– В общем, – говорю я Уэнделлу. – Мы вернулись домой после ужина с друзьями, и я отправила Зака в душ. Но он хотел играть, и я сказала нет, потому что на следующий день нужно идти в школу. И тогда он вдруг разошелся и завизжал: «Ты такая злая! Самая злая в мире!» – что совсем на него не похоже, но этот гнев вскипел и внутри меня. Так что я сказала что-то мелочное, вроде: «Правда? Что ж, тогда в следующий раз я не буду звать тебя и твоих друзей на ужин, раз я такая плохая». Как будто мне пять лет! Он сказал: «Ну и ладно!» Хлопнул дверью – он никогда раньше не хлопал дверью – и пошел в душ, а я включила компьютер, собираясь разобрать почту, но вместо этого завела мысленный разговор о том, правда ли я злая. Как я могла так ответить? В конце концов, я же взрослая… А потом я вдруг вспомнила расстроивший меня утром разговор с матерью, и пазл сошелся. Я злюсь не на Зака. Я злюсь на свою маму. Это классический перенос.
Уэнделл улыбается, словно говоря: «Перенос – та еще сволочь, да?»
У всех нас есть защитные механизмы, чтобы справляться с тревогой, разочарованием или неприемлемыми импульсами. Примечательно в них то, что мы не распознаем их в конкретную минуту. Знакомый пример – отрицание: курильщик может цепляться за убеждение, что его одышка вызвана погодой, а не сигаретами. Другой человек может применить рационализацию (оправдывая что-то постыдное): потеряв работу, он скажет, что никогда в действительности не отдавал ей приоритет в своей жизни. При формировании реакции неприемлемые чувства или импульсы выражаются противоположно: человек, которому не нравятся соседи, может попытаться с ними подружиться, а верующий христианин, которого привлекают мужчины, может разразиться гомофобными ругательствами.
Некоторые защитные механизмы считаются примитивными, другие – зрелыми. К последним относится сублимация, когда человек превращает потенциально вредоносные импульсы во что-то менее вредоносное (агрессивный человек начинает заниматься боксом) или даже конструктивное (человек, страстно желающий резать людей, становится хирургом, спасающим жизни).
Перенос (переключение эмоции на одного человека, на более безопасную альтернативу) считается невротической защитой – ни примитивной, ни зрелой. Женщина, на которую наорал начальник, но которая не может разораться в ответ, чтобы не быть уволенной, приходит домой и орет на собаку. Женщина, которая злится на мать после телефонного разговора, может перенести эту злость на сына.
Я говорю Уэнделлу, что когда пришла извиниться перед сыном, то обнаружила, что и он перенес свою злость на меня: какие-то дети на перемене выгнали Зака и его друзей с баскетбольной площадки. Когда учитель, присматривающий за двором, сказал, что играть могут все, мальчики не отдали Заку и его друзьям мяч и говорили «плохие» слова. Зак безумно разозлился на этих мальчиков, но куда безопаснее было сердиться на маму, которая отправила его в душ.
– Ирония происходящего, – продолжаю я, – в том, что мы оба выпустили пар не на ту цель.
Время от времени мы с Уэнделлом обсуждали отношения детей и родителей: то, какими люди становятся в зрелом возрасте, когда перестают винить во всем отцов и матерей и берут на себя всю ответственность за собственную жизнь. Уэнделл называет это «сменой караула». Если в молодости люди часто приходят на психотерапию, чтобы понять, почему родители не ведут себя так, как их детям бы того хотелось, то позже они хотят разобраться, как работать с тем, что есть. Поэтому и мой вопрос о матери перешел из разряда «Почему она не может измениться?» к «Почему я не могу?» Как так сложилось, спрашиваю я Уэнделла, что даже в мои сорок с лишним меня может настолько вывести из себя разговор с матерью?
Я не жду ответа. Уэнделлу нет нужды говорить мне, что люди регрессируют: вы можете удивиться, насколько далеко продвинулись, только чтобы обнаружить сразу после, что откатились назад, к старым ролям.
– Это как с яйцами, – говорю я, и он кивает, понимая. Я как-то пересказала ему историю из своего офиса: Майк, мой коллега, однажды сказал, что, когда мы чувствуем себя хрупкими, мы как сырые яйца – если нас бросить, мы разобьемся и забрызгаем все вокруг. Но если развивать осознанность, то мы станем как вареные яйца – может, и треснем, но не разлетимся по всему полу. За годы общения с матерью я превратилась в вареное яйцо, но сырое иногда возвращается.
Я говорю Уэнделлу, что тем же вечером моя мама извинилась, и мы разобрались с проблемой. Но перед этим я попала в старую ловушку: она хочет, чтобы я сделала что-то так, как хочет она, а я хочу делать так, как хочется мне. Возможно, Зак воспринимает меня так же, будто я пытаюсь контролировать его, заставляя делать что-то так, как хочу я – все во имя любви, из лучших побуждений. Как бы громко я ни утверждала, что значительно отличаюсь от своей матери, бывают моменты, когда я жутко на нее похожа.
Рассказывая Уэнделлу о телефонном разговоре, я не утруждаюсь повторить, что сказала моя мама или что сказала я, потому что знаю: суть не в этом. Он не обозначит меня как жертву, а мою мать – как агрессора. Годы назад я бы разобрала все наши па-де-де, надеясь услышать поддержку собеседника: «Видишь? Разве с ней не трудно?» Сейчас его незамутненный подход больше мне подходит.
Сегодня я говорю Уэнделлу, что начала записывать голосовые сообщения от мамы на компьютер – теплые и милые, которые сама захочу переслушать и которые, возможно, захочет послушать мой сын, чтобы услышать голос бабушки, когда он будет моего возраста. Или еще позже, когда нас обеих не станет. Я также говорю, что замечаю: мое родительское нытье больше не для Зака, а для меня самой; это способ отвлечься от осознания, что однажды он покинет меня, от грусти, хотя я и хочу, чтобы он проделал ту здоровую работу по «сепарации и индивидуализации».
Я пытаюсь представить Зака подростком. Я помню, как моя мама пыталась справиться со мной в подростковом возрасте и считала меня такой же отдалившейся, каким я в один прекрасный момент могу ощутить Зака. Кажется, совсем недавно он ходил в садик, мои родители были здоровы, и я была здорова, а соседские дети забегали поиграть каждый вечер после ужина. И моей единственной мыслью после ужина было ощущение, что дела пойдут легче, что у меня появится больше свободы и больше сна. Я никогда не думала о том, что могу потерять.
Кто мог знать, что телефонный разговор с моей матерью может вытащить все это на поверхность – что лежащее в глубине недовольство вовсе не о том, чтобы она ушла, а о том, чтобы она осталась навсегда?
Я думаю также о других словах Уэнделла: «Природа жизни – меняться, природа человека – сопротивляться изменениям». Так он перефразировал что-то из прочитанного ранее, что отозвалось в нем как в личности и как в психотерапевте, сказал он, потому что это была именно та тема, которая звучала в проблемах почти каждого человека. За день до того как он это сказал, мой окулист сообщил, что у меня развивается пресбиопия, с которой сталкивается большинство людей за сорок. С возрастом люди становятся дальнозоркими: они должны отдалять от глаз все, что читают или рассматривают, чтобы четче видеть. Возможно, в этом возрасте проявляется и эмоциональная пресбиопия, когда люди делают шаг назад, чтобы увидеть всю картину: как страшно им потерять то, что они имеют, даже если продолжают жаловаться на это.
– А моя мать! – восклицает Джулия в моем офисе в тот же день, пересказывая свой разговор с мамой. – Для нее все это так тяжело. Она говорила, что ее работа, как родителя, заключается в том, чтобы убедиться, что ее дети будут в безопасности, когда она покинет эту планету. Но теперь она пытается убедиться, что ее безопасно покину я.
Джулия говорит мне, что, когда она училась в колледже, они с мамой воевали из-за бойфренда Джулии. Матери казалось, что Джулия потеряла свою природную жизнерадостность и что причиной тому было поведение бойфренда: он отменял планы в последнюю минуту, заставлял Джулию редактировать его работы, требовал, чтобы она проводила праздники с ним, а не со своей семьей. Мама предложила ей зайти в консультационный центр кампуса и обсудить все это с нейтральной стороной, и Джулия взорвалась.
«С нашими отношениями все в порядке! – кричала Джулия. – Если я и пойду на консультацию, то только для того, чтобы поговорить о тебе, не о нем!» Она не пошла в консультационный центр, хотя сейчас сожалела об этом. Через несколько месяцев парень бросил ее. А мама любила ее достаточно, чтобы не сказать: «Я же говорила!» Вместо этого, когда рыдающая Джулия позвонила, ее мама сидела у телефона и просто слушала.
– Теперь, – говорит Джулия, – моей маме придется пойти к психотерапевту, чтобы поговорить обо мне.
Недавно один из моих анализов вернулся с положительным маркером на синдром Шегрена – аутоиммунное заболевание, распространенное среди женщин старше сорока. Несмотря на это, мои врачи не были уверены, что у меня именно эта болезнь: у меня не проявлялись его основные симптомы. «Возможно, нетипичное течение», – объяснил один из врачей, а затем предположил, что у меня может быть синдром Шегрена и что-то еще, что доктора и анализы до сих пор не выявили. Синдром Шегрена, оказывается, трудно диагностировать, и никто не знает, что его вызывает: генетические факторы, окружающая среда, бактерии, вирусы или какое-то сочетание этих факторов.
«У нас нет всех ответов», – сказал этот врач. И хотя перспектива по-прежнему не знать, что со мной, пугала меня, комментарий другого врача ужаснул меня еще больше: «Что бы это ни было, оно рано или поздно проявится». В ту неделю я снова поделилась с Уэнделлом своим величайшим страхом – оставить Зака без матери. Уэнделл сказал, что у меня есть два варианта: стать Заку матерью, которая постоянно переживает, что оставляет его без себя, или стать матерью, чье ненадежное состояние здоровья заставляет ее острее осознавать важность проведенного вместе времени.
– Что пугает вас меньше? – риторически спросил он.
Его вопрос заставил меня вспомнить о Джулии и о том, как поначалу я колебалась, когда она спросила, буду ли я работать с ней до ее смерти. Дело было не в моей неопытности. Как я поняла позже, дело было в том, что Джулия заставляет меня осознать собственную смертность – а я не была к этому готова. Даже согласившись на ее просьбу, я держала себя в безопасной зоне, никогда не сравнивая свою смертность с ее ситуацией. В конце концов, никто не ставил такой же временной лимит на мою жизнь. Но Джулия научилась жить с тем, кем она была и что у нее было – по сути, это то, что я помогла ей сделать и что нужно сделать всем нам. В нашей жизни слишком много всего, что так и остается неизвестным. Я должна смириться с тем, что не знаю, что уготовано для меня в будущем, должна разобраться со своим беспокойством и сосредоточиться на том, чтобы жить сейчас. Это не просто совет, который я дала Джулии. Настало время принять свое собственное лекарство.
– Чем больше вы принимаете свою уязвимость, – сказал Уэнделл, – тем меньше вы будете бояться.
Мы не так смотрим на жизнь в молодости. Наши более молодые версии рассуждают в категориях начала, середины и своего рода заключения. Но где-то по дороге – возможно, в той самой середине – мы осознаем, что каждый живет с вещами, которые может никогда не разрешить. Что середина должна быть этим заключением, и наша задача – придать ей смысл. И хотя кажется, что время неумолимо ускользает и его нельзя удержать, верно еще кое-что: моя болезнь сместила мой фокус. Вот почему я не могу написать не ту книгу. Вот почему я снова хожу на свидания. Вот почему я впитываю в себя контакты с матерью и смотрю на нее с великодушием, которого так долго не могла достичь. И вот почему Уэнделл помогает мне исследовать то материнское отношение, с которым я когда-нибудь оставлю Зака. Теперь я держу в уме, что ни один из нас не может любить и быть любимым без вероятных потерь, но есть разница между знанием и страхом.
Пока Джулия представляет свою мать на приеме у психотерапевта, я гадаю, что Зак может сказать своему терапевту обо мне, когда вырастет.
А потом я думаю: «Надеюсь, он найдет своего Уэнделла».