Глава 30
2 июля 1914 г.
Что касается Мери Эмберли, та весна и начало лета были для нее невыразимо скучными. Энтони, без сомнения, очаровательный мальчик. Но два года достаточно длинный промежуток времени; он потерял свою новизну. И к тому же он был слишком влюблен. Конечно, приятно, что в тебя влюблены, но не настолько же… и если любовь длится не так долго. В таком случае любовники причиняют лишь неприятности; они начинают воображать, что у них есть права, а у тебя обязанности. Что совершенно невыносимо. Весь тот шум, который Энтони поднял прошлой зимой из-за того художественного критика в Париже!
Мери вряд ли видела, чтобы кто-нибудь был так безутешно расстроен, что льстило в определенном смысле. Художественный критик при более близком знакомстве оказался немного занудным, ей даже понравился процесс шантажа немыми несчастиями и слезами Энтони. Но сам принцип был неверен. Она не хотела, чтобы ее любили с помощью шантажа. Особенно если это затяжной шантаж. Она предпочитала, чтобы такого рода вещи были краткими, острыми и возбуждающими. В другой раз и с кем-нибудь другим, кто не был бы художественным критиком, она бы позволила ему шантажировать ее. Но беда в том, что, кроме Сидни Гэттика, — а она не полностью уверена, сможет ли выносить голос и манеры Сидни, — в поле зрения не было никого. Мир был местом, где все занятные и волнующие вещи, казалось, ни с того ни с сего перестали происходить. Вот почему она набросилась на Энтони с тем, что называла «лечение Джоан», просто в надежде немного позабавиться и нарушить вялое течение времени.
— Как продвигается лечение? — спросила она в очередной раз в тот июльский день.
Энтони ответил длинным рассказом, тщательно отрепетированным заранее, о своем положении Почтенного Дядюшки и о том, как он утверждался в более привилегированном статусе Большого Брата; как из Большого Брата он предложил почти незаметно эволюционировать до Сентиментального Кузена, а из Сентиментального Кузена…
— На самом деле, — сказала миссис Эмберли, перебив его, — ты маешься бездельем.
Энтони запротестовал.
— Я двигаюсь медленно. Пользуюсь стратегией.
— Стратегией! — презрительно откликнулась она. — Это всего-навсего трусость.
Он отверг ее обвинение, но не мог удержаться, чтобы не покраснеть. Потому что она, конечно же, была наполовину права. Это была трусость. Несмотря на два года, проведенные в качестве любовника Мери, он все еще страдал от застенчивости, ему все еще не хватало уверенности в себе в присутствии женщин. Но его робость была не единственной тормозящей силой в этом деле. Были также угрызения совести, привязанность и верность. Но обо всем этом говорить с Мери было невозможно. Она сказала бы, что он всего лишь пытается замаскировать свой страх с помощью нескольких удобных маскарадных костюмов, просто отказалась бы поверить в искренность всех других его чувств. И беда состояла в том, что это было бы оправдание ее отказа. Потому что в конце концов эти угрызения совести, привязанность и верность не сильно проступали наружу, когда он в первый раз рассказал ей свою историю. Как часто с тех пор в бесполезных выплесках гнева он проклинал себя за то, что это сделал. И, пытаясь убедить себя в том, что ответственность лежала не целиком на его плечах, также проклинал Мери. Винил ее за то, что она не сказала ему, что он предал дружескую верность из чистого распутства и тщеславия; за то, что она не отказалась слушать его.
— Суть дела в том, — теперь Мери продолжала уже беспощадно, — что у тебя кишка тонка целовать женщину. Ты только и можешь что надевать на себя нежные и томные лица и молчаливо просить, чтоб тебя соблазнили.
— Что за чушь! — Но он краснел еще сильнее, чем раньше.
Не обратив внимания на то, что ее перебили, Мери продолжала:
— Конечно же, она не соблазнит тебя. Она слишком молода. Может быть, не слишком, чтобы самой быть соблазненной. Потому что то, что тебя тянет к ней, называется материнским инстинктом, а он есть даже у трехлетнего ребенка. Даже трехлетний ребенок почувствует, что у него от тебя сжимается сердце. Сжимается. — Она насмешливо протянула «м». — Но обольщение… — Миссис Эмберли покачала головой. — Нельзя ожидать, что оно последует скоро. И естественно, не от двадцатилетней девушки.
— Дело в том, — проговорил Энтони, пытаясь отклонить ее от болезненного анатомирования его характера, — что я никогда не находил Джоан особенно привлекательной. Слишком проста. — Он произнес это слово с выговором, характерным для Мери. — Кроме того, она еще совсем ребенок, — добавил он, моментально пожалев о том, что сказал, потому что Мери снова набросилась на него, как стервятник.
— Ребенок! — повторила она. — Мне это нравится. А как ты сам? С твоей болтовней о чайниках и горшках! Соска называет пеленку малым дитем. Хотя, конечно, — продолжала она, возобновляя атаку в том месте, где только что прервала ее, — это не более чем естественно, что ты жалуешься на нее. Она слишком ребячлива для тебя. Слишком ребячлива, чтобы набрасываться на других, и достаточно ребячлива, чтобы на нее набрасывались. Бедная девочка — она пришла не по тому адресу. Она не получит от тебя больше поцелуев, чем получает от своего сидящего во мраке раннего христианина. Даже если ты кричишь по всем углам, что ты цивилизованный…
Внезапно открывшаяся дверь прервала ее.
— Мистер Гэттик, — объявила камеристка.
Огромный, вульгарный, почти светящийся внутренним свечением самодовольства и уверенности, Сидни Гэттик гусиной походкой вполз в комнату. Его голос звучно загудел, когда он высказал свои приветствия и осведомился о здоровье. Глубокий, мужественный голос, какой может быть только у актера-режиссера, играющего роль силача. А его профиль, внезапно заметил Энтони, слишком походил на актерский — слишком добротный, чтобы быть естественным. И в конце концов, продолжал размышлять он, чувствуя презрение, порожденное ревностью и некоторой завистью к светскому успеху других, кто были эти адвокаты, если не актеры? Умные актеры, но ум у них как у прохожих зевак, способны зазубрить обстоятельства дела и все забыть через минуту после того, как оно окончено, как зазубривалась формальная логика или Деяния апостолов. Никакого нормального образования и связного мышления. Просто ум экзаменуемого вложен в тело актера и выражается тягучим актерским голосом. И за это общество платит человеку пять или шесть тысяч фунтов в год. И человек считается важным, мудрым, замечательным; человек чувствует себя в положении патрона. Нельзя сказать, чтоб это было престижно, уверял себя Энтони, когда тебе покровительствует этот продувной, гудящий шарлатан. Было впору рассмеяться — до такой степени это было нелепо! Но, несмотря на нелепость и даже когда люди смеялись, покровительство казалось болезненно унизительным. То, например, как он играл сейчас видного пожилого военного, фальшивого сельского сквайра и, похлопывая его по плечу, говорил: «Ну, Энтони, парнишка мой!» — это было совершенно невыносимо. Хотя в данном случае невыносимость, как казалось Энтони, стоила того, чтобы с нею смириться. Человек мог быть докучливым и амбициозным дураком, но по крайней мере его появление уберегло его от нападок Мери. В присутствии Гэттика она не могла бомбардировать его упреками, касающимися Джоан.
Но он и без Мери и ее докучливой злонамеренной болтовни почувствовал немедленную потребность в чем-то забавном и волнующем. Немногие вещи более восхитительны, чем намеренный дурной вкус, более забавны, чем замешательство кого-то другого. Перед тем как Гэттик успел закончить свои предварительные гудения, она опять вернулась к старой, болезненной теме.
— Когда вам было столько же лет, сколько сейчас Энтони, — начала она, — всегда ли вы ждали, пока женщина соблазнит вас?
— Меня?
Она кивнула.
Оправившись от удивления, Гэттик улыбнулся понимающей улыбкой опытного донжуана и как можно более мужественным голосом первого любовника произнес:
— Конечно же, нет. — И самодовольно рассмеялся. — Наоборот, боюсь, что я врывался туда, куда ангелы боятся входить. Иногда получал пощечины. Но чаще всего нет. — Он пошловато подмигнул.
— Энтони предпочитает сидеть смирно, — сказала миссис Эмберли. — Сидеть смирно и ждать, пока женщина сделает первый шаг.
— О, это плохо, Энтони, это очень плохо, — прогудел Гэттик, и его голос снова заставил вспомнить усы военного и твидовый костюм сельского джентльмена.
— Вот бедная девочка, которая хочет, чтобы ее поцеловали, — продолжала миссис Эмберли, — но просто не находит мужества взяться рукой за талию и сделать это.
— Нечего сказать в свою защиту, Энтони? — спросил Гэттик.
Пытаясь, но довольно неуспешно, притвориться, что ему все равно, Энтони пожал плечами.
— Только вот это и неверно.
— Что неверно? — спросила Мери.
— Что у меня нет смелости.
— Но правда то, что ты не поцеловал. Не так ли? — настаивала она на своем. — Ведь так? — И когда ему пришлось признать, что это правда, она заявила: — Я всего лишь делаю очевидные выводы из фактов. Вы юрист, Сидни. Скажите мне, справедливо ли это заключение?
— Абсолютно справедливо, — произнес Гэттик, и сам лорд-канцлер не говорил бы более веско. Он был окружен аурой мантий и пышных париков. Он был воплощенное правосудие.
Энтони открыл рот, чтобы что-то сказать, но затем снова его закрыл. Перед лицом Гэттика и Мери, упрямо считающей, что она очень «цивилизованна», он не мог прямо выразить свои чувства. И если это и были его истинные чувства, почему (вопрос снова возник сам собой), почему он рассказал ей об этом? И рассказал в ее своеобразном стиле — как будто он был режущим по живому комедиантом. Тщеславие, распутность, и затем, конечно, тот факт, что он был влюблен в Мери и старался ей угодить любой ценой, даже ценой того, что он искренне чувствовал. (И в момент рассказа, как он был вынужден признать, он не чувствовал ничего, кроме желания быть интересным.) Но опять же это невозможно было выразить словами. Гэттик не знал об их связи и не должен знать. И даже если бы не Гэттик, было бы сложно, почти невозможно объяснить это Мери.
Она бы подняла на смех его романтические бредни — насчет Брайана, насчет Джоан, даже насчет себя, сочла бы его смешным и нелепым из-за того, что он делает трагедию из ничтожной любовной интрижки.
«Люди склонны настаивать, — говаривала она, — на том, чтобы относиться к mons Veneris так, как если бы это была гора Эверест. Слишком глупо!»
Когда он наконец начал:
— Я не делаю этого… — ему пришлось ограничиться словами, — …потому что не хочу.
— Потому что ты не осмеливаешься, — воскликнула Мери.
— Осмеливаюсь.
— Нет. — Ее темные глаза сверкнули. Она была в высшей степени довольна собой.
Гудя, но с долей усмешки в низком голосе лорд-канцлер снова попытался отстоять свои позиции.
— Это сокрушительный удар по тебе, — сказал он.
— Готова держать пари, — сказала Мери. — Пять шансов против одного. Если тебе удастся сделать это в течение месяца, я дам тебе пять фунтов.
— Но я говорю тебе, что не хочу.
— Нет, так просто ты не отвертишься. Пари есть пари. Пять фунтов тебе, если ты успешно справишься с задачей за месяц. А если нет, то ты заплатишь мне один фунт.
— Вы слишком щедры, — заметил Гэттик.
— Всего один фунт, — повторила она. — Но я никогда не буду с тобой общаться.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Энтони сильно побледнел. Сжав губы и наклонив голову, Мери улыбалась. за полузакрытыми веками ее глаза горели злобной усмешкой.
Почему ей нужно было быть такой грубой с ним, размышлял он, такой законченной стервой? Он ненавидел ее, ненавидел еще больше из-за того, что бешено хотел ее, из-за воспоминаний и предвкушения тех удовольствий, из-за ее свободного ума и эрудиции, словом, из-за того, что заставляло его неизбежно делать все, что она хотела. Даже тогда, когда он знал, что это глупо и неверно.
Наблюдая за ним, Мери видела взбунтовавшуюся ненависть у него в глазах, и, когда он наконец опустил их, она разгадала в них знак собственного триумфа.
— Больше никогда, — повторила она. — Никогда совсем.
Дома, когда Энтони вешал шляпу на вешалку в прихожей, отец окликнул его:
— Загляни сюда, сынок.
«Черт!» — выругался про себя Энтони; у него на лице явно отразилась досада, но мистер Бивис был слишком занят, чтобы заметить это, когда Энтони вошел в его кабинет.
— Я тут немного поразвлекся с картой, — сообщил мистер Бивис, сидевший за письменным столом с развернутым листком «Швейцарского артиллерийского обозрения». У него была страсть к картам, страсть, которой он частично был обязан своей любви к прогулкам, частично профессиональному интересу к именам собственным. — Комбаллас, — пробормотал он про себя, не глядя на карту. — Шамоссер. Очаровательно, очаровательно! — Затем, повернувшись к Энтони, сказал: — Чрезвычайно сожалею о том, что твоя совесть не позволяет тебе взять отпуск и отправиться с нами.
Энтони, выдвинувший исследовательскую работу в качестве отговорки для того, чтобы остаться в Англии с Мери, веско кивнул головой.
— Совершенно невозможно читать серьезные книги на большой высоте, — пояснил он.
— Насколько я могу предсказать, — произнес мистер Бивис, снова занявшийся картой, — у нас будут веселые гуляния и восхождения на Дьябелере. И какое восхитительное это название! — добавил он кстати. — Ввысь на Коль-дю-Пийон, например. — Он проследил пальцем извилистый путь дороги. — Видишь?
Энтони нагнулся немного ближе и бегло взглянул.
— Нет, не увидишь, — продолжал мистер Бивис. — Я все закрыл рукой. — Он выпрямился и полез сначала в один карман, потом в другой. — Где же у меня, — сказал он, нахмурившись; затем внезапно самая смелая филологическая шутка пришла ему в голову, и нахмуренные брови сменились лукавой улыбкой. — Где у меня этот маленький пенис? Или, если точнее, крошечный карандашик?…
Реакцией Энтони была только бледная, смущенная мина в ответ на озорное подмигивание отца.
— Pencil, — был вынужден объяснить мистер Бивис. — Penecillus — уменьшительное от peniculus — двойного уменьшительного от penis, что, как ты знаешь, — продолжил он, наконец вынув карандаш из левого внутреннего кармана, — первоначально означало «хвост». А теперь давай снова произведем атаку на Пийон. — И поднеся карандаш к карте, он проследил им зигзагообразные линии. — А когда мы поднимемся на вершину Кол, — говорил он, — то возьмем курс на северо-запад до склона Мон-Форнеттац, и потом…
Это был первый раз, думал Энтони, когда отец в его присутствии заговорил на тему физиологии пола.