюмерном салоне. Я не берусь осуждать его вкусы. Одному нравится одно, другому – другое. Ароматы здесь были крепкие и весьма земные, но не тошнотворные.
Когда совсем завечерело, я прошел вместе с Чарли среди этих упоительных для него гор до гребня холма и глянул вниз в небольшую долину. Зрелище, открывшееся моему взору, ошеломило меня. Я решил, что, наверное, переусердствовал за рулем и усталость сказалась на моем зрении или же у меня совсем ум за разум зашел, ибо земля внизу, в темноте, двигалась, пульсировала и дышала. Там была не вода, а будто какая-то темная жидкость, по которой пробегала рябь. Я быстрыми шагами сошел с холма, чтобы поскорее рассеять это наваждение. Дно долины, точно ковром, было покрыто индюшками – миллионами индюшек, так тесно сгрудившихся, что из-за них не было видно земли. Я облегченно вздохнул. Ну конечно, это же резервуар, наполненный в предвидении Дня благодарения.
Устраивать такую толчею к вечеру вполне в духе индюшек. Помню, в детстве у нас на ранчо индюшки рассаживались по вечерам на кипарисах и устраивались там на ночлег, чтобы не попадаться диким кошкам и койотам, и, по моим наблюдениям, только это одно и свидетельствует о наличии у индюшек хоть какого-то интеллекта. Общение с ними не располагает в их пользу, потому что они существа пустоголовые и истеричные. Легко уязвимы, даже когда сбиваются в кучу, ибо паникуют от любого слуха. Подвержены всем болезням птичьего племени и изобрели еще кое-какие собственные. Относятся к маниакально-депрессивному типу – то кулдычут, потрясая багровыми сережками, распускают хвост, чертят крыльями землю в азарте любовного молодечества, а то вдруг празднуют труса и шалеют от ужаса. Трудно поверить, что у этой птицы может быть что-то общее с ее дикими, смышлеными и осторожными родичами. Здесь, в долине, индюшки клубились тысячами, застилая землю в ожидании того дня, когда им суждено лечь кверху лапками на блюдо в каждом американском доме.
С моей стороны, конечно, нехорошо, что я никогда не бывал в наших прекрасных городах-двойняшках Сент-Поле и Миннеаполисе, но, к стыду моему, мне и до сих пор не удалось их повидать, хотя я был в них обоих. На приступах к Сент-Полу меня поглотил могучий прибой транспорта – волны пикапов, буруны ревущих грузовиков. Не знаю почему, но стоит только мне подробно разработать свой маршрут, и от него камня на камне не остается, а если я, сам того не ведая, качу бог знает куда, то в конце концов все обходится как нельзя лучше. Рано утром я занялся изучением карты и старательно прочертил по ней намеченный маршрут. Эта карта со следами моего дерзновенного замысла до сих пор у меня хранится: в Сент-Пол по шоссе № 10, потом, не торопясь, через Миссисипи. Из-за того, что лука Миссисипи изогнута здесь в форме латинской буквы «S», мне предстояло пересечь ее в трех местах. После столь приятной увеселительной прогулки я собирался свернуть в Золотую долину, привлеченный ее названием. Казалось бы, чего проще? И наверное, это выполнимо, но только не для меня.
Началось с того, что Росинанта захлестнула волна транспорта, захлестнула и понесла, как поблескивающий обломок в фарватере бензовоза длиной с полквартала. Позади меня шел страшенный механизированный цементовоз, вращающий на ходу своей огромной гаубицей. Справа – то, что, по моему разумению, было не чем иным, как атомной пушкой. Верный себе, я ударился в панику и сбился с пути. Точно обессилевший пловец, я кое-как выбрался вправо на тихую улочку, где был немедленно остановлен полисменом, который уведомил меня, что для грузовиков и прочей подобной же мрази здесь проезда нет, и швырнул Росинанта обратно в ненасытный поток.
Я ехал час, другой, третий, не в силах отвести глаза от теснящих меня мамонтов. Наверное, переезжал Миссисипи, но разве ее можно было увидеть? Так я и проглядел и Миссисипи, и Сент-Пол, и Миннеаполис. Единственное, что я видел, – это реку грузовых машин; единственное, что я слышал, – рев моторов. Воздух, насыщенный выхлопными газами, жег мне легкие. На Чарли напала перхота, а я даже не мог протянуть руку и похлопать его по спине. Когда Росинант остановился на красный свет, выяснилось, что мы едем по Эвакуационной трассе. Я не сразу сообразил, что это значит. Голова у меня шла кругом. Я полностью потерял ориентацию. Но указатели «Эвакуационная трасса» продолжали сменять один другой. Ну конечно! Это же дорога, по которой будут спасаться от бомбы, которую еще никто не сбросил. Здесь, в самой середине Среднего Запада, дорога для беженцев – путь, начертанный страхом. Я мысленно представил себе, как все это будет, потому что мне приходилось видеть людей, спасающихся бегством: дороги, забитые намертво, и паника на краю нами же самими созданной бездны. Я вдруг вспомнил долину, где толклись индюшки, и подумал: хватило же у меня наглости обозвать ту птицу глупой. У нее даже есть преимущество перед нами. Она по крайней мере вкусная.
Мне понадобилось без малого четыре часа, чтобы проехать города-близнецы. По слухам, некоторые районы в них очень красивы. Золотую долину я так и не нашел. От Чарли проку было мало. Он не имел ничего общего с расой, которая способна создать нечто такое, от чего ей самой надо спасаться бегством. Ему не требуется улетать на луну от земного окаянства. Вынужденный сталкиваться с нашей дуростью, Чарли так ее и оценивает: дурость есть дурость.
За эти сумасшедшие часы я, вероятно, в какой-то момент еще раз переехал через реку, потому что теперь Росинант опять мчался по федеральному шоссе № 10, которое вело по левобережью Миссисипи на север. Когда мы снова выехали на вольный воздух, я, совершенно измученный, остановил Росинанта у придорожного ресторана. Ресторан оказался немецкий, и в нем было все, что и должно быть в таком заведении: сосиски, колбасы, кислая капуста и ряд глянцевитых пивных кружек, висевших над стойкой без употребления. В этот час я был там единственным посетителем. Встретила меня официантка – отнюдь не Брунгильда, а нечто худощавое и темное лицом – не разберешь, то ли юное, чем-то опечаленное существо, то ли расторопная старушка. Я заказал Bratwurst с кислой капустой и своими глазами видел, как повар сорвал целлофановый чехольчик с сардельки и бросил ее в кипяток. Пиво подали консервированное. Bratwurst была отвратительна, а капуста – издевательски водянистое месиво.
– Не знаю, может, вы посоветуете, как мне быть? – спросил я древне-юную официантку.
– А в чем дело?
– Да я, кажется, заплутался.
– То есть как это заплутался?
Повар просунулся в кухонное окошко и налег голыми локтями на раздаточный стол.
– Мне надо в Соук-Сентр, а я никак туда не доберусь.
– А едете вы откуда?
– Из Миннеаполиса.
– Так как же это вас занесло на левый берег?
– Наверное, я и в Миннеаполисе плутал.
Официантка посмотрела на повара.
– Он заплутался в Миннеаполисе, – сказала она.
– В Миннеаполисе нельзя заплутаться, – сказал повар. – Уж поверьте мне, я оттуда родом.
Официантка сказала:
– Я хоть сама из Сент-Клауда, но в Миннеаполисе не заплутаюсь.
– Значит, у меня особые таланты в этой области. Но все-таки до Соук-Сентра мне добраться надо.
Повар сказал:
– Если он будет ехать по шоссе, то не заплутается. Вы же на Пятьдесят втором. Переедете через реку у Сент-Клауда и так и держитесь Пятьдесят второго.
– Разве Соук-Сентр тоже на Пятьдесят втором?
– А где же еще? Вы, наверное, нездешний, если плутали в Миннеаполисе. Мне завяжи глаза, я там не заплутаюсь.
Я сказал несколько раздраженно:
– А в Олбани, а в Сан-Франциско?
– Я там сроду не был, но ручаюсь, что все равно плутать не буду.
– Я была в Дулуте, – сказала официантка. – А на Рождество поеду в Су-Фоле. У меня тетка там живет.
– Разве в Соук-Сентре у тебя никого нет? – спросил повар.
– Как нет – есть, да ведь это недалеко отсюда. А хочется подальше, вот как он говорит – Сан-Франциско. Брат у меня служит во флоте. Они сейчас в Сан-Диего. А у вас есть кто-нибудь в Соук-Сентре?
– Нет, просто хочу посмотреть город. Это родина Синклера Льюиса.
– А-а, да! Там есть такая вывеска. Туда многие ездят вот так же, посмотреть. А городу от этого прибыль.
– Он первый мне рассказал про эти места.
– Кто?
– Синклер Льюис.
– А-а, да! Вы с ним знакомы?
– Нет, только читал.
Еще секунда, и она бы спросила: «Что?» Но я пресек ее:
– Значит, переезд у Сент-Клауда и дальше по Пятьдесят второму?
Повар сказал:
– По-моему, этот, как его… там больше не живет.
– Да, я знаю. Он умер.
– В самом деле?
Да, действительно, в Соук-Сентре была доска с надписью: «Здесь родился Синклер Льюис».
Я почему-то не стал задерживаться в этом городе и сразу свернул на шоссе № 71, к Уодену. Скоро совсем стемнело, а я все еще ехал и ехал, стараясь поскорее добраться до города Детройт-Лейкс. Передо мной неотступно стояло лицо – худое, сморщенное, как яблоко, слишком долго пролежавшее в бочке, и на этом лице была печать одиночества, мучительной тоски одиночества.
Я был с ним не так уж близок, а в те дни, когда он шумел и слыл «красным», и вовсе его не знал. В последние годы жизни он несколько раз звонил мне, приезжая в Нью-Йорк, и мы с ним завтракали в «Алгонкине». Я называл его мистер Льюис и мысленно до сих пор так называю. Пить он уже не мог и от еды тоже не получал удовольствия, но глаза его то и дело поблескивали сталью.
Я прочел «Главную улицу» еще в школе и до сих пор помню, с какой яростью накинулись на эту книгу в его родных местах.
Навещал ли он их впоследствии?
Да, изредка, проездом. Хорош только тот писатель, которого нет в живых. Тогда он никого больше не всполошит, никого больше не разобидит. В последнюю нашу встречу мне показалось, будто он совсем ссохся. Он говорил тогда: «Что-то холодно. Все время знобит. Я уезжаю в Италию».
И уехал, и умер там, и не знаю, правда это или нет, но говорят, что умирал он в полном одиночестве. А теперь он пригодился своему родному городу. Привлекает туда туристов. Теперь он хороший писатель.
Если бы в Росинанте хватило места, я погрузил бы в него все сорок восемь «Путеводителей по штатам Северной Америки» издания WPA. У меня их полный комплект, а ведь некоторые тома – библиографическая редкость. Если не ошибаюсь, Северная Дакота напечатала только восемьсот экземпляров, а Южная – около пятисот. Эти сорок восемь томов представляют собой наиболее полный обзор Северо-Американских Соединенных Штатов, выпущенный под одной маркой, и с ним пока что нельзя сравнить никакое другое справочное издание. Его составителями в годы кризиса были лучшие писатели Америки, которые находились в кризисном положении даже более тяжком, чем какая-либо другая общественная прослойка, – если только это возможно, – но в то же время сохраняли неугасимую в человеке инстинктивную потребность утолять голод. При поддержке WPA рабочие опирались в те годы на свои лопаты, писатели – на свои перья. Но эти путеводители вызвали ярость тех, кто стоял в оппозиции к мистеру Рузвельту. В результате некоторые штаты выпустили всего по нескольку экземпляров, а потом матрицы уничтожили, о чем можно только пожалеть, так как эти справочники – кладезь систематизированных, документально обоснованных, изложенных хорошим языком сведений по геологии, истории и экономике нашей страны. Возьмем, например, меня: будь при мне эти путеводители, я бы нашел в них город Детройт-Лейкс, штат Миннесота, и узнал бы, почему ему дали такое название и кто и когда его так окрестил. Поздно вечером я остановился на ночь неподалеку от Детройт-Лейкса, то же самое сделал и Чарли, но я знаю об этом городе не больше того, что известно ему.
На следующий день одно мое желание, которое я лелеял давным-давно, расцвело пышным цветом и принесло плоды.
Иной раз диву даешься – почему это место или город, где мы никогда не были, может возыметь такую власть над вашим воображением, что одно только название его звоном отдается у вас в ушах. Есть такой город и у меня. Это Фарго в Северной Дакоте. Может быть, впервые он привлек к себе мое внимание в связи с оружием системы «Уэлс-Фарго», но я интересуюсь им не только поэтому. Возьмите карту Соединенных Штатов, согните ее пополам, соединив правый край листа с левым, проведите ногтем по сгибу, и в самой серединке этой карты вы найдете город Фарго. Если карта дана на разворот, Фарго иногда застревает в глубине брошюровочной складки. Может быть, это не совсем научный метод определения центра нашей страны между ее восточной и западной границами, но ничего, сойдет и так. И еще Фарго в моем представлении – родной брат мифических краев нашей планеты: он сродни тем баснословным далям, о которых повествуют Геродот, Марко Поло и Мандевиль. Я с детства помню: если ударил холод, то самым холодным местом в Америке оказывался Фарго. Если на повестке дня стояла жара, газеты утверждали, что более сильного зноя, чем в Фарго, нет на всем континенте; а не зноя, так сильных дождей, или засухи, или снежных заносов. Во всяком случае, такое у меня создалось впечатление об этом городе.
Но не менее десятка городов, а может быть и несколько десятков, наверняка ополчатся на меня и, вооружившись фактами и цифрами, будут доказывать, что погода у них в любое время года несравненно хуже, чем в Фарго. Заблаговременно прихожу к ним с повинной. Чтобы умерить их негодование, должен признаться в следующем: когда мой Росинант въехал в Мурхед, штат Миннесота, прогромыхал по мосту через Ред-Ривер и добрался до Фарго на противоположном берегу, был золотой осенний денек, улицы Фарго были так же забиты машинами и людьми, так же залеплены неоновой рекламой и так же деловито бурлили, как и в любом другом растущем городке с населением в сорок шесть тысяч человек. Местный пейзаж ничем не отличался от левобережья Миннесоты. Как и повсюду, я проехал этот городок, мало что замечая вокруг, кроме грузовика, идущего впереди, и «крайслера» в зеркале заднего вида. Тяжело, когда созданный тобой миф рушится у тебя на глазах. Неужели такая же судьба постигла бы и Самарканд, и Катай, и Чипангу при ближайшем знакомстве с ними? Как только окраина Фарго – опоясывающий его круг покореженного металла и битого стекла – осталась позади и мы проехали Мэплтон, я нашел хорошее местечко для отдыха на берегу Мэпл-Ривер, недалеко от Алисы. Какое прелестное название для городка – Алиса! В 1950 году в нем насчитывалось 162 жителя, а по данным последней переписи – 124. На этом разговор о бурном росте населения в городе Алисе можно закончить. Вдоль берега Мэпл-Ривер низко нависали над водой деревья – кажется, сикоморы, и там я принялся зализывать раны, нанесенные мне в области мифотворчества. И к радости своей, обнаружил, что встреча с Фарго нисколько не поколебала моего представления о нем. Он остался для меня таким же, каким был прежде, – погребенным в снегах, спаленным жарой, засыпанным пылью. Счастлив доложить, что в поединке между действительностью и фантазией сила не всегда на стороне действительности.
Хотя было только около десяти часов утра, я приготовил себе роскошный обед, но из чего он состоял, сейчас уже не помню. А Чарли, еще сохранявший остатки красоты, которую навели на него в Чикаго, залез в реку и опять превратился в замарашку.
После уюта и человеческого тепла в Чикаго к одиночеству пришлось привыкать заново. На это требуется время. Но на берегу Мэпл-Ривер, неподалеку от Алисы, этот дар снова осенил меня. Чарли отпустил мне мои грехи, проявив при этом такое высокомерие, что тошно было смотреть, а теперь у него тоже нашлись кое-какие дела. Место для стоянки было выбрано удачно – у причальных мостков. Я вынес из Росинанта мусорное ведро (оно же – стиральная машина) и выполоскал в реке белье, два дня проболтавшееся в мыльной воде. А когда поднялся легкий ветерок, разостлал простыни на низких кустах для просушки. Что это были за кусты – не знаю, но листья их сильно пахли сандалом, а по-моему, нет на свете ничего лучше надушенных простынь. Я взял лист желтой бумаги и занес туда свои мысли о сущности и природе одиночества. По естественному ходу событий таким заметкам следовало бы затеряться, как они у меня всегда теряются, но эти обнаружились долгое время спустя. В них была завернута бутылка томатного соуса – завернута и обмотана для верности резинкой. Запись первая: «Взаимосвязь между Временем и Одиночеством». Это течение мысли я помню. Если рядом с тобой человек, ты закреплен за определенным временем, и это время – настоящее, но когда к одиночеству притерпишься, то прошлое, настоящее и будущее текут рядом. Воспоминания, то, что происходит сейчас, предвидение будущих событий – все это охватывает тебя сразу.
Вторая запись так и останется нерасшифрованной под засохшим ручейком томатного соуса, но в третьей заложена сила электрического тока. Там написано: «Возврат к доминанте “Удовольствие – Боль”», но это наблюдение относится к другим временам.
Много лет назад мне пришлось испытать, что значит жить в одиночестве. Два года, по восемь месяцев в году, я проводил один в горах Сьерра-Невада на озере Тахо. Я сторожил там одну летнюю дачу, когда к ней нельзя было пробраться из-за снежных заносов. Вот в ту пору у меня и накопились эти наблюдения. Я обнаружил, что круг моих реакций начинает постепенно сужаться. Я люблю насвистывать. Свист прекратился. Прекратились разговоры с собаками. Я чувствовал, как притупляется у меня острота восприятия, все стала ограничивать доминанта «Удовольствие – Боль». И тогда в голову мне пришла мысль, что тончайшие оттенки чувств, быстрота реакций – это результат человеческого общения, а без общения они имеют тенденцию к постепенному угасанию. Когда человеку нечего сказать, у него и слов нет. А если это повернуть? Когда у человека нет никого, кому он мог бы что-то сказать, то слова ему не надобны. Время от времени в печати появляются сообщения о детях, взращенных животными – волками и другим зверьем. В таких случаях ребенок, как пишут, ходит на четвереньках, издает звуки, которые он перенял от своих приемных родителей, и, может быть, даже думает по-волчьи. Самобытность вырабатывается в нас только путем подражания. Возьмем, например, Чарли. Всю свою жизнь, и во Франции и в Америке, он общался с существами образованными, начитанными, обходительными и разумно действующими. И в Чарли так же мало собачьего, как и кошачьего. Восприятие у него обостренное, тонкое, он умеет читать в мыслях. Не берусь утверждать, будто Чарли читает мысли других собак, но за свои ручаюсь. Не успеет у меня возникнуть какой-нибудь план, как Чарли уже в курсе дела и, кроме того, ему сразу становится известна степень его причастности к моему плану. Тут и сомнений быть не может. Я слишком хорошо знаю этот взгляд, осуждающий и полный отчаяния, когда у меня только промелькнет мысль, что ему лучше остаться дома. Вот и все о трех рукописных строчках на запачканном листке, в который была завернута бутылка томатного соуса.
Чарли отправился вниз по речке, нашел пакеты с мусором и начал весьма дотошно обследовать их. Перевернул носом пустую консервную банку из-под фасоли, понюхал, но остался недоволен ею. Потом взял один пакет в зубы, осторожно тряхнул его, и оттуда посыпались новые сокровища – среди них скомканный лист плотной белой бумаги.
Я развернул этот комок и разгладил тянувшиеся по нему сердитые морщинки. Это была судебная повестка на имя Джека такого-то, уведомлявшая его, что, если он не уплатит просроченных алиментов, ему предъявят обвинение в неуважении к суду и привлекут за это к ответственности. Суд заседал в одном из восточных штатов, а здесь была Северная Дакота. Бедняга алиментщик, обретающийся в нетях. Зря только он оставляет после себя такие улики, ведь его, должно быть, разыскивают. Я щелкнул зажигалкой и спалил это вещественное доказательство, отдавая себе полный отчет в том, что становлюсь соучастником по делу о неуважении к суду. Боже правый! Каких только следов мы не оставляем после себя! Допустим, нашел бы кто-нибудь ту бутылку с томатным соусом и попытался бы составить представление обо мне по моим записям! Я помог Чарли разобраться в мусоре, но ничего письменного там больше не оказалось, одни только банки из-под консервированных продуктов. Кулинарными талантами этот человек, видимо, не отличался, сидел на одних консервах. Но, может, его бывшая жена тоже была из таких?
Время только-только перевалило за полдень, а я уже успел отдохнуть, мне было очень хорошо здесь, и о том, чтобы трогаться дальше, не хотелось и думать.
– Ну как, Чарли, заночуем?
Он внимательно посмотрел на меня и помахал хвостиком, точно профессор карандашом, – раз налево, раз направо и стоп посередке. Я сел на берегу, снял сапоги, носки и опустил ноги в воду, такую холодную, что она жгла, как огнем, покуда холод не проник глубже и ступни у меня не онемели. Моя мать считала, будто ледяные ножные ванны гонят кровь к голове и это способствует работе мозга.
– Подошло время для подведения итогов, старик, – проговорил я вслух, – а сие значит, что меня разморило от лени. Я пустился в это путешествие, с тем чтобы выяснить, какая она стала, наша Америка. Ну и как же, выясняется что-нибудь? Может быть, и выясняется, но что именно? Могу ли я вернуться домой с целым мешком всяких умозаключений, с охапкой разгаданных ребусов? Вряд ли. Хотя почему бы и нет? Когда я поеду в Европу и меня станут там расспрашивать про Америку, что я им скажу? Не знаю. Ну а ты, друг мой, что тебе дал твой метод исследования с помощью органа обоняния? – Хвост вправо и влево. По крайней мере не оставил вопрос открытым. – Как ты считаешь: Америка пахнет повсюду одинаково или в разных местах и запахи разные?
Чарли начал крутиться сначала в одну сторону, потом сделал восемь поворотов в другую и наконец улегся головой ко мне, так чтобы я мог дотянуться до него, а носом уткнувшись в лапы. Процедура укладывания – для Чарли нелегкое дело. В щенячьем возрасте он попал под машину – в результате перелом бедра. Нога у него долго была в гипсе. И теперь, в зрелые годы, он мается, когда устанет. Побегает подольше – и начинает припадать на правую заднюю. И, глядя, как он вытанцовывает, прежде чем улечься, мы иногда называем его «чарльстон», что, конечно, не делает нам чести. Если верить материнскому рецепту, то голова у меня действительно работала хорошо. Но ведь моя мать еще говорила: «Ноги холодные – сердце горячее». А это иной коленкор.
Я выбрал место для стоянки подальше от шоссе и от снующих машин, решив как следует отдохнуть и отчитаться перед самим собой. Моя поездка для меня дело нешуточное. Я поборол в себе лень и пустился в дальнюю дорогу не ради нескольких забавных анекдотов. Мне надо было узнать, какая она стала, наша Америка. Но прибавляется ли у меня знаний о ней? Трудно сказать. Я поймал себя на том, что говорю вслух, обращаясь к Чарли. В теории он такие разговоры одобряет, а как доходит до дела, начинает клевать носом.
– Ну хоть для смеху давай попробуем произвести некоторые обобщения. Правда, мои сыновья именуют такое занятие мурой. Распределим материал по разделам и рубрикам. Возьмем еду, какую нам приходится есть в пути. Более чем вероятно, что в городах, которые мы проезжали без остановок, подхваченные общим потоком транспорта, имеются хорошие, первоклассные рестораны с такими изысканными меню – пальчики оближешь. Но в придорожных закусочных и барах блюда были чисто приготовленные, безвкусные, бесцветные и повсюду одни и те же. Создавалось впечатление, будто людям все равно, что есть, лишь бы не было ничего неожиданного. Это относится к любой трапезе, кроме завтраков, которые отменно хороши повсеместно, если вы твердо придерживаетесь одного меню: яичница с беконом и жареная картошка. В придорожных ресторанах меня ни разу не накормили ни по-настоящему хорошим обедом, ни по-настоящему плохим завтраком. Бекон и колбасы там были вкусные, в фабричной упаковке, яйца свежие, вернее, сохранившие свою свежесть с помощью холодильников, а холодильные установки получили у нас самое широкое распространение.
Я берусь даже утверждать, что придорожная Америка – это рай, поскольку дело касается завтраков. Впрочем, с одной оговоркой. Время от времени на автострадах мне попадались таблички, на которых было написано: «Домашняя Колбаса», или «Бекон и Ветчина Домашнего Копчения», или «Яйца из-под Курицы», и тогда я останавливался и запасался этими продуктами. А потом, собственноручно приготовив себе завтрак и вскипятив кофе, я сразу чувствовал разницу. Только что снесенное яйцо не имеет ничего общего с тем, что вынули из холодильника – белесым, от инкубаторной курицы. Домашняя колбаса бывала пахучая, сочная, со специями, а кофе собственной заварки цвета темного вина веселил мне душу. Итак, имею ли я право сказать, что представшая передо мной Америка возносит на первое место санитарию, жертвуя вкусовыми качествами пищи? И поскольку все рецепторы человеческого организма, включая и вкусовые, могут не только совершенствоваться, но и подвергаться травмам, не притупляются ли наши пищевые рефлексы и не потому ли все духовитое, терпкое и непривычное вызывает у нас подозрение, неприязнь и начисто отвергается?
– Теперь, Чарли, давай приглядимся к тому, что происходит в других областях. Возьмем книги, журналы и газеты, которые были выставлены на продажу там, где мы с тобой останавливались. Основной вид печатной продукции – это сборники комиксов. Местные газеты. Я покупал и читал их. Полные стеллажи дешевых книжек. Среди них, правда, попадались названия почтенных и великих творений, но основная масса чтива на все лады перепевает человекоубийства, садизм и секс. Газеты крупных центров отбрасывали от себя длинную тень – «Нью-Йорк таймса» хватало до Великих озер, «Чикаго трибюн» забирался даже в Северную Дакоту. Но тут, Чарли, предупреждаю тебя: будь осторожен и не очень-то увлекайся обобщениями. Если у нашего народа настолько атрофированы вкусовые луковицы, что он не только мирится с безвкусной пищей, но и предпочитает ее всякой другой, то что сказать об эмоциональной стороне его жизни? Или эмоциональная кормежка кажется ему пресной и он приперчивает ее садизмом и сексом, черпая и то и другое из дешевых книжонок? Неужели же у нас нет других приправ, кроме горчицы и кетчупа? Местные передачи мы слушали всюду, куда только ни попадали. И если не считать репортажа о футбольных матчах, то пища для души была повсеместно так же стандартна, так же расфасована и так же пресна, как и пища для тела.
Я потрогал Чарли ногой, чтобы он не заснул окончательно. Меня очень интересовали политические взгляды людей. Те, с кем я встречался в пути, не говорили о политике и как будто не хотели говорить – отчасти, пожалуй, из осторожности, отчасти потому, что такие темы их просто не интересовали. Во всяком случае, резких суждений я ни от кого не слышал. Хозяин одной лавки признался мне, что ему приходится делать бизнес с обеими сторонами и он не может позволить себе такой роскоши, как собственное мнение. Это был невеселый человек – владелец такой же невеселой маленькой лавчонки у перекрестка двух дорог, куда я заехал за коробкой собачьих галет и банкой трубочного табака. Такого человека и такую лавку можно увидеть в любой части Америки, но я говорю о том, что было в штате Миннесота. В глазах у моего собеседника мелькнула искорка, хоть и не очень веселая, но, судя по ней, он еще помнил те времена, когда чувство юмора не считалось чем-то противозаконным. И я решил рискнуть и сказал:
– Неужели же исчез наш былой задор в споре? Что-то не верится. Может, он повернет в другое русло? Может, вы знаете, сэр, в какое именно?
– Вас интересует, как люди душу отводят?
– Значит, все-таки отводят?
Я не ошибся насчет искорки – драгоценной смешливой искорки в глазах.
– Да как вам сказать, сэр, – отвечал он. – Кое-когда случаются убийства, а нет, так книжку про убийство можно прочитать. Ну а бейсбол – «Уордд Сириз»! Пожалуйста, спорьте с пеной у рта, какая команда сильнее – «Янки» или «Пираты». Но есть еще кое-что получше бейсбола – русские.
– Тут страсти разгораются?
– Еще бы! Дня не проходит, чтобы на них всех собак не вешали.
Не знаю почему, но он стал держаться свободнее, даже позволил себе легкий смешок, который можно было выдать за откашливание, если бы на моем лице выразилось недовольство.
Я спросил:
– А тут у вас кто-нибудь когда-нибудь знал русских?
Теперь он окончательно растаял и засмеялся.
– Да нет, конечно. Поэтому они так и пригождаются на все случаи жизни. Ругайте русских сколько влезет, никто вас за это не осудит.
– Не потому ли, что мы с ними не делаем никакого бизнеса?
Он взял с прилавка нож для сыра, осторожно провел по лезвию большим пальцем и положил его на место.
– Может, вы и правы. Черт возьми! Может, в самом деле так? Потому что мы не делаем с ними бизнеса!
– Значит, вы думаете, что мы пользуемся русскими по мере надобности, когда нет других отдушин?
– Я, сэр, ничего такого не думал, но теперь буду, конечно, думать. А помните, было время, когда все валили на мистера Рузвельта? Мой сосед Энди Ларсен просто на стену лез – такой-сякой Рузвельт! – когда у него куры заболели крупом. Да, сэр! – Он оживлялся все больше и больше. – Этим русским нелегко приходится. Поссорился человек с женой – и опять же клянет русских.
– Может быть, русские всем нужны? Даже в самой России. Только там их называют американцами!
Он отрезал ломоть сыра от целого круга и протянул его мне на лезвии ножа.
– Вот теперь будет над чем подумать. Хитро вы мне подсунули эти мысли.
– А по-моему, вы сами меня на них навели.
– Я?
– Да, когда сказали насчет бизнеса и собственных мнений.
– Может быть. А знаете, что я теперь сделаю? В следующий раз, как только Энди Ларсен опять начнет бушевать, я поинтересуюсь, не русские ли донимают его кур. Для Энди была большая потеря, когда мистер Рузвельт умер.
Я не берусь утверждать, что у нас очень уж много таких людей, как этот лавочник, который понимал что к чему. Может быть, их мало, а может, и много, но мысли свои они, вероятно, тоже хранят про себя, а вслух размышляют только о том, что не затрагивает бизнеса.
Чарли поднял голову и предостерегающе рявкнул, не потрудившись даже встать на ноги. Я услышал тарахтение автомобильного мотора и, пытаясь подняться, обнаружил, что ноги у меня совсем онемели в холодной воде. Будто их и не было. Пока я растирал и массировал себе икры и в них начало больно покалывать, как иголками, чей-то старомодный «седан» с кургузым, похожим на черепаху прицепом прогромыхал к берегу и остановился ярдах в пятидесяти от Росинанта. Меня это вторжение в мое уединенное местечко рассердило, но Чарли возликовал. Грациозно семеня прямыми ножками, он отправился выяснить, что за человек приехал, и по обычаю всех собак и всех людей смотрел куда-то мимо интересующего его предмета. Если вам покажется, будто из Чарли тут делают посмешище, поинтересуйтесь, как я сам себя вел в ближайшие полчаса, а заодно взгляните и на моего соседа. Мы с ним оба степенно, не спеша занимались каждый своим делом, всячески избегая глазеть друг на друга, и в то же время поглядывали исподтишка, присматривались, оценивали. Я видел человека не молодого и не старого, легкого, свободного в движениях. На нем были серо-зеленые брюки и кожаная куртка, на голове – ковбойская шляпа, но с примятой тульей и пропущенным поверху ремешком, который придерживал поля, загнутые с боков и сходившиеся спереди наподобие козырька. Профиль у него был классический, а борода – это я даже издали углядел – переходила в бакенбарды и сливалась с шевелюрой. Моей собственной бороде дальше подбородка ходу нет.
Заметно похолодало. И, право, не знаю, то ли у меня голова озябла, то ли мне не хотелось разгуливать без головного убора в присутствии незнакомца, но я надел свою старую капитанку. Потом вскипятил кофе, сел на заднюю приступку Росинанта и стал с величайшим интересом поглядывать по сторонам – куда угодно, только не на моего соседа, а он подмел свой прицеп и плеснул мыльную воду из таза, подчеркнуто не замечая меня. Внимание Чарли было приковано к прицепу, откуда доносилось то рычанье, то тявканье.
Всем нам, видимо, дана способность одинаково ощущать время, когда дело касается требований этикета, ибо лишь только я решил заговорить с соседом и, собственно, почти встал с намерением двинуться к нему, как он сам ко мне направился. Ему, должно быть, тоже показалось, что период выжидания пора кончать. Походка у него была странная, что-то она мне напоминала, только я не мог понять, что именно. Обветшалое величие чувствовалось в облике этого человека. В рыцарские времена таким мог быть нищий, который потом оказывается королевским сыном. Когда незнакомец подошел поближе, я поднялся с моего железного крылечка и шагнул ему навстречу.
Он не помахал передо мной шляпой с перьями, но у меня осталось впечатление, что это было бы вполне в его духе, равно как и отдание воинской чести по всей форме.
– Приветствую вас, – сказал он. – Я вижу, и вам не чужды котурны?
Я, вероятно, раскрыл рот от неожиданности. Давненько мне не приходилось слышать это выражение.
– Да нет… нет.
Настала его очередь удивляться.
– Нет? Но, друг мой любезный, как же вы так сразу догадались, о чем вас спрашивают?
– Да, признаться, имел кое-какое отношение.
– Ага! Имели все-таки? Понятно. Мир кулис? Помощник режиссера, постановщик?
– Неудачник, – сказал я. – Не хотите ли чашку кофе?
– С восторгом.
Он не переставал играть. Как раз это мне и нравится в актерах – они редко выходят из роли.
Мой гость скользнул на диванчик за столом с такой грацией, какой мне не удалось достигнуть за все мое путешествие. Я подал две пластмассовые кружки и два таких же стакана, налил нам обоим кофе и поставил в пределах досягаемости бутылку виски. Мне показалось, что глаза у моего гостя затуманились, впрочем, не ручаюсь, может быть, это я сам пустил слезу.
– Неудачи, – сказал он. – Тот из нас не лицедей, кто не испытал их.
– Разрешите налить?
– Да, прошу. Нет, нет, воды не требуется.
Он освежил рот черным кофе и стал деликатно дегустировать виски, обегая глазами мое жилье.
– Хорошо у вас здесь, очень хорошо.
– Скажите мне, пожалуйста, почему вы решили, что я причастен к театру?
Он ответил на это сухим смешком:
– Проще простого, Ватсон. Я, знаете ли, играл в этой пьесе. Обе роли – Шерлока Холмса тоже. Так вот, сначала мне попался на глаза ваш пудель, а потом ваша борода. А когда я подошел поближе, то увидел, что на вас морская фуражка с британским гербом.
– И поэтому вы сразу заговорили с английским акцентом?
– Может быть, старина. Вполне может быть. У меня это как-то само собой получается. Иной раз даже не замечаешь.
Теперь, поданный крупным планом, он уже не казался мне молодым. В движениях – сама юность, а судя по коже лица и уголкам губ – пожилой, чтобы не сказать больше. И глаза – большая, темно-каряя радужка в оправе чуть тронутого желтизной белка – подтверждали мою догадку.
– Ваше здоровье! – сказал я.
Мы опорожнили наши пластмассовые стаканы, запили виски черным кофе, и я снова налил ему и себе.
– Если я не касаюсь чего-то слишком личного или тягостного для вас, скажите, что вы делали в театре? – спросил он.
– Написал несколько пьес.
– Они шли?
– Да. И провалились.
– Может быть, ваше имя мне знакомо?
– Вряд ли. Меня никто не знал.
Он вздохнул.
– Да, нелегкое у нас ремесло. Но если уж вас подцепит, так это надолго. Я еще у деда клюнул на эту удочку, а отец и вовсе меня подцепил.
– Они были актеры?
– Да. И мать, и бабушка.
– Ого! Вот это я понимаю! Семейное предприятие! А сейчас вы… – Я не сразу вспомнил, как это говорилось раньше. – Сейчас вы на отдыхе?
– Отнюдь нет. Играю.
– Бог ты мой! Да где, что играете?
– Везде, где только залучу к себе зрителей. В школах, в церквах, в клубах. Я несу людям культуру, устраиваю вечера чтения. Вы, наверно, слышите, как мой партнер там жалуется? Он у меня молодец. Помесь эрделя с койотом. Когда в ударе, так все аплодисменты достаются ему.
Этот человек определенно начинал мне нравиться.
– Вот не подозревал, что у нас еще существуют такие зрелища!
– Не везде и не всегда.
– И давно вы этим занимаетесь?
– До трех лет не хватает двух месяцев.
– И разъезжаете по всей стране?
– Да, и играю всюду, «где двое или трое собрались во имя мое». Я год сидел без работы – обивал пороги театральных агентств, слонялся от антрепренера к антрепренеру и жил на пособие. Заняться чем-нибудь другим? У меня такой проблемы не возникает. Это все, что я умею, все, что я когда-нибудь умел. Много лет назад группа актеров поселилась на острове Нантакет. Мой отец тоже купил там хороший участок и построил деревянный домишко. А я и участок и дом продал, купил вот этот свой выезд и с тех пор разъезжаю и очень доволен такой жизнью. Вряд ли мне захочется опять тянуть лямку в каком-нибудь театришке. Конечно, если бы дали роль… Да господи! Кто меня помнит, чтобы роли мне давать – хоть самые маленькие!
– Да, верно.
– Что и говорить, нелегкое у нас ремесло.
– Не сочтите мое любопытство назойливым, даже если это так и есть, но мне интересно, как вы организуете свои выступления? Как это все происходит? Как к вам относятся люди?
– Прекрасно относятся. Как я организую выступления? Да сам не знаю. Иногда приходится даже снимать зал и расклеивать афиши. А то бывает достаточно одного разговора с директором школы.
– Но ведь люди боятся цыган, бродяг и актеров.
– Да, сначала, пожалуй, побаиваются. Принимают меня за чудака, впрочем, безобидного. Но я человек порядочный, за билеты дорого не прошу, и мало-помалу самый материал берет их за живое. Видите ли, в чем дело, – я отношусь к своему материалу с большим уважением. И это решает все. Я не шарлатан, я актер – плохой ли, хороший, но актер.
Он раскраснелся от виски и горячности, с которой говорил, а может быть, и от того, что привелось побеседовать с человеком, в какой-то мере причастным к такого рода делам. Теперь я налил его стакан полнее, и мне было приятно смотреть, с каким удовольствием он пьет. Он сделал глоток и вздохнул.
– Не часто случается такое вкушать. Надеюсь, у вас не создалось впечатления, что я загребаю деньги лопатой? Иной раз приходится довольно туго.
– Рассказывайте дальше.
– На чем я остановился?
– Вы говорили, что уважаете свой материал и что вы актер.
– А, да. Еще вот что надо сказать. Знаете, когда наш брат актер забирается в так называемую глушь, он презирает тамошнюю деревенщину. Первое время со мной тоже так было, но когда я понял, что деревенщины вообще не существует, у меня все пошло на лад. Зрителей надо уважать. Они это чувствуют и как бы начинают работать заодно с тобой, а не против тебя. Когда их уважаешь, они все понимают – все, что им ни прочтешь.
– А каким материалом вы пользуетесь? Что у вас в репертуаре?
Мой гость посмотрел на свои руки, и я заметил, что они у него холеные и очень белые, как будто он всегда носит перчатки.
– Надеюсь, вы не примете меня за плагиатора, – сказал он. – Я большой поклонник сэра Джона Гилгуда. Я слышал его композицию из Шекспира – «Век человеческий», потом купил пластинку и долго ее изучал. Как он владеет словом, интонацией, тембрами голоса!
– И вы используете его материал?
– Да, но это не кража. Я рассказываю, что слышал сэра Джона и что меня это чтение поразило, а потом говорю: «Теперь я сам почитаю, и, может быть, это даст вам какое-то представление о нем».
– Умно.
– Такой прием очень мне помогает, потому что мое исполнение как бы подкрепляется чужим авторитетом, а Шекспир говорит сам за себя. И я не только не обкрадываю сэра Джона, а, наоборот, прославляю его.
– Как вас принимают?
– Да знаете, я, верно, успел освоиться с ролью, потому что читаю и вижу: мои слова доходят, обо мне уже никто не думает, взгляд у людей как бы обращается внутрь, и я перестаю казаться им чудаком. Ну… что вы скажете?
– Скажу, что Гилгуду, вероятно, было бы приятно знать это.
– Да я ведь писал ему, рассказал, что я делаю с его композицией и как я это делаю. Длинное письмо получилось.
Он достал из заднего кармана пухлый бумажник, вынул из него аккуратно сложенную серебряную бумажку, развернул ее и аккуратно, двумя пальцами извлек оттуда небольшой лист почтовой бумаги с фамилией отправителя, тисненной в самом верху страницы. Текст был машинописный. Я прочел:
«Уважаемый… Благодарю вас за ваше милое и интересное письмо. Я не был бы актером, если бы не почувствовал, с какой искренностью вы льстите мне своей работой. Желаю вам всяческой удачи, и да благословит вас Бог. Джон Гилгуд».
Я вздохнул, глядя, как пальцы моего гостя благоговейно сложили это письмо, снова облекли его в станиолевую броню и спрятали в бумажник.
– Я этим не козыряю, когда хлопочу о помещении для своих спектаклей, – сказал он. – Даже подумать не могу, чтобы козырнуть.
И я ему верю.
Он покрутил своим пластмассовым стаканом и посмотрел на остатки виски – жест, которым иной раз стараются привлечь внимание хозяина к пустой посуде. Я взялся за бутылку.
– Нет, – сказал он. – Хватит. Я давно усвоил, что в актерской технике самое важное, самое ценное – это научиться выполнять ремарку «уходит».
– Но мне хотелось бы еще кое о чем вас расспросить.
– Тем более пора. – Он потянул последние капли из стакана. – Вопрос за вопросом, а ты – раз-два и ушел за кулисы. Благодарю вас, всего хорошего.
Я смотрел, как он легкой походкой идет к своему прицепу, и, чувствуя, что есть один вопрос, который наверняка не даст мне покоя, крикнул ему вслед:
– Одну минутку! – Он остановился и посмотрел на меня. – А что делает пес?
– Да так, ерунду – несколько трюков, – сказал он. – Для облегчения программы. Выпускаю его, когда интерес падает. – И зашагал дальше к своему жилью.
Значит, не умерла еще эта профессия – а ведь она древнее письменности и, пожалуй, уцелеет даже в те времена, когда печатное слово исчезнет навеки. И все стерильные чудеса кино и телевидения и радио не смогут смести ее с лица земли, не смогут заменить собой непосредственного общения живого человека с живой аудиторией. Но как он существует, этот человек? Есть ли у него друзья? Какова та сторона его жизни, что скрыта от посторонних? Да, он был прав. Уйма вопросов возникает после его ухода за кулисы!
Вечер был полон мрачных предзнаменований. Скорбное небо покропило нас дождиком, а к ночи грозно налилось свинцом. Поднялся ветер – не тот, знакомый, побережный, что прядает по-заячьи, а могучий, как поток, не знающий преград на тысячи миль в любом направлении. В таком ветре, непривычном для меня, чувствовалось что-то таинственное, а потому не менее таинственны были и отклики, которые он во мне рождал. Рассуждая здраво, ветер был как ветер, и я сам приписывал ему некую странность. Но ведь то же самое можно сказать и о других, казалось бы необъяснимых, явлениях, с которыми нам приходится сталкиваться в жизни. Мне доподлинно известно, что люди утаивают многое из своего жизненного опыта, боясь, как бы их не подняли на смех. Мало ли кому случалось видеть, слышать или ощущать нечто настолько из ряда вон выходящее, что память мгновенно отбрасывала это прочь, подобно тому как заметают мусор под ковер – лишь бы с глаз долой.
Что касается меня, то я стараюсь не отгораживаться от непонятного и необъяснимого, хотя в наше время, когда все всего боятся, это нелегко. Сейчас, находясь в Северной Дакоте, я вдруг не пожелал трогаться с места, и мое нежелание почти граничило со страхом. А Чарли, напротив, стремился в путь и такое вытворял, что его пришлось урезонивать.
– Слушай, пес. Ехать нельзя, у меня дурные предчувствия. Они как веление свыше. Если я не посчитаюсь с ними и мы поедем и нас занесет снегом, тогда вывод ясен: не внял предостережению. Если же мы останемся и начнется снежная буря, тогда я уверую, что у меня пророчества на прямом проводе.
Чарли чихнул и нервно прошелся взад и вперед.
– Хорошо, mon песик, станем на твою точку зрения. Тебе приспичило ехать дальше. Предположим, мы поехали и ночью вот на этом самом месте, где мы стоим, рухнет дерево. Значит, не я, а ты пользуешься благоволением богов. А такое вполне возможно. Могу рассказать тебе много всяких историй о преданных животных, которые спасали своих хозяев. Но я сильно подозреваю, что ты просто здесь соскучился, и потакать тебе не собираюсь.
Чарли устремил на меня совершенно бесстыжие глаза. Да, он у нас не романтик и не мистик.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. Если мы уедем отсюда, а дерево не рухнет, или заночуем, а снежная буря не разыграется, – что тогда? Тогда вот что: весь этот эпизод будет предан забвению и ничей пророческий дар не пострадает. Я голосую за то, чтобы остаться. Ты – за отъезд. Но поскольку я ближе к вершинам творения, а также считаюсь начальником этой экспедиции, решающее слово остается за мной.
Мы заночевали там, и снежная буря не разыгралась, деревья не падали, так что спор наш был забыт, и если мистические ощущения снова нахлынут на нас, их ждет открытый путь. А ранним утром, ясным, без единого облачка и прозрачным до телескопических высот, мы прогулялись по звонко похрустывающему под ногами толстому ковру белого инея и вскоре пустились в путь. В прицепном храме искусств было темно, но, когда Росинант проезжал мимо него к шоссе, собака залаяла.
Мне, наверно, рассказывали про берега Миссури у города Бисмарка в Северной Дакоте, или я где-то читал о них. Так или иначе, внимание мое на этом не задержалось. И я был поражен тем, что увидел. Вот где должен бы проходить продольный сгиб карты Соединенных Штатов. Вот где Восток вплотную примыкает к Западу. На левом берегу, у Бисмарка, пейзаж, трава, запахи – все как в Восточных штатах. А через реку, у Мэндана, самый настоящий Запад – бурая трава, небольшие обнажения породы в береговых подмывах. Право– и левобережье вполне могли бы отстоять на тысячу миль одно от другого. Такой же неожиданностью, как берега Миссури у Бисмарка, были для меня и Плохие земли. Они заслуживают свое название. Здесь будто набедокурил озорной ребенок. Только падшие ангелы могли бы создать назло небесам такую пустыню – сухую, колючую и полную опасностей, а на мой взгляд, и дурных предзнаменований. От нее так и веяло неприязнью к человеку и нежеланием пускать его в свои пределы. Но человек есть человек, и, будучи тоже человеческой породы, я свернул с шоссе и, робея и чувствуя себя здесь незваным гостем, повел Росинанта между высокими плоскими холмами. Сланцеватая глина терзала покрышки Росинанта и то и дело исторгала крики ужаса у его страдающих от перегрузки рессор. Какое чудное было бы здесь обиталище для троглодитов, а еще того лучше – для троллей. И ведь вот что любопытно: я чувствовал себя нежеланным в этих местах, и сейчас у меня у самого нет желания писать о них.
Проехав несколько миль, я увидел человека, который стоял, привалившись к изгороди из двух рядов колючей проволоки, укрепленной не на столбиках, а в развилках кривых веток, воткнутых в землю. Он был в темной шляпе, в долгополой куртке и джинсах, бледно-голубых от многократной стирки и совсем уже выцветших на коленях. Губы у него были в чешуйках, точно змеиная кожа, светлые глаза казались остекленевшими от слепящего солнца. У изгороди, рядом с ним, торчала винтовка, а на земле виднелась небольшая кучка меха и перьев – подстреленные кролики и мелкая птица. Я остановился поговорить с этим человеком, увидел, как его глаза метнулись по моему Росинанту, сразу все в нем подметили и снова ушли в глазницы. И я вдруг запнулся, не зная, с чего начать разговор. Такие зачины, как «Зима, видно, будет ранняя» или «Есть здесь хорошие места для рыбной ловли?» – казались неуместными. И мы с ним просто хмуро глядели друг на друга.
– Добрый день.
– Да, сэр? – сказал он.
– Где бы мне тут купить яиц?
– Поблизости негде, разве только доедете до Галвы или до Бича.
– А я настроился так, чтобы из-под домашней курочки.
– Яичный порошок, – сказал он. – Моя миссис яичный порошок покупает.
– Давно здесь живете?
– Угу.
Я ждал: вот он задаст мне какой-нибудь вопрос или сам что-нибудь скажет, и можно будет продолжить разговор. Но он молчал. И поскольку молчание затягивалось, найти подходящую тему становилось все труднее. Тем не менее я решился еще на одну попытку.
– Сильные холода у вас зимой?
– Бывает.
– Вы, я вижу, из говорливых.
Он усмехнулся.
– Моя миссис тоже такого мнения.
– Прощайте, – сказал я, дал газ и поехал дальше и, глядя в зеркало заднего вида, что-то не заметил, чтобы он смотрел мне вслед. Может быть, это не типичный обитатель Плохих земель, но я ведь и видел-то всего двоих-троих.
Проехав еще немного, я остановился у небольшого домика, по виду – казарменного барака, из тех, что отдельными секциями распродавались после войны. Он был выкрашен в белую краску с желтой каемочкой, и при нем имелся умирающий садик – несколько жалких кустиков прихваченной морозом герани и хризантем, похожих на желтые и красновато-коричневые пуговицы. Я шел по дорожке, чувствуя, что за мной наблюдают из-за белой занавески. На мой стук в дверях появилась старушка. Я попросил напиться, она вынесла мне воды и заговорила меня насмерть. Ей, видно, неистово, неудержимо хотелось говорить, и она начала рассказывать мне о своей родне, о знакомых и о том, что никак не приживется на новом месте. Она была нездешняя, и все ей тут казалось чужим. У нее на родине – молочные реки и кисельные берега, словом, тоже не без золота и слоновой кости, обезьян и павлинов. Голос ее не умолкал ни на минуту, точно она страшилась тишины, которая наступит после моего ухода. Я слушал, слушал и вдруг подумал, что ей просто боязно здесь, да не ей одной, а и мне тоже. И я меньше всего хотел, чтобы меня застала ночь в этих местах.
Я ударился в бегство, стараясь поскорее оставить позади этот жуткий пейзаж. Но наступил вечер и изменил все. В пологих лучах солнца страшные, точно обугленные холмы, овраги, лощины, сухие речные русла, гранитная лепка скал вдруг расцветились желтыми и тепло-коричневыми тонами и сотней оттенков красного и серебристо-серого с угольной чернотой прожилок. Это было так красиво, что я остановил машину возле зарослей можжевельника и покореженных ветром карликовых кедров и, остановившись, увяз, утонул взглядом в богатстве красок, в сияющей чистоте воздуха. Ломаная линия гор четко темнела на закатном небе, а там, где лучам заходящего солнца ничто не мешало стлаться вкось, к востоку, краски прямо-таки бушевали в этом странном пейзаже. И ночь пришла не только не страшная, но полная такой прелести, что не передать словами, ибо звезды были совсем близко и небо даже без луны все серебрилось от их сияния. Ночной воздух острым холодком обжигал ноздри. Я собрал сухих веток и разжег небольшой костер, единственно ради удовольствия вдохнуть запах горящего кедра и послушать, как сучья будут яростно трещать на огне. Костер возвел надо мной желтый купол света, а где-то неподалеку охотилась сова и слышалось тявканье койотов – не вой, а тявканье, похожее на отрывистое похохатывание. Это было одно из немногих известных мне мест, где ночь добрее к человеку, чем день. И я вполне понимаю, что людей может тянуть назад на эти Плохие земли.
Перед сном я разложил на кровати свою карту – дорожную карту, всю в следах Чарлиных лап. От того места, где мы сделали остановку, было недалеко до Бича, там кончалась Северная Дакота. А дальше начинался штат Монтана, где я никогда не бывал. Ночью так похолодало, что мне пришлось надеть вместо пижамы термоизоляционное белье, а когда Чарли сделал все свои дела, и получил свои галеты, и выпил свою обычную порцию воды – целый галлон, – и наконец свернулся клубком на своем месте у меня под кроватью, я откопал в шкафчике запасное одеяло и накрыл его с головой – только самый кончик носа оставил снаружи, и он вздохнул, дрыгнул ногами и протяжно застонал от полноты чувств. А я подумал, что очередной мой якобы бесспорный вывод перечеркнуло новое умозаключение. Ночью Плохие земли превратились в земли Добрые. Вот так-то. А чем это объяснить – я и сам не знаю.
На следующем этапе моего путешествия у меня завязался роман. Я влюбился в Монтану. Другие штаты я уважаю, восхищаюсь ими, признаю их достоинства и даже чувствую привязанность к некоторым из них, но Монтану я люблю, а влюбленному бывает трудно разобраться в своих эмоциях. В те времена, когда я млел от восторга, купаясь в голубом мареве, которое излучала Владычица Души Моей, отец однажды поинтересовался, чем она меня пленила, и мне показалось, что он просто не в своем уме, если сам этого не видит. Теперь-то я, конечно, знаю, что волосы у той девчонки были мышиного цвета, нос конопатый, коленки в болячках, голос, как у летучей мыши, а нежности в душе не больше, чем у варана. Но в те дни она озаряла светом и меня, и все вокруг. Монтана – это мощный всплеск величия. Она грандиозна, но не подавляет. Земля ее щедра на травы и краски. А горы! Вот такие я бы и сотворил, если б среди прочих дел мне пришлось заняться и горами. На мой взгляд, Монтана – это почти то же самое, что Техас в воображении маленького мальчика, который наслушался рассказов о нем от техасцев. Здесь я впервые услышал областной говор, не испытавший на себе влияния телевизора, – говор медлительный, полный теплых интонаций. Мне казалось, что лихорадочной суеты Америки в Монтане не было. Здесь, по-моему, не страшатся призраков – я имею в виду тех, что преследуют воображение членов общества Джона Бэрча. Спокойствие этих гор и зеленых предгорий передалось и людям. Когда я проезжал через этот штат, начался охотничий сезон. У охотников, с которыми мне приходилось говорить, совсем не чувствовалось тяги к смертоубийству ради смертоубийства, они просто шли пострелять чего-нибудь съестного. Может быть, и тут во мне говорит любовь, но, на мой взгляд, города Монтаны – это не потревоженные ульи, а места, предназначенные для жизни. У обитателей их хватает времени на то, чтобы, оторвавшись от своих деловых забот, отдать дань уходящему искусству добрососедских отношений.
Я поймал себя на том, что проезжаю через здешние города без всякой спешки и вовсе не стараюсь поскорее оставить их позади. Я даже задерживался то в одном, то в другом под тем предлогом, что надо сделать кое-какие покупки. В Биллингсе я купил шляпу, в Ливингстоне – куртку, в Бьютте – винтовку, по сути дела, ненужную мне – «ремингтон» со скользящим затвором, подержанный, но в прекрасном состоянии. Нашелся и оптический прицел, без которого уже невозможно было обойтись, и его поставили в моем присутствии, а я, пока ждал, перезнакомился и с продавцами, и с покупателями, которые туда заходили. Винтовку мы зажали в тиски, затвор из нее вынули и выверили нулевую установку по дымовой трубе за три квартала от магазина. Когда я потом стрелял из этой винтовки, менять установку прицела не понадобилось. На покупку у меня ушло почти все утро, главным образом потому, что очень уж не хотелось уезжать из Бьютта. Но любовь, как убеждаешься всякий раз, косноязычна. Монтана меня околдовала. Монтана – это величавость и теплота. Если б у нее было морское побережье или если бы я мог жить вдали от моря, я бы немедленно туда переехал и подал бы прошение о разрешении на поселение там. Из всех штатов этот самый мне дорогой и самый любимый.
У Кастера мы сделали крюк в сторону, чтобы засвидетельствовать свое почтение генералу Кастеру и Сидящему Быку на поле битвы у Литл-Биг-Хорна. Вряд ли найдется хоть один американец, у которого не сохранилась бы в памяти картина Фредерика Ремингтона, где изображен последний оборонительный бой Седьмого кавалерийского полка. Я обнажил голову, отдавая дань мужеству этих людей, а Чарли почтил их по-своему, но тоже с большим уважением.
Вся восточная часть Монтаны и западная обеих Дакот запечатлелись в наших воспоминаниях как страна индейцев, и воспоминания эти не столь уж давние. Несколько лет назад по соседству со мной жил Чарльз Эрскин Скотт Вуд, автор «Бесед на Небесах». Я знал его уже дряхлым стариком, но в молодости, сразу после окончания военной академии, он был прикомандирован в чине лейтенанта к генералу Майлзу и участвовал в сражениях против индейского вождя Джозефа. Он очень хорошо помнил эту кампанию, и она оставила у него очень грустную память по себе. Он говорил, что отступление Джозефа – одно из самых славных в истории. Вождь Джозеф уводил племя нез персе с женщинами, детьми, собаками и всем их домашним скарбом за тысячу миль под ожесточенным обстрелом, пытаясь пробраться в Канаду. Каждый шаг давался им с боем, а силы в этом бою были несоизмеримые. Кончилось тем, что кавалерийские части под командованием генерала Майлза окружили отступающих и большую часть уничтожили. По словам Вуда, это был самый тяжкий долг, который ему пришлось выполнить, и у него навсегда сохранилось уважение к боевому духу индейцев племени нез персе.
«Если б они были одни, без семей, мы бы их не догнали, – рассказывал он. – А при равных силах и равном вооружении нам с ними никогда бы не справиться. Это были люди, – говорил он. – Настоящие люди».
Должен признаться, что мое отношение к национальным паркам страдает некоторой небрежностью. Во многих я вовсе не бывал. Может быть, потому, что обычно они заключают в своих пределах только уникальное, сногсшибательное, поражающее глаз – самый большой водопад, самое глубокое ущелье, самый высокий утес, самое грандиозное произведение человека или природы. По-моему, хорошая фотография Брэди интереснее монументальных скульптур Маунт-Рашмора. Мы же почему-то прославляем в заповедниках всякие курьезы и уродства нашей страны и нашей цивилизации. По Йеллоустонскому национальному парку можно судить об Америке не больше, чем по Диснейленду.
Такова моя точка зрения на этот вопрос, и я сам не знаю, что меня заставило пересечь границу Вайоминга и круто свернуть на юг к Йеллоустону. Скорее всего страх перед ближними моими. Мне слышались их голоса: «Ка-ак! Вы были недалеко от Йеллоустона и не заехали туда? Безумец!» А может быть, виной тому свойственное нам, американцам, отношение к путешествиям? У нас разъезжают туда-сюда не столько ради желания повидать мир, сколько для того, чтобы потом рассказывать о своих поездках. Но каковы бы ни были причины, приведшие меня в Йеллоустон, я не жалею об этом, ибо иначе мне никогда бы не узнать о Чарли того, что я знаю о нем теперь.
Приятный молодой человек – служитель национального парка отметил меня при въезде, а потом сказал:
– А как с собакой? Разрешается, только если на поводке.
– Почему? – спросил я.
– А медведи-то!
– Сэр! – сказал я. – Этот пес единственный в своем роде. Зубы и клыки ему без всякой надобности. Он уважает право кошек быть кошками, хотя и не питает к ним особой симпатии. Ему проще свернуть с дороги, чем потревожить какую-нибудь суровую гусеницу. Больше всего на свете он боится, как бы ему не показали кролика и не предложили погнаться за ним. Мой Чарли – мирная, тишайшая собака. Самая большая опасность, которая грозит вашим медведям, это щелчок по их самолюбию, потому что Чарли не уделит им ни малейшего внимания.
Молодой человек рассмеялся.
– За медведей я не очень беспокоюсь, – сказал он. – Но они у нас почему-то проявляют нетерпимость к собакам. Какой-нибудь один может выразить вашему Чарли свою антипатию таким образом: размахнется – бац! – и нет собачки.
– Я запру его в кузове, сэр. Верьте моему слову, Чарли воды не замутит в медвежьем царстве, и я, как старый их поклонник, за себя тоже ручаюсь.
– Мое дело предупредить, – сказал он. – У вашей собаки намерения, наверно, самые лучшие, я в этом не сомневаюсь. Но у наших медведей они, наоборот, наихудшие. Не оставляйте на виду ничего съестного. Они не только воруют, но и весьма критически относятся к тем, кто берется исправлять их дурные наклонности. Короче говоря, не полагайтесь на умильное выражение этих мордашек, не то солоно придется. И не пускайте собаку бегать на воле. Медведи уговоров не слушают.
Мы въехали в эту волшебную страну, где владычествует спятившая с ума природа, а что касается дальнейшего, то вам придется принять мои слова на веру. Подтвердить их я смог бы, только раздобыв какого-нибудь медведя.
Не проехали мы от ворот и мили, как я увидел недалеко от дороги медведя, который заковылял наперерез Росинанту, точно собираясь задержать меня силой оружия. И в эту секунду Чарли будто подменили. Он взвизгнул от ярости. Губы у него вздернулись кверху, обнажив свирепые клыки, которые не так-то легко справляются с собачьей галетой. Он истошным голосом выкрикивал оскорбления по адресу медведя, услышав каковые тот взвился на дыбы и показался мне выше Росинанта. Я что было силы стал крутить ручки, поднимая стекла в кабине, потом быстро свернул влево, чуть не задев зверюгу, и припустил наутек, в то время как Чарли бесновался и буйствовал рядом со мной, расписывая во всех подробностях, что бы он сделал с этим медведем, если бы тот попался ему. Я просто в себя не мог прийти от удивления. Насколько мне было известно, Чарли медведей отроду не видел и всю свою жизнь проявлял величайшую терпимость ко всему живому. Помимо этого, Чарли – трус, закоренелый трус, ухитрившийся даже выработать особую технику сокрытия своей трусости. Но сейчас все его поведение говорило о том, что ему не терпится выскочить из машины и уложить на месте зверя, вес которого относился к его весу как тысяча к одному. Понять это трудно.
Немного дальше на нашем пути появились еще два медведя, и это дало двойной эффект. Чарли превратился в буйнопомешанного. Он прыгал по мне, он сыпал ругательствами и выл, верещал и взвизгивал. Я и не подозревал, что моя собака умеет верещать. Где его этому научили? В медведях теперь недостатка не было, и дорога превратилась в кошмар. Впервые в жизни разумные доводы не действовали на Чарли, не подействовала и оплеуха. В кабине рядом со мной метался первобытный убийца, жаждущий крови своего врага, а до сих пор врагов у Чарли не было. На безмедвежьем отрезке дороги я отворил дверцу кабины, выволок Чарли за ошейник и запер его в кузове Росинанта. Но легче от этого не стало. Когда мы поравнялись с новыми медведями, он вскочил на стол и, пытаясь добраться до них, начал скрести когтями по оконному стеклу. Мне был слышен грохот консервных банок, которые он сшибал в припадке безумия. Медведи просто-напросто выпустили на волю мистера Хайда, затаившегося в моей благородной, как доктор Джекил, собаке. Чем это объяснить? Может быть, это явление атавизма – память о тех временах, когда в нем сидел волк? Я хорошо знаю своего Чарли. Время от времени с ним случается, что он пробует взять нас на пушку, но его притворство обычно бывает шито белыми нитками. А тут, клянусь, тут притворства не было. Я не сомневаюсь, что, если бы Чарли выпустить, он схватывался бы с каждым медведем, которые попадались нам навстречу, и нашел бы в этих схватках победу или смерть.
Нервы мои не выдержали такого страшного зрелища – будто ваш старый и всегда такой спокойный друг сошел с ума у вас на глазах. Никакие чудеса природы: ни суровые скалы и низвергающиеся водопады, ни горячие источники – не могли завладеть моим вниманием, пока в Росинанте у меня творился ад кромешный. После пятой встречи с медведями я сдал позиции, развернулся на дороге и поехал вспять. Если бы мы заночевали в парке и медведей привлекли бы запахи моего ужина, не знаю, чем бы все это кончилось.
Парковый служитель отметил меня на выезде.
– Что-то вы быстро. А где собака?
– Заперта в кузове. Я приношу вам свои извинения. Этот пес – убийца до мозга костей, а я этого и знать не знал. До сей поры инстинкты пробуждались в нем только при виде недожаренного бифштекса, и то самую малость.
– Да-а! – сказал сторож. – С ними это случается. Потому я вас и предупреждал. Охотничьи собаки – те правильно расценивают шансы, а я видел однажды, как от шпица только легкий дымок остался. Медведь, знаете ли, если он в форме, так подкинет собаку, точно свечку даст в теннисе.
Я быстро ехал той же дорогой, не решаясь сделать остановку, потому что меня преследовал страх, как бы не встретиться здесь с другими медведями – вольными, не из государственной коллекции. Ту ночь мы провели в уютном мотеле недалеко от Ливингстона. Пообедал я в ресторане, а потом сел в удобное кресло, налил виски в стакан, только что вымытые босые ноги поставил на ковер с красными розами и приступил к осмотру Чарли. Вид у него был какой-то ошалелый, взгляд отсутствующий – чувствовалось, что он опустошен полностью, за счет сильных переживаний, конечно. Его можно было сравнить с пьяницей после длительного, тяжелого запоя – какой-то поникший, вялый, измочаленный. Он не притронулся к еде, отказался от вечерней прогулки и, когда мы вошли в номер, рухнул на пол и заснул. Ночью меня разбудило поскуливанье, тявканье, я зажег свет и увидел, что он дрыгает ногами, как на бегу, дергается всем телом – а глаза широко открыты. Наверно, ему что-то примедведилось. Я растолкал его, дал напиться. На этот раз он заснул и проспал до утра не шелохнувшись. Утром вид у него был все еще усталый. А мы почему-то считаем, будто мысли и ощущения животных – это нечто совсем простое.
В детстве, когда я слышал или читал о Великом перевале, меня буквально потрясало величественное звучание этих слов, настолько точно оно соответствовало моему представлению о гранитном становом хребте континента. Мне рисовались бастионы, вздымающиеся под облака, нечто вроде Великой Китайской стены, созданной самой природой. Скалистые горы – это нечто такое большое, протяженное, значительное, что им нет нужды бить на эффект. В Монтане, куда я вернулся, подъем идет постепенно, и, если б не яркая табличка у шоссе, мне бы нипочем не догадаться, что вот это и есть то самое место. Перевал оказался совсем не так высок. Я уже проехал его, но, увидев табличку, остановился, дал задний ход, вышел из машины и стал над этим каменистым выступом, широко расставив ноги. И когда я стоял так, лицом к югу, меня вдруг осенила странная мысль, что дождинки, падающие на мой правый сапог, попадут в Тихий океан, а те, что на левый, преодолеют бессчетное количество миль и в конце концов доберутся до Атлантики. Место это было не столь уж внушительно, чтобы служить основой для такого потрясающего факта.
Очутившись среди этих высокогорных хребтов, невозможно не вспомнить первых людей, которые переваливали через них – путешественников-французов, членов экспедиции Льюиса и Кларка. В самолете мы покрываем это пространство за пять часов, в машине, если ехать быстро, – за неделю, а с прохладцей, вот как я, – за месяц-полтора. Но Льюис и Кларк вышли со своей партией из Сент-Луиса в 1804 году, а вернулись туда в 1806-м. И тем из нас, кто склонен гордиться своим мужеством, не мешает вспомнить, что за два с половиной года, понадобившиеся этим людям, чтобы пройти по диким, неисследованным местам до берегов Тихого океана и обратно, только один человек у них умер и один сбежал. А мы расклеиваемся, если нам не доставят молоко вовремя, и чуть ли не умираем от разрыва сердца, стоит лифтерам объявить забастовку. Какие мысли рождались у этих людей, когда перед ними развертывался совершенно иной мир? Или они проникали в него так медленно, что сила впечатления терялась? Неужели масштабы открытия не поражали их самих? Трудно в это поверить! Во всяком случае, отчет об экспедиции, представленный ими правительству, – документ волнующий, и написан он людьми взволнованными. Они не растерялись. Они сумели разобраться в том, что нашли.
Я пересекал торчащий вверх палец штата Айдахо и ехал в горах, среди отвесных скал, поросших соснами и засыпанных глубокими наносами снега. Приемник мой замолчал – вышел из строя, как мне сначала показалось, но потом я понял, что высокие горные кряжи преграждают путь радиоволнам. Пошел снег, вернее, снежок, веселый, легкий, – счастье не оставляло меня. Воздух по эту сторону Великого перевала был мягче, и мне припомнилось, будто я читал где-то, что воздушные волны, нагретые Куросио, проникают далеко в глубь континента. Подлесок здесь стоял густой и ярко-зеленый, и со всех сторон слышался шум воды. Дороги были безлюдные, только изредка встречались компании охотников в красных кепи и желтых куртках, иной раз с лосем или оленем, распластанным на крыше машины. Хоть и не часто, но попадались и горные хижины, врезанные в крутые склоны.
Мне приходилось то и дело останавливаться из-за Чарли. Мой Чарли испытывал все увеличивающиеся трудности при опорожнении мочевого пузыря, излагая же этот печальный факт попросту, он не мог делать пипи. Иногда это сопровождалось болями, а уж о смущении и говорить нечего. Вы только представьте себе эту собаку – ее elan, ее безукоризненные манеры, bon ton, наконец, свойственное ей благородство осанки. Он страдал не только физически, но и морально. Я останавливал машину и пускал его погулять, а сам из сострадания поворачивался к нему спиной. У него уходило на это очень много времени. Случись такая вещь с человеческим существом мужского пола, я заподозрил бы тут простатит. Чарли – пожилой господин французских кровей. Французы признаются только в двух недугах – вот в этом и в заболевании печени.
Итак, поджидая Чарли и делая вид, будто меня интересуют цветочки и ручейки, я обдумывал свое путешествие и старался создать из него нечто целое, а не просто ряд отдельных дорожных эпизодов. Посмотрим, не было ли с моей стороны каких-нибудь ошибок? Так ли все идет, как было задумано? Перед отъездом многие мои друзья поучали, натаскивали, наставляли и нашпиговывали меня, кто как мог. Один из них был известный, в высшей степени уважаемый публицист. Ему пришлось сопровождать кандидатов в президенты в их разъездах по Америке, и, когда я с ним встретился вскоре после этого, настроение у него было неважное, ибо он любит свою страну и, любя ее, чувствует, что в ней что-то неладно. Добавлю еще: человек этот абсолютно честный.
Он говорил мне с горечью:
– Если вам попадется во время вашего путешествия какой-нибудь смельчак, засеките это место. Я съезжу туда познакомиться с ним. Мне что-то ничего, кроме трусости и приспособленчества, не встречалось. Когда-то нашу страну населяли гиганты. Куда они подевались? Нельзя же защищать нацию силами директоров акционерных обществ. Тут нужны мужи доблести.
Где они?
– Где-нибудь, наверно, есть, – сказал я.
– Ну так попытайтесь откопать их парочку-другую. В них теперь большая нужда. Клянусь вам, у меня создалось такое впечатление, будто в нашей стране мужество есть только у негров. И заметьте, пожалуйста, – продолжал он, – я не собираюсь отказывать им в праве на героизм, но нельзя же, черт побери, чтобы они захватили монополию на него в свои руки! Отыщите мне десять полноценных американцев-белых, которые не боятся иметь собственные убеждения, идеи или взгляды, идущие вразрез с общепринятыми, и тогда я успокоюсь: костяк постоянной армии у нас есть.
То, что его явно тревожило это обстоятельство, произвело на меня сильное впечатление, и в дороге я все присматривался к людям, вслушивался в разговоры. И действительно, не часто при мне кто-нибудь отстаивал свои убеждения. Я видел только две настоящие драки, когда кулаками совали вдохновенно, но неумело, и обе они были из-за женщин.
Чарли вернулся с извинениями, что на это потребуется еще некоторое время. Я бы с радостью помог ему, но он предпочел остаться один. И тогда я стал вспоминать дальнейший разговор с моим другом.
– Была у нас раньше некая вещь или некое достояние, которым мы очень дорожили. Называлось это Народ. Выясните, куда он подевался. Я не о тех, рекламных – открытый взгляд, зубы, как жемчуг, шевелюра – восторг, не о тех, кто лопни, а чтобы машина новейшей модели, и не о тех, кому успех достается ценой инфаркта. Может быть, Народа с большой буквы и не существует, но если он есть, то о нем и говорила Декларация независимости, о нем и говорил Авраам Линкольн. Впрочем, если порыться в памяти, так людей из Народа я знавал – правда, не очень много. Но ведь было бы глупее глупого, когда бы в Конституции говорилось о молодом человеке, жизнь которого вертится вокруг секса, спорта и спиртного.
Помню, я возразил ему:
– Может быть, под словом «Народ» всегда подразумеваются те, кто жил за поколение до нас?
Чарли вернулся какой-то одеревенелый. В Росинанта его пришлось подсаживать. Мы двинулись дальше в горы. Легкий, сухой снежок сеял на дорогу, точно белая пыль; вечер, как мне показалось, наступал в этих местах быстрее. Я остановился на заправку у небольшой группы домишек сборной конструкции, похожих на квадратные ящики, каждый с крылечком, с одной дверью и одним окном, но без малейшего намека на палисадник или песчаные дорожки. Маленькая лавочка позади бензоколонок (она же мастерская и закусочная) была самая невзрачная из всех, какие мне только приходилось видеть. Стандартные голубые плакаты на стене – все в мушиных автографах, скопившихся не за одно лето. «Такими пирогами утрем нос старенькой маме». «Мы не заглядываем вам в рот, а вы не заглядывайте к нам на кухню». «Без отпечатков пальцев банковские чеки недействительны». Шуточки солидной давности. Здесь еду в целлофан вряд ли укутывают.
К бензоколонке никто не явился, и я заглянул в закусочную. В задней комнате – там, вероятно, была кухня – шла ссора. Низкий мужской голос и тенорок перебивали один другой. Я крикнул: «Есть кто дома?» – и голоса смолкли. В дверях появился здоровенный дядя с сердитой, еще не остывшей от перепалки физиономией.
– Что вам?
– Заправиться. А если есть свободный домик, я бы заночевал.
– Выбирайте любой. Тут ни души нет.
– Помыться можно?
– Принесу ведро горячей воды. Зимой цена за сутки два доллара.
– Хорошо. А поесть дадите?
– Ветчина с фасолью, мороженое.
– Ладно. Я с собакой.
– Дело ваше. Домики не заперты. Выбирайте любой. Если что понадобится – крикните.
Те, кто обставлял эти домики, не пожалели трудов, чтобы сделать их как можно безобразнее и лишить всякого уюта. Матрас на кровати был комкастый, стены грязно-желтые, занавески замызганные, как нижняя юбка у неряхи. В непроветренной комнате стоял смешанный запах мышей и сырости, плесени и застарелой, залежавшейся пыли, но простыни были чистые, а небольшого сквознячка оказалось достаточно, чтобы изгнать из нее память о прежних обитателях. С потолка свешивалась электрическая лампочка без абажура; отапливалась комната керосиновой печкой.
В дверь постучали, и я впустил молодого человека лет двадцати, в серых фланелевых брюках, белых полуботинках с коричневыми союзками и яркой спортивной куртке со значком Споканской средней школы; шея повязана шарфом в мелкую крапинку. Его темная, поблескивающая на свету шевелюра была чудом искусства – со лба волосы зачесаны назад, а от ушей к макушке уложены наперекрест двумя длинными прядями. После того людоеда за стойкой этот юноша потряс меня своим видом.
– Вот вам горячая вода, – сказал он, и я узнал голос одного из спорщиков.
Дверь на улицу оставалась у меня открытой. Мне было видно, как глаза его скользнули по Росинанту, задержались на табличке с номерным знаком.
– Вы правда из Нью-Йорка?
– Правда.
– Вот бы где побывать!
– А оттуда все рвутся сюда.
– Зачем? Что здесь делать? Гнить заживо?
– Если придет охота сгнить, так это везде можно.
– Здесь никуда не продвинешься – вот я о чем.
– А куда вам продвигаться?