Все пациенты, приходящие к психотерапевту, презентуют своего рода снимки самих себя – специалист отталкивается от них. Чаще всего люди находятся если не в худшем своем состоянии, то уж точно не в лучшем. Они могут быть в отчаянии или в глухой обороне, в растерянности или в тотальном хаосе. Обычно у них очень плохое настроение.
Так что они садятся на кушетку и выжидательно смотрят, надеясь найти хоть немного понимания и, в итоге (но лучше всего – немедленно) способ излечиться. Но у психотерапевтов нет никакого быстродействующего лекарства, потому что все эти люди для нас – абсолютные незнакомцы. Нам нужно время, чтобы узнать их надежды и мечты, чувства и поведенческие паттерны, изучить их – порой гораздо глубже, чем они сами себя знают. Если тому, что их беспокоит, понадобилось время от рождения до дня появления в офисе психотерапевта (или если проблема назревала в течение многих месяцев), для получения желанного облегчения может понадобиться больше парочки пятидесятиминутных сессий – в этом есть смысл.
Но когда люди уже дошли до ручки, они хотят, чтобы психотерапевты что-то делали. Пациенты хотят нашего терпения, но сами едва ли им располагают. Их требования могут быть явными или безмолвными, и – особенно вначале – они могут усиленно давить на специалиста.
Почему мы выбираем профессию, которая требует, чтобы мы встречались с несчастными, подавленными, резкими, не отдающими себе отчета людьми и общались с ними наедине в кабинете, один за другим? Ответ таков: потому что психотерапевты знают, что поначалу каждый пациент – всего лишь снимок, на котором человек застигнут в конкретный момент. Это как фото, снятое с неудачного ракурса, на котором у вас невероятно кислая мина. Но ведь есть и снимки, на которых вы буквально сияете – когда открываете подарок или смеетесь вместе с возлюбленным. На обоих вы предстаете в определенный кусочек времени, и ни один из них не описывает вас полностью.
Поэтому психотерапевты слушают, предлагают, подталкивают, ведут, а иногда и уговаривают пациентов принести другие снимки, чтобы привнести изменения в восприятие внешнего и внутреннего мира. Мы сортируем снимки, и вскоре становится очевидным, что эти абстрактные изображения вращаются вокруг общей темы, которая, возможно, даже не всплывала в поле зрения людей, когда они решили прийти.
Некоторые снимки настораживают, и их проблески напоминают мне, что у каждого из нас есть темная сторона. Другие размыты. Люди не всегда отчетливо помнят события и разговоры, но весьма точно сознают, какие чувства вызвал тот или иной опыт. Психотерапевты должны уметь интерпретировать эти размытые снимки, зная, что пациенты должны быть в какой-то степени нечеткими. Эти первые снимки помогают замаскировать болезненные чувства, пытающиеся вторгаться на мирную внутреннюю территорию. Со временем они узнают, что они не на войне, что верный путь – это перемирие с самим собой.
Вот почему, когда люди впервые приходят, мы визуализируем их в будущем. И делаем это не только в первый день, но и во время каждой сессии: этот образ помогает не терять надежды, пока пациенты еще никак не соберутся, и информирует их о течении процесса лечения.
Я однажды слышала, как комментатор Дэвид Брукс говорил о творчестве как о способности ухватить сущность одной вещи и сущность совсем иной вещи, а затем смешать их, чтобы создать нечто совершенно новое. Именно этим занимаются психотерапевты. Мы берем сущность первоначального снимка и сущность воображаемого, а затем соединяем их, создавая новый.
Я держу это в голове всякий раз, когда встречаю нового пациента.
Надеюсь, Уэнделл делает так же, потому что на наших первых сессиях мои снимки… ну, не очень лестные.
Сегодня я приехала раньше назначенного времени, так что сижу в приемной Уэнделла и смотрю по сторонам. Оказывается, его приемная такая же необычная, как и кабинет. Вместо строгой, профессиональной обстановки и традиционных картин – обрамленный постер с какой-то абстракцией; эстетика а-ля «бабушкин интерьер». Здесь даже пахнет затхло, для полного соответствия. В углу стоят два потертых стула с высокими спинками, обитыми старой парчовой тканью в «турецкий огурец», столь же потертый коврик лежит поверх огромного бежевого ковра, тянущегося от стены до стены, и располагается комод, который венчает запятнанная кружевная скатерть с салфетками – салфетками! – и ваза с искусственными цветами. На полу между креслами стоит генератор белого шума, а перед ним, вместо кофейного столика, – нечто, что, по всей видимости, было тумбочкой в гостиной, которая сейчас поцарапана, ободрана и завалена кучей журналов. Бумажная складная ширма скрывает эту зону отдыха от пути, ведущего в офис Уэнделла и из него, так что пациенты сохраняют некоторую конфиденциальность, но через отверстия между шарнирами все просто замечательно видно.
Я знаю, что пришла сюда не ради декора, но невольно задаюсь вопросом: может ли человек с настолько плохим вкусом мне помочь? Может, это отражение его суждений? (Одна знакомая рассказывала мне, что была до глубины души расстроена криво висящими фотографиями в кабинете своего психотерапевта; почему бы ей просто не поправить эти проклятые штуковины?)
Минут пять я смотрю на обложки журналов – Time, Parents, Vanity Fair, – а потом дверь в кабинет открывается и оттуда выходит женщина. Она проскальзывает за ширмой, но за ту секунду, что я ее вижу, я замечаю, что она красива, хорошо одета – и в слезах. Потом в приемной появляется Уэнделл.
– Вернусь через минуту, – говорит он и уходит в холл, скорее всего, чтобы посетить туалет.
Ожидая его возвращения, я думаю, из-за чего могла плакать та красивая женщина.
Когда Уэнделл подходит обратно, он жестом предлагает мне пройти в кабинет. Больше никакой заминки у двери: я иду прямо к месту А у окна, он – к месту С у столика, и я перехожу сразу к делу.
– Бла-бла-бла, – начинаю я. – И представляете, Бойфренд сказал: «Бла-бла-бла-бла-бла», а я ответила: «Ну, бла-бла-бла?»
По крайней мере, я уверена, что для Уэнделла все звучит именно так. Все это продолжается на протяжении какого-то времени. В этот раз я принесла несколько страниц с заметками – пронумерованных, снабженных комментариями, разложенных в хронологическом порядке. Примерно так же я организовывала интервью – еще когда была журналистом, до того как стала психотерапевтом.
Я признаюсь Уэнделлу, что сдалась и позвонила Бойфренду и что он не ответил, перенаправив звонок на автоответчик. Униженная, я целый день ждала, что он перезвонит, зная, что меньше всего на свете хочется разговаривать с человеком, с которым ты только что расстался, но который все еще хочет, чтобы вы были вместе.
– Вы, наверное, спросите, чего я хотела добиться, позвонив ему, – говорю я, предупреждая следующий вопрос.
Уэнделл поднимает правую бровь – только одну, замечаю я и любопытствую, как ему это удается, – но я продолжаю еще до того, как он успевает ответить. Мне хотелось услышать, что Бойфренд скучает и признает, что все это одна большая ошибка. Но, кроме этой «маловероятной возможности» (эта фраза предназначена для Уэнделла, чтобы он знал, что я сознаю свои мотивы – хотя я на самом деле верила, что Бойфренд может сказать мне, что он передумал), я хотела понять, как мы пришли к этому. Если бы я смогла получить ответ на этот вопрос, я перестала бы все время думать о расставании, до тошноты гоняя мысли по бесконечному кругу замешательства. Вот почему, говорю я Уэнделлу, я подвергла Бойфренда многочасовому допросу – то есть разговору, – в котором пыталась разгадать тайну Чертовщины, Которая Привела к Этому Внезапному Разрыву.
– И тогда он сказал: «Наличие ребенка ограничивает и раздражает», – продолжаю я, зачитывая дословные цитаты. – «У нас никогда не будет достаточного количества времени наедине друг с другом. И я понял, что не важно, насколько ребенок классный, – я никогда не захочу жить с любыми детьми, кроме своих». Тогда я сказала: «Почему ты скрывал все это от меня?» А он сказал: «Потому что мне нужно было самому понять это, прежде чем что-либо сказать». И тогда я сказала: «Но разве ты не думал, что нам стоит это обсудить?» И он сказал: «А что тут обсуждать? Здесь всего две переменные. Либо я могу жить с ребенком, либо нет – и только я могу понять это». И в тот момент, когда у меня уже чуть было мозг не взорвался, он сказал: «Я правда люблю тебя, но любовь не побеждает все».
– Две переменные! – восклицаю я, подбрасывая бумаги в воздух. Я поставила звездочку рядом с этой фразой в своих заметках. – Две! Переменные! Если все настолько переменно, зачем вообще втягивать себя в такую ситуацию?
Я невыносима и знаю это, но не могу остановиться.
В течение следующих нескольких недель я прихожу в офис Уэнделла и сообщаю подробности своих однотипных разговоров с Бойфрендом (признаюсь, их было еще несколько), в то время как Уэнделл пытается вставить что-то полезное (что он не уверен в пользе этой затеи; что это все похоже на мазохизм; что я рассказываю одну и ту же историю, надеясь на иной результат). Уэнделл говорит, что я хочу, чтобы Бойфренд объяснился – и он на самом деле объясняется, – но после этого я начинаю все сначала, потому что он произносит совсем не то, что я хочу услышать. Уэнделл считает, что раз я делала такие подробные заметки во время наших телефонных разговоров, то, вероятно, не имела возможности слушать Бойфренда. А если моя цель – попытаться понять его точку зрения, это будет проблематично, когда фактически я пытаюсь доказать свою точку зрения вместо серьезного взаимодействия. И, добавляет он, я делаю то же самое с ним во время наших сессий.
Я соглашаюсь и снова начинаю поливать грязью Бойфренда.
На одной сессии я с мучительной детальностью описываю, как собирала вещи Бойфренда, чтобы вернуть. На другой постоянно спрашиваю, кто сошел с ума – он или я? (Уэнделл говорит, что никто, и это приводит меня в бешенство.) Еще одна посвящена анализу того, что за человек мог вообще сказать: «Я хочу жениться на тебе, но не на тебе с ребенком». Для этого я подготовила инфографику по гендерным различиям. Мужчина может сказать что-то вроде «я не хочу смотреть на Лего» или «я никогда не полюблю чужого ребенка» – и спокойно жить дальше. Женщину распнут за подобные фразы.
Я также приправляю наши сессии докладами о том, что обнаруживаю во время своих ежедневных блужданий в интернете: что Бойфренд уже наверняка встречается с другой женщиной (основано на сложных, придуманных мной историях, завязанных на лайках в социальных сетях), что его жизнь без меня проходит чудесно (судя по твитам из командировки), что он совершенно не переживает о нашем разрыве (потому что постит фотографии салатов из ресторанов – как он вообще может есть?). Я убеждена, что Бойфренд быстро перешел на новый этап жизни без каких-либо травм и потрясений. Это рефрен, который я признаю из историй разводящихся пар, с которыми работала, когда один человек страдает, а другой кажется совершенно спокойным, даже счастливым и готовым двигаться дальше.
Я говорю Уэнделлу, что, как и эти пациенты, хочу видеть признаки шрамов, оставшихся после меня. Я хочу знать, в конце концов, что я хоть что-то значила.
– Значила ли я хоть что-нибудь? – спрашиваю я снова и снова.
Я продолжаю в том же духе, выставляя напоказ свое безумство, пока в один прекрасный момент Уэнделл не пинает меня.
Однажды утром, пока я снова бухчу что-то про Бойфренда, Уэнделл встает с дивана, подходит ко мне и слегка пинает мою ступню своей длинной ногой. Затем, улыбаясь, возвращается на свое место.
– Ой! – рефлекторно реагирую я, хотя больно не было. Я ошарашена. – Что это было?
– Ну, вы выглядите так, будто упиваетесь страданиями, так что я подумал, что могу помочь вам пострадать еще.
– Что?
– Есть разница между болью и страданием, – говорит Уэнделл. – Вы чувствуете боль – все время от времени ее чувствуют, – но вам не обязательно столько страдать. Вы не выбираете боль, вы выбираете страдания.
Он продолжает объяснять, что все мое упорство, все бесконечные размышления и спекуляции о жизни Бойфренда добавляют боли и заставляют меня страдать. Поэтому, предполагает он, если я так сильно цепляюсь за страдание, я должна что-то из него извлекать. Это явно служит какой-то моей цели.
Это так?
Я думаю о том, почему с таким остервенением слежу за Бойфрендом в сети – несмотря на то, как плохо себя чувствую из-за этого. Может, это способ оставаться с ним на связи, даже если она односторонняя? Может быть. Это способ притупить чувства, чтобы не думать о реальности произошедшего? Возможно. Или способ избежать того, чему я должна уделять внимание, но не хочу?
Ранее Уэнделл обратил внимание, что я держалась на расстоянии от Бойфренда – игнорируя подсказки, которые сделали бы его откровение менее шокирующим, – потому что, если бы я спросила о них, Бойфренд мог сказать что-то, что я не хотела слышать. Я говорила себе: нет ничего плохого в том, что его раздражают дети в общественных местах; что он с радостью занимается бытовыми делами вместо того, чтобы посмотреть, как мой сын играет в баскетбол; что он говорил, будто его бывшую жену гораздо больше, чем его самого, занимал вопрос зачатия, когда у них были проблемы; что его брат и невестка останавливались в гостинице, приезжая в гости, потому что Бойфренд не хотел суматохи в доме, вызванной тремя их детьми. Ни он, ни я никогда не обсуждали напрямую свое отношение к детям. Я сама сделала вывод: он отец, он любит детей.
Мы с Уэнделлом обсудили тот факт, что я притворялась, будто не замечаю некоторых моментов из истории Бойфренда, фраз и сигналов тела, чтобы не услышать звоночек в голове, который давно бы уже трезвонил, обрати я на них внимание. А теперь Уэнделл спрашивает, не сохраняю ли я ту же дистанцию с ним, закопавшись в свои заметки и усевшись так далеко от него. Это тоже помогает защитить себя?
Я снова изучаю схему расположения диванов.
– Разве большинство людей садится не сюда? – спрашиваю я со своего сиденья у окна. Я уверена, что никто не садится на диван рядом с ним, так что место D отпадает. А место В, наискосок от него, – кто сядет так близко к психотерапевту? Опять же, никто.
– Некоторые садятся, – говорит Уэнделл.
– Правда? Куда?
– Куда-то сюда, – Уэнделл проводит рукой между мной и местом В.
Внезапно расстояние между нами кажется огромным, но я все еще не могу поверить, что люди садятся так близко к Уэнделлу.
– То есть некоторые приходят в ваш кабинет в первый раз, оглядывают комнату и плюхаются прямо здесь, даже несмотря на то, что вы сидите в паре сантиметров?
– Да, именно так, – просто говорит Уэнделл.
Я думаю о коробке с салфетками, которую он подбросил мне: она стояла на столике около места В, потому что – доходит до меня – большинство людей обычно садятся там.
– Ох, – говорю я. – Мне пересесть?
Уэнделл пожимает плечами.
– На ваше усмотрение.
Я поднимаюсь и пересаживаюсь. Мне приходится сдвинуть ноги чуть в сторону, чтобы не касаться его. Я замечаю намек на седину в корнях его темных волос. Обручальное кольцо на пальце. Я вспоминаю, как просила у Каролины порекомендовать мне – моему «другу» – женатого мужчину-специалиста, но теперь, когда я здесь, это не имеет значения. Он не встал на мою сторону и не объявил Бойфренда социопатом.
Я поправляю подушки и стараюсь устроиться поудобнее. Ощущается странно. Я заглядываю в свои заметки, но сейчас мне не хочется их читать. Я чувствую себя беззащитной, и мне хочется бежать.
– Я не могу здесь сидеть, – говорю я.
Уэнделл спрашивает почему, и я отвечаю, что не знаю.
– Незнание – это неплохо для начала, – говорит он и это звучит как откровение. Я трачу столько времени, пытаясь понять происходящее, гоняясь за ответом, но ведь можно и не знать.
Мы оба молчим какое-то время, потом я встаю и двигаюсь подальше, примерно на середину между местами А и В. И снова могу дышать.
Я думаю о фразе писательницы Фланнери О’Коннор: «Истина не меняется в зависимости от нашей способности ее переварить». От чего я защищаюсь? Что не хочу показывать Уэнделлу?
Все это время я говорила Уэнделлу, что не желаю Бойфренду зла (например, чтобы его следующая девушка застала его врасплох) – я просто хочу вернуть наши отношения. Я с честным лицом говорила, что не хочу мести, что не ненавижу Бойфренда, что я не зла, лишь растеряна.
Уэнделл слушал и отвечал, что он на это не купится. Очевидно, я хотела возмездия, я ненавидела Бойфренда, я была в бешенстве.
– Ваши чувства не обязаны совпадать с вашим видением того, какими они должны быть, – объяснял он. – Они будут, несмотря ни на что, так что вы можете с тем же успехом радоваться им, потому что они содержат важные подсказки.
Сколько раз я говорила нечто подобное своим пациентам? Но сейчас я чувствую себя так, словно слышу это в первый раз. Не суди свои чувства, обращай на них внимание. Используй их как карту. Не бойся правды.
Мои друзья, моя семья – все они, как и я, не могли признать возможность того, что Бойфренд был просто обычным парнем, запутавшимся в противоречиях, а не лжецом и эгоистом. Они также не думали, что даже если Бойфренд сказал себе, что не может жить с ребенком, есть вероятность, что он не мог жить и со мной. Может быть, подсознательно, я слишком сильно напоминала ему родителей, или бывшую жену, или женщину, которую он упоминал лишь однажды – которая разбила ему сердце, когда он еще был в аспирантуре. «Я решил, что никогда не допущу чего-то подобного снова», – сказал он в начале наших отношений. Я попросила его рассказать какие-то детали, но он не захотел продолжать, а я, вступив в сговор с его избеганием, не стала настаивать.
Уэнделл, однако, просил меня рассмотреть то, как мы избегали друг друга, прячась за романтикой, шутками и планами на будущее. И теперь мне больно, и я сама накручиваю себя на страдания – а мой психотерапевт в буквальном смысле пытается впинать в меня здравый смысл.
Он меняет положение ног – с правой поверх левой на левую поверх правой; некоторые психотерапевты делают так, когда ноги начинают уставать. Сегодня его полосатые носки сочетаются с полосами на кардигане, как будто они продавались комплектом. Он указывает подбородком на бумаги в моих руках.
– Не думаю, что вы найдете ответы в этих заметках.
Вы горюете о чем-то большем: эта фраза всплывает у меня в голове подобно песне, от слов которой невозможно избавиться.
– Но если я не буду говорить о разрыве, мне нечего будет сказать, – настаиваю я.
Уэнделл качает головой.
– Вы найдете много всего важного.
Я слышу его и одновременно не слышу. Всякий раз, когда Уэнделл подразумевает, что дело не просто в Бойфренде, я отталкиваю его, так что подозреваю, что он прав. То, от чего мы активнее всего защищаемся, чаще всего является как раз тем, к чему стоит внимательнее присмотреться.
– Может быть, – говорю я. Но мне неймется. – Кажется, нужно перестать пересказывать вам слова Бойфренда. Но еще кое-что? Это последнее, правда.
Он вздыхает и делает паузу, колеблясь, словно хочет сказать что-то, но не делает этого. Затем соглашается. Он достаточно на меня надавил, и он знает об этом. Разговоры о Бойфренде – мой наркотик; Уэнделл лишил меня этого на слишком долгую минуту, и сейчас мне нужна еще одна доза.
Я начинаю рыться в листах, но не могу вспомнить, где остановилась. Я просматриваю заметки, чтобы понять, какой из цитат я собиралась поделиться на сей раз, но там так много сносок и заметок, и вдобавок я чувствую на себе взгляд Уэнделла. Интересно, что бы я подумала, если бы кто-то вроде меня сидел в моем кабинете. Хотя, вообще-то, я знаю. Я бы думала о заламинированной фразе, которую мой офисный приятель разместил среди рабочих файлов: «Мы постоянно делаем выбор: избегать боли или терпеть и, следовательно, изменять ее».
Я откладываю свои заметки.
– Ладно, – говорю я Уэнделлу. – Что вы хотели сказать?
Он объясняет, что моя боль ощущается так, словно она не в настоящем, а одновременно в прошлом и в будущем. Психотерапевты много говорят о том, как прошлое передает информацию в настоящее – как наши истории влияют на образ мыслей, чувства и поведение, как в какой-то момент мы должны забыть о несбыточной мечте создать лучшее прошлое. Если не принять идею того, что прошлое не изменить – как бы мы ни пытались заставить своих родителей, братьев и сестер или партнеров исправить случившееся годами ранее, – оно будет держать нас на коротком поводке. Изменить свое отношение к прошлому – база психотерапии. Но мы гораздо меньше говорим о том, как наше отношение к будущему влияет на настоящее. Оно может быть такой же мощной преградой на пути перемен, как и отношение к прошлому.
На самом деле я потеряла больше, чем просто свои нынешние отношения. Я потеряла свои отношения в будущем. Нам свойственно думать, что будущее случится когда-то потом, но мысленно мы проецируем его каждый день. Когда в настоящем все рушится, вслед за ним в пыль превращается и будущее, построенное на его реалиях. А отсутствие будущего – благодатная почва для любых сюжетных поворотов. Но если тратить свое настоящее на восстановление прошлого или попытки контролировать будущее, мы останемся привязанными к одному месту, пребывая в вечном сожалении. Выслеживая Бойфренда через интернет, я смотрела, как развивается его будущее, а сама в это время застыла в прошлом. Но если я живу настоящим, я должна принять утрату своего будущего.
Могу ли я перетерпеть боль – или все-таки хочу страдать?
– Итак, – говорю я Уэнделлу, – полагаю, я должна перестать допрашивать Бойфренда и следить за ним.
Он снисходительно улыбается – как улыбнулся бы курильщице, которая заявила, что немедленно бросает, но не осознает, насколько амбициозно это звучит.
– Или хотя бы попытаться, – говорю я, отступая. – Проводить меньше времени в его будущем, больше в своем настоящем.
Уэнделл кивает, затем дважды хлопает себя по ногам и встает. Сессия закончена, но я хочу остаться.
Мне кажется, мы только начали.