Книга: Павел I
Назад: Часть вторая. Царствование
Дальше: Глава 3. Окружение государя

Глава 2

У власти. Мысли и поступки

I

Образ мыслей и особенно способ действий Павла при проявлении самодержавной власти настолько серьезно отразились на событиях его царствования, что для лучшего понимания этих последних необходимо предварительно бросить беглый взгляд на первые.

Вглядываясь в известные нам образцы, стремление к подражанию являлось главной его чертой. Людовик XIV был сам своим первым министром. Еще более высокомерный Фридрих II совершенно обходился без подобных сотрудников. Он довольствовался простыми писцами и, чтобы подготовить им работу, вставал до рассвета, между третим и четвертым часами утра. В этот момент ему приносили корреспонденцию: депеши иностранных послов, офицерские рапорты, планы построек, проекты осушения болот, прошения, жалобы, просьбы о разрешении присутствовать на параде. Он все рассматривал и распределял, клал свои резолюции, всегда кратко, часто в форме острой эпиграммы. В восемь часов эта работа заканчивалась. Генерал-адъютант получал тогда инструкции, касающиеся военного управления в государстве, и король ехал на парад или производил смотр гвардии, где входил во все подробности с мелочностью унтер-офицера. В это время четыре секретаря работали над составлением ответов, руководствуясь утренними резолюциями короля. Он подписывал эти ответы по возвращении с парада, и они в тот же день отсылались.

Этого-то человека, сделавшись самодержцем, и хотел главным образом изображать Павел, более склонный, по известным нам причинам, к разыгрыванию роли, чем к серьезному труду, и неизбежно предназначенный пасть под непосильной тяжестью возложенного им на себя бремени. Привыкнув с давних пор вставать очень рано, он захотел тотчас же принудить к этому и всех служащих. Канцелярии и коллегии, освещенные до зари, придавали городу совсем новый вид, и даже сенаторы получили приказание являться на службу к восьми часам утра. Но вдаваться при выполнении своей роли в сущность намеченного им дела Павел не был способен, и он с еще большим жаром и упорством занялся одной внешностью.

Чувствуя себя всегда на сцене, он постоянно заботился о производимом впечатлении. «Хорошо ли я выполняю мою роль?» – спрашивал он князя Николая Репнина во время церемонии коронования. «Можно бы сказать, – заметила графиня Головина, – что он тщеславный простой смертный, получивший играть роль государя, и что он спешит насладиться удовольствием, которое от него скоро отнимется». А князь А. Чарторыйский пишет: «Как только он появлялся в публике, он начинал ходить размеренным шагом, как будто играл в трагедии; он делал усилия казаться выше своего маленького роста, а когда возвращался к себе и снова принимал свои буржуазные манеры, видно было утомление от только что сделанных усилий держать себя величественно и с изяществом».

Хотя в своем честолюбии подражателя Павел и отдавал предпочтение Фридриху, но на самом деле он старался чаще всего воспроизвести Людовика XIV, – однако не скромного и трудолюбивого сотрудника Лионна или Кольбера, а создателя феерической пышности Версаля. Управление государством являлось для него прежде всего публичным спектаклем, где он был одновременно и режиссером, и главным действующим лицом. По свидетельству Витворта, половина его времени проходила в смешных церемониях, а другая, под видом военной реорганизации, в бесполезных парадах. В действительности, однако, совершенно, может быть, невольно, Павел стал довольно близко следовать еще третьему примеру, самому непривлекательному из трех. Скоро мы его увидим на сцене в этом неприятном облике.



Антон Граф. Портрет Фридриха II, короля Пруссии. 1781 г.





В декабре 1797 года вдруг распространился слух, что два гвардейских офицера, известный поэт И. Дмитриев и В. Лихачев, посягают на жизнь государя. Расследование быстро установило ложность доноса, сделанного на них одним из слуг. Павел, однако, их так не оставил. Создав театральную обстановку, он заставил обвиняемых явиться перед собранием, где находились все его приближенные, семья, высшие сановники, офицеры всех чинов. Он обратился с вопросом к присутствующим:

«Должен ли я верить этому заговору? Неужели я имею между вами изменников?» В ответ на это он вызвал шумные уверения в верности и преданности и на другой день, на параде, с гордостью показывал мундир, разорванный при этих проявлениях восторга.

И при подобного рода театральных выходках он думал управлять государством по образцу создателя прусского величия.

II

«Государь ни с кем не разговаривает ни о себе, ни о своих делах, – пишет Ростопчин. – Он не выносит, чтобы ему о них говорили. Он приказывает и требует беспрекословного исполнения». Представление, которое Павел создал себе о своем назначении, привело его к уверенности, что у него есть все данные его выполнить, и к убеждению в своей непогрешимости в этом отношении. «Возводя на престол монархов, Бог заботится о том, чтобы их вдохновить», – объявил он. Он решил назначить во все полки священников. Для этого епископы представили ему кандидатов, которых постарались выбрать из числа наименее достойных своих подчиненных, чтобы от них таким путем избавиться. Павел заметил между ними одного, выделявшегося своим высоким ростом.

– Как тебя зовут?

– Павел.

Император вздрогнул. В этом сходстве имен он увидел указание свыше. Он пригласил молодого священника к себе в кабинет и, по выходе оттуда, Павел Озерецковский сделался протопресвитером армии и получил право доступа к государю во всякое время дня и ночи!

Ссылаясь таким образом на указания свыше, царственный волшебник не стеснялся, как и все ему подобные, примешивать к ней долю плутовства. Перенесенный с одной страницы на другую в списке производств конечный слог киже в выражении прапорщики же ввел его в заблуждение. Он принял его за фамилию и, движимый капризом, отдал приказ, что прапорщик Киже производится в поручики. Увидев замешательство и неодобрение на лицах своих подчиненных, не осмелившихся, однако, открыть ему его ошибку, он на следующий день произвел поручика в капитаны, а через несколько дней в полковники, написав при этом «вызвать сейчас же ко мне». Страшное замешательство! В поисках несуществующего Кижа перерыли все присутственные места. Наконец нашли офицера с такой фамилией в одном из полков, расположенном на Дону. Послали туда. Но Павел начал терять терпение, и ему наконец сказали, что Киже внезапно скончался.

– Жаль, сказал государь, он был хороший офицер!

Не падая духом при неудаче, Павел хотел даже превзойти тех, кого взял себе за образец. На одной из дверей Зимнего дворца он велел повесить снаружи ящик, куда его подданные получили разрешение опускать прошения и доносы. Он хранил ключ у себя кармане и пожелал собственноручно вынимать многочисленные письма, не замедлившие там оказаться. Войдя таким образом в непосредственное сношение со своими челобитчиками, он отвечал им печатно в официальных ведомостях. Он указывал им путь, по которому надо следовать, чтобы получить удовлетворение, и просил сообщать результаты их хлопот.

Первые дни ящик не оставался пустым, и средство оказалось вначале полезным. Оно помогло раскрыть и искоренить некоторые злоупотребления. Но вскоре, одновременно с тем, что количество работы превзошло его ожидания, Павел нашел среди писем массу памфлетов и оскорбительных пасквилей, авторами которых, как предполагали, большей частью были лица, заинтересованные в том, чтобы отбить у государя охоту к этой выдумке. И действительно, он не замедлил ее забраковать.

То же стремление к самостоятельной работе, свободной от всякого вмешательства, наблюдалось в области внешней политики. Приступив в конце ноября 1796 года к возобновлению переговоров о бракосочетании Густава IV с великой княжной Александрой Павловной, шведский посол Клингспор встретил в Павле твердое намерение лично вести с ним переговоры о деле. Коллегии иностранных дел здесь нечего делать. «При теперешнем порядке вещей, – писал год спустя Безбородко, – каждый может руководить этим учреждением». Еще год, и, видимо, всякое руководительство будет излишне. «Император, – замечает вице-канцлер Панин, – лично прочитывает депеши, но с такой быстротой, что является совершенно невозможным, чтобы, при всем своем желании, он мог удержать в памяти все, достойное его внимания». Сверх того, за недостатком размышления и серьезного отношения к делу, Павел вносил в свою работу, как и всюду, самые невероятные фантазии. Ростопчин уверял, что добился отмены решенного государем объявления войны Англии, согласившись пропеть одну из любимых его оперных арий!

В массе анекдотов подобного рода, передававшихся современной молвой, можно допустить большую долю вымысла. Неспособность Павла хоть сколько-нибудь разобраться в многочисленных вопросах, за которые он брался неловкой, но смелой рукой, подтверждается фактами, равно как и его неуменье выбрать подходящие средства для выполнения его диктаторских распоряжений. Он приказал навести справки о разведении сахарной свекловицы и обратился для этого к инспектору кавалерии!

Он вникал не только в мельчайшие подробности гражданской и военной администрации, но и в домашние дела своих подданных, причем отношение к ним находилось в зависимости от настроения, изменчивость которого нам известна. В хорошую минуту он был способен на величайшее добродушие. В другой раз, принимая доклад, он вступал в спор с докладчиком; он вызывал его возражения, защищал собственное мнение, горячился, и приводил своего собеседника в такое волнение, что Кутайсов однажды испугался и убежал, объяснив потом, что боялся, «как бы они не подрались».

Однажды во время путешествия, подъехав ночью к помещению, которое он велел себе приготовить, он нашел его занятым. Почтовая карета, по ошибке, отвезла туда хирурга Его Величества. Почтальон уверял, что был введен в заблуждение путешественником.

– Он мне сказал, что он император!

– Да нет, ты не расслышал; он должно быть сказал оператор; император — это я.

– Простите, батюшка, я и не знал, что вас двое…

Павла очень рассмешил этот случай. Но на другой остановке во время того же путешествия безотлучно за ним следовавший и пользовавшийся его широкой благосклонностью статс-секретарь Нелединский обратил внимание государя на великолепные дубы, «первые представители лесов Урала», сказал он.

– Потрудитесь, сударь, немедленно оставить мою карету, – ответил Павел, почуявший политический намек в этом выражении, так невинно употребленном его спутником.

Его недоверие, основанное на презрении к людям, не было введено в систему, как у Фридриха, потому что под влиянием мимолетных увлечений он иногда от него освобождался и вдавался даже в противоположную крайность. Чаще, однако, он предавался этому чувству до потери самообладания. Просматривая по свойственной ему привычке в общих чертах счета, представленные ему государственным казначеем, бароном Васильевым, Павел подумал, что обнаружил покражу в четыре миллиона. Он тотчас же вышел из себя и схватил за горло генерал-прокурора Обольянинова, осмелившегося заступиться за мнимого вора. Оказалось, что предназначенная на экстраординарные расходы сумма, которую царь не нашел в отчете, была из него изъята по его же распоряжению! На его рабочем столе лежала относящаяся к делу записка. Но он не потрудился ее прочесть.

Из-за нескольких аршин галуна, украденных одним солдатом со склада всякого каретного старья, подозревая в этом воровстве интригу иностранных держав, враждебную его политике, Павел расстался с Аракчеевым, единственно искренно ему преданным человеком в окружавшей его среде!





Английская карикатура на Павла I, намекающая на его психическое расстройство





Эта среда была, как калейдоскоп, и так же, как фигуры, появляющиеся и исчезающие в нем, со дня на день были изменчивы и решения императора. Один из рисунков того времени изображает его держащим по листу бумаги в каждой руке с надписями на этих листах и над головой: «Order! – Countre-order! – Disorder!». Это только карикатура; но некоторые страницы из «Собрания узаконений и распоряжений правительства» за 1797–1801 годы почти буквально ей соответствуют. Двадцатого августа 1798 года указ Его Величества запретил в Петербурге дрожки; двадцатого октября другой указ, за той же подписью, отменял предыдущий.

Девять раз из десяти проявления монаршей воли обращались на совсем ничтожные предметы. Чаще всего они принимали характер еще более безрассудный. Преследуя своей ненавистью Потемкина, Павел не удовольствовался распоряжением стереть с лица земли все следы могилы знаменитого князя Таврического, или разрушить памятник, воздвигнутый ему в Херсоне; он переименовал и город Григориополь, напоминающий жителям имя его основателя. Он хотел, чтобы он вновь назывался «прежним именем» Черный, хотя недавно выстроенный на берегу Днестра, между долинами рек Черной и Черницы, он никогда прежде не существовал.

Такое же отсутствие здравого смысла замечается тогда, когда Павел внезапно начинает вводить улучшения, несмотря на их дороговизну. Решение в один прекрасный день заменить вьючных лошадей упряжными для всего обоза армии стоило пять миллионов. Возвращение через несколько месяцев к прежней системе: другие пять миллионов. Проявления подобной безудержности, к счастью, были довольно редки: «Мы занимаемся только мелочами, – писал Роджерсон в сентябре 1797 года, – и эти мелочи постоянно меняются… Каждый человек может всего ожидать». Действительно, шведский посол Стеддинг оказался вынужденным в тот день, когда давал большой дипломатический обед, встать из-за стола и немедленно отправиться с 50 000 солдат, данными ему императором, для подавления восстания в окрестностях Стокгольма, о котором Павел получил известие, представлявшее, однако, собой чистейший вымысел.

Самодержец действует так же, как поступал наследник; только вследствие большей несдержанности, проявления самодержавия приводят к более серьезным последствиям. На параде приказание, изменявшее обычный порядок перестроения, но произнесенное слишком тихо, не дошло до слуха эскадронного командира.

– Долой его с лошади! Всыпать ему до ста ударов палкой!

Но, как и прежде наследник, самодержец иногда предается раскаянию. Через несколько дней он узнает с удовольствием, что варварское приказание не было исполнено. Он благодарит своего сына Константина, дерзнувшего взять на себя ответственность за это ослушание, и производит в следующий чин офицера, избавившегося благодаря этому от позорного наказания. Но по большей части Павел присутствует при производстве назначенных им экзекуций, а иногда выполняет их сам. Он преследует с поднятой палкой между шеренгами корнета кирасирского полка, лошадь которого забрызгала его грязью, и радуется потом, что кавалерист избежал наказания. На другой день он его приветствует такими словами:

– Ты вчера спас от беды и себя и меня!

В декабре 1799 года генерал от инфантерии князь Сергей Голицын получил от своего сына Григория, генерал-адъютанта, пользовавшегося в то время большой благосклонностью государя, записку следующего содержания: «Государь Император указать соизволил Вашему Сиятельству объявить желание его вас видеть, равно и то, что имеет в вас нужду, признаваясь, что он скоростью своею нанес вам оскорбление».

Но, как и прежде, за этой нуждой покаяться в ошибке, что не всегда можно исполнить, следует такой же внезапный поворот. Меньше чем через два месяца после вышеприведенного письма получивший его подвергся отрешению от должности и ссылке.

Когда Талейран столкнулся с Павлом в той области, где чувствовал себя хозяином, то определил его образ действий со своим обычным остроумием: он сказал, что «les volontés ambulatoires не позволяют опереться ни на одно из них».

Несомненно, что воображение современников прикрасило факты, служившие явным доказательством непоследовательности и ненормальности ума, все более и более мутившегося от возможности пользоваться неограниченной властью до злоупотребления. Сделавшаяся знаменитой команда: «Справа рядами в Сибирь!», очевидно, никогда не произносилась Павлом на плац-параде. Саблуков утверждает, что не пропустил ни одного учения, и, однако, только один раз видел, как государь вышел из себя до того, что ударил некоторых офицеров палкой. Вполне вероятно также, что, несмотря на очень распространенную легенду об этом случае, сын Екатерины не приказывал расстрелять помещика Смоленской губернии за простое нарушение распоряжения о починке дорог. Объезжая губернию, государь запретил исправлять на своем пути дороги, чтобы иметь возможность лучше судить об их обычном состоянии. В имении дворянина Храповицкого он, однако, заметил рабочих, чинивших мост. Это и вызвало его гнев и намерение предать смерти виновного, но он был остановлен вмешательством Провидения. Безбородко, занявшись составлением смертного приговора в избе, где водились тараканы, был прерван появлением этих насекомых в таком количестве, что выбежал без шапки на улицу, и Павел усмотрел в этом факте указание свыше к милосердию.

Ужас, внушенный тараканами светлейшему, кажется, единственное обстоятельство исторически верное в этом приключении, которое заставило пролить потоки чернил и, вызвав ни на чем не основанную вспышку гнева со стороны государя, а также лишний раз обнаружив обычную его необдуманность, оказалось простым недоразумением, в действительности не подвергшим, кажется, ничьей жизни серьезной опасности. Не только в Смоленской губернии, но и в Новгородской молва почти так же исказила аналогичный случай: по жалобе нескольких крестьян, посланных на такую же работу, Павел, на этот раз, велел будто бы повесить местного полицейского урядника.

«Неуменье себя сдержать», в чем государь признавался сам, не прошло, однако, бесследно и повлекло за собой многочисленные жертвы.

III

Даже в спокойном состоянии его ум оказывался совершенно неспособным, несмотря на стремление и старанья, управлять сложным механизмом правительственной машины, все мельчайшие части которой ему собственноручно хотелось пустить в ход. Адмиралтейств-коллегия, ее начальник адмирал Кушелев и санкт-петербургское купеческое общество представили ему три различных и противоречивых друг другу проекта предполагаемого устава внутренней навигации. Не прочтя их или не поняв, он написал под каждым из них обычные слова одобрения: «Быть по сему», и велел все опубликовать.

Умножая приказы и отменяя их, он не успевал в них разобраться. Он отстраняет от командования артиллерией Буксгевдена, к которому относился с большим уважением, и передает его Палену, на которого только что обрушился его гнев. А причина? Упражнения в стрельбе, предписанные к исполнению инструкцией, которую он сам дал. Но он уже о ней не помнит.

Необыкновенно педантичный, он тратит и время и труд на пустые подробности, делая в 1798 году один за другим запросы Палену, почему такой-то унтер-офицер болен, а такой-то переводится из Москвы в Санкт-Петербург, или с каким паспортом приехал из Вены такой-то продавец картин. Он разбрасывается и впутывает своих приближенных во всякие безделицы. Простившись на балу со своим сыном Константином, он через несколько минут удивляется, что не видит его в своем кабинете, где обычно, в присутствии великого князя, принимал рапорт дежурного офицера. Тотчас же он почувствовал такое неудовольствие против сына, что продержал его взаперти восемь дней, отсылая обратно нераспечатанными его письма с извинениями. Молодой великий князь сам обращал чересчур много внимания на мелочи; но, как и все, он не замечал сходства с собой в тех случаях, когда безудержно проявлялась отцовская фантазия.

– Вы здесь не на корабле! – сказал он одному морскому офицеру, увидев его в полусапожках на плац-параде. – Подите наденьте высокие сапоги. – Тотчас же после этого Павел останавливает офицера, переменившего сапоги. – Вы здесь не верхом! Подите наденьте полусапожки.

Глава огромного государства, а по его воле и все его сотрудники тратили свое лучшее время и силы на такие пустяки! Между тем, взвалив на себя работу, с которой не справился бы и Великий Фридрих, Павел вместе с тем слишком переобременил и своих подчиненных. Расширяя непомерно с каждым годом власть и обязанности губернаторов, он обратил в пословицу выражение положение хуже губернаторского, и теперь еще применяемое к людям, обездоленным судьбой. В смысле порядка не только административного, но юридического и фискального, компетентность и ответственность этих чиновников не знали границ и обязывали их, например, возмещать из собственных средств убытки пострадавшим от покражи в почтовой карете!

Никто не может надеяться угодить этому требовательному государю, потому что, всегда настойчивый в своих желаниях, Павел часто сам хорошенько не понимает, а иногда и вовсе не знает, чего хочет. Он хочет, чтобы мундир его солдат, в отношении цвета и покроя, был точной копией прусского образца. Но он требует также, чтобы местные фабриканты сукон, изготовляемых для этой цели, пользовались определенными красящими веществами, при помощи которых, по заявлению торговцев, невозможно получить необходимый темно-зеленый оттенок. Последствием было то, что вице-президент Мануфактур-коллегии, Александр Саблуков, был отрешен от должности и получил предписание немедленно выехать, несмотря на серьезную болезнь, из Санкт-Петербурга. Из-за этого его разбил паралич.

Форма, в которую Павел постоянно облекает проявления своего неудовольствия, обыкновенно так же оскорбительна, как ничтожны вызвавшие его причины. С первых же дней царствования служивший у него секретарем князь Андрей Горчаков услышал от него следующее:

– Что ты о себе вздумал, что раз ты племянник Суворова, обвешан крестами, то можешь ничего не знать и ничего не делать?

Павел знал и помнил некоторые решения Фридриха, облеченные в форму эпиграммы. Он стремился подражать и им; но, не сохраняя этого упражнения в остроумии в тиши своего кабинета, не предоставляя попечению своих секретарей сглаживать его остроты, он говорит их открыто, он предает гласности в официальном органе, где появляются служебные приказы такого рода: «Поручик такой-то был исключен из списков, потому что числился по ошибке умершим. Он просит быть восстановленным в должности, потому что жив. По сей причине отказано». Или: «Лейб-гвардии Преображенского полку поручик Шепелев выключается в Елецкий мушкетерский полк за незнание своей должности, за лень и нерадение, к чему привык в бытность его при князьях Потемкине и Зубове, где вместо службы проводили время в передней и в танцах».

Совершенно в духе тех замечаний, которые писал на полях друг Вольтера, но гораздо менее сдержанно, вдохновение Павла затрагивало, иногда и некстати, даже литературные погрешности, встречавшиеся, по его мнению, у писавших ему лиц. Он велел написать одному из них: «Государь Император, получив сего числа рапорт ваш, коим доносите, что вследствие Высочайшего повеления, вам данного, все вами выполнено будет, указать соизволил: дать вам знать, что выполняются лишь тазы, а повеление должно исполнять». В подобном способе действий можно угадать с его стороны отчасти воспоминание о педагогических приемах Бехтеева, отчасти же, хотя Павел и хвалился, что ненавидит прессу, бессознательное на этот раз подражание любимым приемам Екатерины, которая, как мы знаем, охотно прибегала к этому новому для того времени средству борьбы. Но Павел обнаруживает в этой области необыкновенное отсутствие меры и приличия.

Примешивая часто грубую ругань к своим приказаниям и замечаниям, он дошел до того, что привык употреблять слово дурак без всякого разбора. Письменно или устно, он посылает его кому попало, не считаясь с возрастом и чином: военному министру Ливену за то, что он нечаянно ошибся при чтении рапорта; вице-канцлеру Панину за то, что он без разрешения выдал паспорт курьеру австрийского посла, Кобенцля, и одному незнакомцу на балу «за то, что он ротозей».

Его не останавливает ни чувство, ни требование приличий. Он грубо выслал из Павловска, заставив немедленно уехать, старика графа Строганова. Этот человек, в течение многих лет обедавший за царским столом и пользовавшийся исключительным расположением и величайшим вниманием, имел дерзость сказать, что после полудня будет дождь, когда государь желал идти гулять!

Долго нравиться ему – невозможно, так многочисленны способы оскорбить его желания и столько вкладывал он никогда не дремлющей изобретательности в изощрение своей способности к критике и привычки всех подозревать. Толкая его на устройство в высшей степени инквизиторского и до крайности полицейского образа правления, подкараулила и поймала его третья крайность, которой поддалась его склонность к подражанию: точнее всего он скопировал французский комитет общественного спасения.

IV

Павел воображает, что может за всем уследить с Павловской башни. Но обширное государство, на которое он захотел распространить подобный надзор, не поддается его личной бдительности. Поэтому, несмотря на его желание самому изображать у себя полицию, он начинает беспредельно увеличивать число набираемых для этого помощников. Он дошел наконец до того, что стал хвастаться, будто у него их столько же, сколько Россия насчитывает помещиков, и, правда, он ото всех требует подобных услуг. Его чиновники, конечно, все без исключения принуждены нести эти обязанности, и в декабре, например, 1799 года генерал-прокурор Беклешов и статский советник Николаев должны отправиться в поездку, чтобы представить донесение о поведении в Москве какой-то княгини Долгорукой, или разузнать в Шклове, как живет там бывший фаворит Екатерины Зорич.

По духу это тог же режим, который свирепствовал во Франции с 1792 по 1794 год.

В Санкт-Петербурге военный губернатор Архаров и комендант Шейдеман действуют в том же направлении с такой строгостью, что даже на чисто увеселительных сборищах, как вечера или балы, приходилось мириться с пребыванием пристава в полицейском мундире. Павел дает небывалое развитие деятельности черного кабинета. Он велит там прочитывать даже письма его невестки, будущей императрицы Елизаветы Алексеевны, к матери, и один почтовый чиновник умолял великую княгиню отказаться от употребления симпатических чернил, потому что «есть средства на все».

Помимо этого надзора политического характера, повсеместная полиция наблюдает также за строгим исполнением массы правил, касающихся не только формы шляп и покроя платья. У ворот столицы на огромных досках написаны многочисленные предписания, с которыми жители обязаны сообразоваться, остерегаясь особенно произносить слово курносый, в котором может скрываться непочтительный намек. Для иностранцев те же требования сопровождаются угрозой неизвестного наказания. Другие еще более подчеркивают сходство с теми самыми французскими республиканцами, которым Павел начинает подражать и принципы которых он отвергает, следуя в то же время их приемам. Это явление довольно обычное в истории. В апреле 1798 года рижский военный губернатор Бенкендорф получил приказание задержать на границе и отослать в Санкт-Петербург трех французов, о прибытии которых в Россию было получено извещение. В то же время право въезда в страну для их соотечественников всех званий было поставлено в зависимость от особого разрешения Его Величества в каждом отдельном случае. Через несколько дней эта мера была распространена на всех иностранцев. Исключение было сделано для дипломатических агентов, их курьеров и высокопоставленных лиц; но в июле, когда принц Гессен-Рейнфельский приехал на границу с паспортом, выданным графом Паниным, Павел грубо приказал вернуть его обратно, как не получившего надлежащего разрешения.

Целью подобного преследования было – предохранить Россию от революционной заразы; но и внутри своего государства Павел умножает заставы и опыты политической предосторожности, проявляя вместе с тем по отношению к своим собственным подданным все более усиливающийся деспотизм. Подобно слову курносый, он запрещает им пользоваться многими другими словами, употребление которых по разным причинам оскорбляет его слух: например, общество, гражданин и даже отечество подверглись запрещению.

Независимо от соображений политического характера, сын Екатерины хочет добиться еще литературного пуризма, которым, как мы видели, он увлекался. С двадцать третьего декабря 1796 года циркуляром князя Куракина, тогдашнего генерал-прокурора, он велел предписать лицам всех чинов, состоящим на государственной службе, «употребление языка более правильного, чем тот, которым они обычно пользуются при письмоводстве». Но и тут он проявляет самый необдуманный произвол, а именно предписывая заменить некоторые русские слова иностранными: стража – татарским словом караул; отряд – франко-немецким деташемент; врач – польским лекарь.

Эти нелепости происходят единственно от каприза. В общем, однако, деспотизм Павла, его манера вмешиваться в домашнюю жизнь своих подданных имеют главным своим источником созданное им себе представление о патриархальном значении своей роли, которое он связывает с учением о государстве-провидении, исповедуемом им незаметно для самого себя, тоже вместе с якобинцами, которых он ненавидит. В отношении своих подданных он смотрит на себя как на отца, на обязанности которого лежит забота о детях. Он вмешивается в домашние распри, семейные интересы и мелочи домашнего хозяйства. Он добивается согласия от княгини Щербатовой на примирение с сыном, пригрозив ей заточением в монастырь. Он запрещает госпоже Хотунцовой отправиться на богомолье в Бари для поклонения мощам святого Николая Чудотворца: «дорога слишком длинна и опасна». Он заставляет другую даму выдать дочь за негодяя и находит неприличным, что баронесса Строганова обедает в три часа. Отдыхая после своего собственного обеда на балконе Зимнего дворца, он услыхал звук колокола, возвещавшего об обеде соседки. Как? Она смеет обедать в то время, когда в нем происходит процесс пищеварения! К дерзкой послан полицейский, передавший ей приказание садиться отныне за стол двумя часами раньше. По преданию, царь вздумал даже назначить число блюд, допустимое за обедом и ужином у каждой категории его подданных.

В то же время, под снисходительным на сей раз оком Архарова, полиция входит в соглашение с торговцами, чтобы повысить искусственно цены на припасы. Павел этого не замечает; но он занимается исправлением упрямой лошади, которая бьется перед Зимним дворцом в оглоблях повозки.

Как хозяин, по его убеждению, и как облеченный властью и мудростью свыше вершитель всех дел в вверенном его попечению уголке вселенной, он требует безропотного и немедленного себе повиновения во всем, и покорность и быстрота, действительно отвечающие малейшим его желаниям, как бы необдуманны и бессмысленны они ни были, приводят его к еще большей необдуманности и бессмыслице.

«Чтобы этого театра, сударь, не было!» – приказал он Архарову, когда однажды утром, во время обычной прогулки верхом, проезжал мимо Итальянской оперы, старого деревянного здания, далеко не декоративного вида. В тот же день, в пять часов вечера, ординарец государя, проезжая невдалеке, был удивлен, не найдя даже следа осужденного здания: пятьсот рабочих при свете факелов кончали равнять землю.

Был ли это излишек стараний или насмешка, но исполнители этих распоряжений охотно их преувеличивали или искажали их смысл. Пален получил от Павла распоряжение передать его неудовольствие княгине Голицыной и «намылить ей голову»; придя к ней, он серьезно спросил таз, мыла, горячей воды и самым почтительным образом выполнил буквально предписанное ему поручение.

Один паж обращает на себя внимание государя каким-то отступлением от формы одежды. Павел приказал отвезти «эту обезьяну» в крепость. Тот же Пален делает вид, что ошибся относительно лица, которого касалось это распоряжение, и так как католический митрополит Сестрженцевич находился в той же зале, он запер прелата, пользовавшегося огромным расположением государя. Через несколько часов, по своему обыкновению, Павел требует подробный отчет о последствиях предписанного тюремного заключения, поведении узника, его словах и поступках.

– Он сильно кричал, плакал?

Очевидно, горе и страдания его жертв представляют для него живейший интерес. Он смакует их во всех подробностях; он ими наслаждается. Ему нравится разыгрывать из себя Иоанна Грозного, и он любит наводить страх. Но на этот раз он слышит такой ответ Палена:

– Нет, ваше величество, «обезьяна» спокойно спросила свой молитвенник.

«Все это падает на нашего дорогого государя, который, без сомнения, не думает отдавать подобных приказаний», – стонет Мария Федоровна по поводу этих еженедельных инцидентов.

Тем не менее личное участие в них Павла довольно значительно, и оно обнаруживает, как это зачастую случается с авторами самых смелых преобразовательных программ, явное несоответствие с намеченным им идеалом.

V

В бытность свою наследником он состоял в тайных сношениях с Новиковым, главным сторонником свободы печати. Он открыто покровительствовал Фонвизину, писателю, принадлежавшему к той же партии, и выхлопотал для него разрешение Екатерины поставить на сцене его «Недоросль». Императором он начал с того, что утвердил 16 февраля 1797 года один из последних указов императрицы об упразднении всех типографий, открытых без Высочайшего соизволения, с предписанием учредить известное число ценсур духовных и светских. В том же году митрополит Платон, ходатайствовавший об учреждении типографии в Троицком монастыре, получил отказ.

Открытые в Петербурге, Москве, Риге, Радзивиллове и Одессе цензуры, как щупальца спрута, пьющего печатную краску, действуют по собственному усмотрению; в сомнительных случаях они должны, однако, через генерал-прокурора докладывать самому государю, вмешательство которого часто ухудшает представленные решения. Так, в декабре 1797 года цензурный совет под председательством генерал-прокурора находит излишним запретить сочинения Вольтера, вследствие их сильного распространения в стране, – Павел предписывает запретить ввоз новых экземпляров. В другой раз недовольный мерами, принятыми к задержанию на границе посылок от иностранных издательств, он приказывает конфисковать и истребить некоторые тюки. Он не щадит даже Almanach national, вероятно, из-за заглавного листа, в котором упоминается о республиканском правительстве и календаре, и действительно 7 марта 1797 года последовало запрещение всех книг, снабженных подобным оттиском. Однако и в этой области, как и во всякой другой, решения государя не обнаруживают логической последовательности. В списке шестисот тридцати девяти сочинений, запрещенных в 1797–1799 годах, было «Путешествие Гулливера», сатирическое направление которого должно было бы нравиться врагу философии. В то же время продажа сочинений Руссо не подверглась запрещению, не исключая даже «Общественный договор». Не воспоминание ли Этюпа склоняли Павла к этой снисходительности? Но всякие идиллии стали ему уже ненавистны. Скорее не вызывалось ли сильнее в этом вопросе более близкое родство духа тем тождеством стремлений, которое для понимания личности и исторической роли Павла следует признать в этом представителе самодержавия и сторонниках того же деспотизма под флагом демократизма и республиканства.

Строгости установившегося режима, примененные к произведениям Коцебу, казались бы неправдоподобными в рассказах о них немецкого драматурга, хорошо принятого, однако, в этот момент при дворе, если бы мы еще совсем недавно ни ведали той же системы в действии. Обитателю самой западной местности в Европе цензор запрещал говорить на сцене, что Россия отдаленная страна. Другому он не позволял сознаваться, что он родился в Тулузе, и даже самое слово «Франция» не должно было вообще произноситься актерами. В одной пьесе фразу: «Спаленный огнем любви, я должен ехать в Россию: там, вероятно, очень холодно!» надлежало заменить следующей: «Я хочу ехать в Россию: там одни только честные люди!»

Рижский цензурный комитет, в котором председательствовал Туманский – имя известное в литературном мартирологе страны, – выделялся своим усердием. Пастор в Рандене, в Лифляндии, некто Зейдер, устроил читальню. Однажды путем объявления, помещенного в местной газете, он требовал назад книгу, возвращения которой тщетно ожидал. Это сочинение Власть любви, принадлежавшее перу знаменитого немецкого романиста Лафонтена, было совершенно невинно. В Риге, однако, судили иначе. Туманским был послан донос в Петербург. Государь приказал арестовать «виновного» и подвергнуть его «телесному наказанию». Не было ни дознания, ни следствия, ни допроса, ни защиты. Несчастный пастор предстал перед судьями лишь для того, чтобы выслушать решение суда, приговорившего его к наказанию кнутом и каторжным работам в Сибири!

Это совершенно то же судопроизводство, какое велось в Революционном суде в том виде, в каком он действовал незадолго до того в Париже.

Пощаженный палачом, которому он отдал за это свои часы, но отправленный в кандалах в Нерчинские рудники, Зейдер томился там недолго. Он был сослан в июне 1800 года, а в следующем году, по восшествии на престол Александра I, вернулся в Петербург. В честь его возвращения был устроен банкет, и ему передали деньги, собранные в его пользу. Кроме того, он получил приход в самой Гатчине, где и умер в 1834 году, уже в преклонных летах. Постигшее его испытание, хотя и непродолжительное, было, однако, жестоко – и так мало заслужено!

В том же 1800 году, в апреле, был дан именной указ императора Павла, запрещавший привозить из-за границы всякого рода печатные произведения, – не исключая даже музыкальных! А между тем, в то же самое время, этот человек аплодировал знаменитому произведению Капниста «Ябеда», сатирической картине правосудия и бюрократизма его родины, представление которой не было разрешено Екатериной.

Царь принял посвященную ему пьесу, не потрудившись, правда, ее прочесть. Появившись на сцене, вместе с энтузиазмом у большинства зрителей, она возбудила и негодующие протесты чиновников и судей, выставленных на позор. Тогда Павел возмутился и решил ознакомиться с тем, что он одобрил. Он присутствует, в обществе только своего сына, на представлении в театре Эрмитажа и, против всякого ожидания, выносит впечатление благоприятное для автора. Так как собственная гордость не давала ему почувствовать себя лично задетым сатирой, направленной против его подчиненных, то его презрение к ним нашло себе в ней удовлетворение. Капнист получил поздравления, чин статского советника и щедрую награду.

Теоретически Павел оставался, в сущности, еще и теперь либеральным и гуманным, как в идеях, которые он проповедовал, так и в реформах, посредством которых он старался их проводить. Только, как в той революционной Франции, от которой он собирался отделить свою империю китайской стеной, его идеал, такой же независимый, как тот, который она сама стремилась воплотить в факты, переходя в область действительности, вырождался в насилие и жестокость.

Прежде чем сделать убийство обычным явлением, французские революционеры тоже принимали облик гуманности и даже религиозности. Они участили обращение к Высшему Существу, как и призывы к всеобщему братству. Даже сделавшись открыто поставщиком гильотины, Фукье-Тенвиль остался в своей частной жизни самым благодушным из людей, хорошим отцом семейства и честным гражданином. Более неуравновешенный, Павел не сумел оградить даже свою домашнюю жизнь от несдержанности своего ума и характера; но в тот момент, когда отечество Фукье-Тенвиля вырывалось из объятий террористов, он хотел организовать в России террор как основу своего управления.

VI

Вдали от Парижа, вдали также от старой Москвы и ее Лобного места, где гнев мстительных царей и ярость бунтующей толпы сменяли друг друга в течение веков, Петербург, вскоре после Термидора, увидел свою «Гревскую площадь», менее кровопролитную, но все же достаточно зловещую.

На «плац-параде» Павел подражает Фридриху. Он отдает приказания, принимает служебные рапорты, велит представлять себе новых офицеров, объявляет награды и наказания и, как и прусский король, но еще подробнее, делает смотры своим полкам. Он исследует отдельно прическу каждого солдата, измеряет длину кос, проверяет качество и количество пудры в волосах. Он следит за учением; «окруженный своими сыновьями и адъютантами, стуча ногами, чтобы согреться, с непокрытой и лысой головой, с вздернутым носом, одну руку заложив за спину, – как тот великий человек, – а другой поднимая и опуская в такт палку, он отбивает шаг: раз, два! раз, два! и создает себе славу, как говорит Массон, тем, что все это делает без шубы, невзирая на пятнадцать или двадцать градусов мороза». Шубы не разрешаются даже старым, страдающим ревматизмом, генералам! Нет пощады солдатам, недостаточно ловко поднимающим в такт ногу, или офицерам, неловко владеющим эспонтоном: ругань и удары! Павел находит недостатки даже в произнесении команды. Слова ее тоже изменены: источник роковых недоразумений. Напрасно император напрягает свой гнусавый голос, крича: «Марш!» на «немецкий» лад, как бы ему хотелось, а вернее, на «французский», так как слова, заимствованные им из прусского устава, большей частью французские; солдаты, привыкшие к русскому: «Ступай!» не двигаются с места: брань и удары.

Но как бы ни были утомительны эти занятия, Павел создает себе на том же плац-параде еще много других. Он делает из него любимое место для всякой работы, канцелярию, аудиенц-зал и судилище. Там он совещается; там назначает свидания разным лицам, с которыми ему нужно переговорить, и там же постановляет решения. Весь военный персонал, от генерала до подпоручика, должен туда являться каждое утро, и всякий приходит с замиранием сердца, не зная, что его ожидает; внезапное повышение или ссылка в Сибирь, постыдное исключение из службы или производство в следующий чин. Шансов на скверное несравненно больше. Неверный шаг, минута невнимания или даже без всякой причины, раз малейшее подозрение промелькнет в уме государя, человек погиб. Офицеры приходят в сопровождении слуг или вестовых, несущих чемоданы, так как стоящие всегда наготове кибитки тут же на месте забирают тех, кого одно слово императора отправило в крепость или ссылку, а по уставу мундиры настолько узки, что нет возможности положить в карманы даже маленькую сумму денег.

Таким образом, одна за другой подкашиваются жизни, полные блестящих надежд, ежедневно гибнут почтенные семьи, и для производства этой короткой расправы страшный судья не ограничивается одним плац-парадом. Вернувшись в свой кабинет, он произносит новые приговоры, где вслед за военными получают свою долю и гражданские чины и где судопроизводство нисколько не отличается от практиковавшегося за несколько лет до того под председательством господ вроде Фукье-Тенвиля и Флерио-Леско на берегах Сены.





А. Н. Бенуа. Вахтпарад при императоре Павле Первом





«Ссылки и аресты пощадили едва ли несколько семей, которые не плакали хотя бы над одним из своих членов… Горе, беспокойство стали скоро единственными чувствами, охватившими всех… Муж, отец, дядя видел в жене, в сыне, в наследнике доносчика, из-за которого он мог погибнуть в тюрьме. Ужас испытывался всеми». Строки эти не были написаны во Франции в 1793 году, как можно было бы предполагать, но и многие другие из соотечественников княгини Дашковой, мысленно сходясь с ней, почти в тех же выражениях описывают время, когда, по словам одного из них, «страшно было жить в России». Вот свидетельство одного любимца Павла, относящееся ко времени; когда он был в силе: «Тот страх, в котором мы здесь пребываем, – пишет князь Кочубей в апреле 1799 года, – нельзя описать. Все дрожат… Доносы, верные или ложные, всегда выслушиваются. Крепости переполнены жертвами. Черная меланхолия охватила всех людей. Никто не знает что такое развлечение. Оплакивать родственника – преступление. Посетить несчастного друга – значит сделаться ненавистным человеком. Все мучаются невероятным образом».

В октябре князь Кочубей был заменен Паниным в Коллегии иностранных дел и в письме нового вице-канцлера, адресованном через несколько месяцев тому же лицу, мы читаем следующее: «В России нет никого, в буквальном смысле слова, кто был бы избавлен от притеснений и несправедливостей. Тирания достала своего апогея».

Составляя свои «Воспоминания» вместе с императрицей Елизаветой и вынужденная вследствие этого выражаться осторожно, что, впрочем, внушала ей также ее горячая преданность престолу, госпожа Головина сама говорит о «трусах» и «трусихах», замечаемых ею всюду. К этому наблюдению она прибавляет, однако, черту, общую для всех стран и времен в кризисах подобного рода: «Когда не дрожали от страха, то впадали в безумную веселость. Никогда так не смеялись; но часто также приходилось видеть, как саркастический смех сменялся выражением ужаса (terreur)». Только что подчеркнутое мною слово выходит из-под пера каждого.

Госпожа Виже-Лебрён, которая могла лично быть вполне довольна своим пребыванием в России и отношением к ней Павла, уверяет, что для иностранцев и в особенности для иностранок ее сорта петербургская полиция смягчала свои строгости, а между тем она прибавляет: «Не имея возможности предвидеть, куда приведет безумие, связанное с произволом, все жили в постоянном страхе. Дошли до того, перестали принимать у себя гостей. Если принимали нескольких друзей, то заботились закрыть ставни и в дни балов было условлено отсылать кареты домой».

Эта подробность находит подтверждение в донесениях одного из членов петербургского дипломатического корпуса. Мы читаем в депеше барона Стединга: «Небольшое число оставшихся еще домов герметически закупорены, в особенности для иностранцев, из страха навлечь подозрения, могущие иметь неприятные последствия».

Само появление Павла на улицах столицы было сигналом ко всеобщему бегству. Один современник рассказывает, как, завидев издали императора, он совершенно инстинктивно побежал спрятаться за редкой решеткой, окружавшей строящийся Исаакиевский собор. Там он встретил инвалида, на обязанности которого лежало сторожить ограду, и последний сказал:

– Вот наш Пугачев!

Народ, называя так Павла, делал двойной намек, и на имя лже-Петра III, и на слово пугать.

Осыпанный благодеяниями царя, после трудного, но довольно кратковременного пребывания в Сибири, Коцебу ограничивается уверением, что в самом Петербурге жизнь была еще сноснее, чем в провинции. В непосредственном соседстве с новым Пугачевым кончили тем, что привыкли к опасности; в провинции, напротив, прислушиваясь издали к реву бури, все пребывали в постоянной тревоге. Первое соприкосновение знаменитого немецкого писателя с установленным Павлом режимом противоречило, однако, свидетельству госпожи Виже-Лебрён по поводу внимания, которым пользовались в то время почетные иностранцы в России. Арестованный при своем приезде в Ригу, разлученный с женой и детьми, только потому, что он был иностранец и писатель, Коцебу был отправлен в окрестности Тобольска. Правда, год спустя гонец вез его обратно в Петербург, где вместе с имением в 4000 душ и всякого рода почестями и милостями его ожидало место директора немецкого театра в столице. В чем же опять причина этого внезапного поворота судьбы? Император случайно просмотрел рукописи сосланного, конфискованные в Риге, и, заметив между ними маленькую пьеску, названную: «Кучер Петра III», нашел ее очень лестной для памяти убитого в Ропше.

Будучи сам наблюдателем очень внимательным, если не догадливым, Павел знал о производимом им впечатлении страха и, с обычной своей непоследовательностью, иногда находил в этом удовольствие, введя в систему привычку вызывать этот страх, иногда же жаловался:

«Меня выставляют за ужасного, невыносимого человека, – говорил он Стедингу в мае 1800 года, – а между тем я не хочу никому внушать страха». За несколько лет перед тем его невестка слышала из его уст совершенно противоположные слова. Сообщая своей матери об отъезде императора в Ревель, она писала: «Это уже кое-что – иметь честь его не видеть. Правда, мама, этот человек мне ulderwaertig (противен), даже когда о нем только говорят, а его общество мне еще противнее, когда каждый, кто бы он ни был, сказавший в его присутствии что-нибудь, что имело несчастье не понравиться Его Высочеству, может ожидать получить от него грубость, которую надо терпеть. Поэтому, я вас уверяю, что, за исключением нескольких офицеров, народ в массе его ненавидит… Представьте себе, мама, он велел бить однажды офицера, наблюдавшего за припасами на императорской кухне, потому что вареная говядина за обедом была нехороша! Он приказал бить его у себя на глазах, и еще выбрал палку потолще! Он велит посадить человека под арест; мой муж ему доказывает, что он невиновен, а виноват другой! Он ему отвечает: «Все равно! Они поладят между собой». Вот образчик всяких мелких историй, происходящих ежедневно. Потому-то я невестка самая почтительная, но в действительности вовсе не нежная. Впрочем, ему безразлично, любят ли его, лишь бы его боялись. Он это сам сказал».

В словах, как и в действиях Павла, было многое, что противоречило одно другому. Конечно, он заботился о том, чтоб быть любимым, как хотел быть и справедливым, а между тем в летопись его столь короткого царствования внесена, по его же вине, страница, отвратительности и гнусности которой не превзошла ни одна подробность в истории самого Грозного: это дело Грузиновых. Из-за смутных подозрений или в силу ложных улик, которые не оправдались при разборе дела, два офицера, носившие эту фамилию, полковники гвардии, пользовавшиеся недавно благоволением и даже особым доверием государя, выданы палачам, вместе со многими мнимыми сообщниками. Один подвергся наказанию кнутом, после какого-то подобия судебного следствия; другой гибнет еще даже до окончания разбирательства его дела, сраженный приговором, представляющим просто указ императора, обрекавший вчерашнего любимца на то же наказание кнутом без пощады. Одаренный исключительной силой, несчастный доводит до изнеможения одного за другим трех палачей и умирает лишь после нескольких часов мучений. Вслед за этим одному из его дядей и трем казакам, впутанным в дело, отрубили головы.

Друг Новикова и покровитель Капниста не замедлил и на этот раз почувствовать угрызения совести – и потребность отомстить кому-нибудь другому за оскорбление, нанесенное правосудию по его же собственной вине. Казнь происходила в Новочеркасске, в области войска Донского. Потребовав губернатора, князя Горчакова, в Петербург, Павел нагло взял его в свидетели своей невиновности. Чтобы лучше ее доказать, он уволил в отставку генерала Репина, который, распоряжаясь этой бойней, исполнял лишь полученные приказания, так как, выражаясь «наказать нещадно кнутом», царь знал, что говорит.

Подобно дочери Петра Великого, которая в момент своего восшествия на престол поклялась никогда не произносить смертного приговора, сын Екатерины стремился к тому же. Но, по рассказу Массона, правдоподобность которого подтверждается свидетельством великой княгини Елизаветы, заставив в своем присутствии за какую-то безделицу сечь солдата, он повторял: «Сильнее! Еще сильнее!» И так как несчастный вскрикивал под ударами: «Проклятая лысая голова!» – он приказал его прикончить. Подобно своей двоюродной бабушке, он, мстя за эпиграмму, свободно приказывал отрезать уши и вырывать язык. Такая судьба постигла поэта, капитана Акимова, автора известного двустишия, относящегося к постройке Исаакиевского собора. Роскошно начатая Екатериной, она была продолжена ее сыном по более скромному плану:

 

Des deux règnes void l’image allégorique:

La base est d’un beau marbre et le sommet de brique.

 

Если принять в расчет нравы и привычки того времени, почти ежедневно повторяемое императором распоряжение: «бить нещадно кнутом» – равнялось на практике, в большинстве случаев, смертному приговору, отягченному продолжительным истязанием. Для большинства осужденных простая ссылка в Сибирь не являлась более легким наказанием. Если ссыльных не отправляли пешком, заставляя влачить за собой цепи, причем они падали от изнеможения на каждой остановке, чтобы снова подняться под ударами конвойных, то они совершали свой путь в кибитке, герметически закупоренной, с двумя только маленькими отверстиями: одним наверху, через которое им давали пищу, – фунт черного хлеба в день и несколько глотков воды раз или два в сутки, – другим внизу, для удовлетворения их естественных потребностей. Конвойные обычно не знали имен узников и не смели с ними разговаривать и отвечать на их вопросы.

А Павел наблюдал за тем, чтобы ссыльные не избежали ни одного жестокого испытания в этом ужасном путешествии; он строго следил, чтобы их страдания не получали облегчения. В апреле 1800 года за разрешение, данное при проезде через Тверь двум знатным ссыльным, князю Сибирскому, бывшему генерал-комиссару, и его помощнику Турчанинову, перевязать их покрытые ранами ноги, истертые цепями, губернатор города, Тейльс, подвергся заключению в крепость, и только вмешательство его друга генерал-прокурора Обольянинова спасло его от более строгого наказания. В том же году по приговору военного суда, утвержденному Павлом, капитан генерального штаба Кирпичников был прогнан сквозь строй и получил тысячу ударов.

Следующая подробность, взятая из хроники того времени издателями апокрифических мемуаров Чичагова, представляет собой, конечно, чистый вымысел. (Издания этих мемуаров необыкновенно многочисленны. Последнее, 1910 года, представляющее собой лишь перепечатку издания 1862 года, дает не больше гарантии в истине.) Между тем она верно передает представление современников о манере государя. Разговаривая со Строгановым об одном из своих давнишних друзей, император сказал: «Этого человека я очень любил; он часто жертвовал собой ради меня, и я смотрел на него как на преданного друга; жаль, что он плохо кончил…» Строганов наводит справки и узнает, что в минуту гнева Павел велел отвезти в крепость и сечь «нещадно» кнутом верного и преданного друга, умершего от жестокого наказания!

А вместе с тем этот самый человек начал свою деятельность с того, что разбил цепи Новикова и Костюшки и в промежуток между проявлениями гнева и жестокости он выказывает доброту и великодушие, примеры которых можно привести в большом числе. Не столько грозный, сколько строптивый, Павел, в сущности, не имеет ничего общего с Иоанном IV, и если, желая подражать Фридриху II, он стал скорее походить на членов французского конвента, то его неистовства придают ему иногда некоторое сходство с Дон Кихотом. Хотя он об этом и мало заботился, это дает ему некоторое оправдание.

VII

Случаю с тверским губернатором, наказанным за проявленное им вполне понятное сострадание, можно противопоставить случай с подполковником Лаптевым, родственником княгини Дашковой, который осмелился продлить срок своего отпуска, чтобы проводить несчастную до места ее ссылки. Павел выразил ему одобрение:

– Вот, по крайней мере, один настоящий мужчина!

Так как полк этого офицера был упразднен, он дал ему другой и в скором времени пожаловал ему Мальтийский командорский крест. Не обращая внимания на распоряжения, обрекавшие княгиню на уединение в Коротове, другие родственники и друзья отправились туда ее навестить. Павел не рассердился и на это.

– Для тех, кто способен питать чувства дружбы и благодарности к этой женщине, это самый подходящий момент их выразить, – сказал он.

Выговаривая подчиненному за упущение по службе, один полковник, гатчинец, крикнул ему следующее:

– Да ты все еще думаешь служить этой старой!..

Тот ответил пощечиной и плюнул в лицо оскорбителю. Он разжалован, но через несколько дней Павел его позвал, поцеловал, произвел в чин подполковника и поблагодарил за то, что он постоял за свою государыню.

Если приговоры военного суда, после просмотра их императором, чаще всего усиливались, то случалось также, что государь их и смягчал, – иногда, впрочем, довольно некстати, как в деле подпоручика Кавказского гренадерского полка, приговоренного к смерти за то, что во время похода в Грузию он вынуждал солдат к побегу, дурно обходясь с ними в пьяном виде, Павел свел наказание к двум месяцам тюрьмы.

В вопросах религиозных бывший гатчинский помещик продолжает проявлять, так или иначе, широкую терпимость. Он вносит, однако, и в эту область стремление к деспотизму и инквизиторские приемы, свойственные его характеру. Получив свободу исповедовать ту веру, в которой родились, иностранцы, поселившиеся в России, не имели, однако, права уклоняться от обязанностей, налагаемых на них этой верой. Устав, напечатанный на разных языках, предписывал не пренебрегать ничем, под угрозой, что иначе с ними обойдутся как с мятежниками. В католических церквах, стоявших пустыми в предшествующее царствование, а теперь переполненных, около исповедален были повешены ящики для сбора билетов с именами кающихся и указанием их профессии и места жительства. Эти билеты просматривались ежедневно государем, а записки о разрешении от грехов, выдававшиеся за подписью исповедников, служили тем, кто имел их при себе, охранным листом. Полиция с ними считалась. Но вскоре они сделались предметом бесстыдной торговли.

В то же время Павел задумал совершенно отделить область религии от области разума. Под влиянием Ростопчина он не замедлил отказаться от своих прежних симпатий к мартинистам и масонам. Он выслал из Петербурга Новикова и отдал его под надзор полиции. Друг Новикова и большой филантроп, прежний почтовый начальник в Верхотурье, стоявший во главе важного торгового предприятия, Максим Подходящий, напрасно повторяет свои заявления по поводу значительных сумм, вложенных им в книгоиздательство, которое теперь разорилось из-за ареста знаменитого публициста. Он безуспешно ходатайствовал о разрешении распродать огромное число книг, оставшихся после катастрофы. В подобных вопросах Павел год от году труднее шел на какой-либо компромисс. В январе 1801 года прусский коммерсант Ширмер, предполагавший организовать художественно-литературный кружок, был арестован, посажен на месяц на хлеб и на воду и затем выслан на родину.

Вместе с тем сын Екатерины предупредил на целый век те меры, которые лишь вчера, и то не во всей полноте, обеспечили в России свободу вероисповедания. Она была объявлена указом 18 марта 1797 года, только с некоторыми оговорками относительно католической пропаганды в польских губерниях. Указом 12 марта 1798 года разрешалось старообрядцам строить церкви во всех епархиях. Двадцать седьмого октября 1800 года, по соглашению с Московским митрополитом, эта мера была распространена даже на столицу православного народа. В следующем месяце Павел посетил главу петербургских раскольников, Милова, и пригласил его вместе с его единоверцами присутствовать на литургии, отслуженной в дворцовой церкви. По окончании богослужения он принимал этих странных гостей в своем кабинете, продержал их там несколько часов, расспрашивал о впечатлении, произведенном на них богослужением, и о различии в обрядах. Он испросил благословение у Милова и кончил тем, что предложил ему служить по-своему в этой самой церкви.

Тень Аввакума, сурового поборника раскола, заживо сожженного в апреле 1681 г. в Пустозерске, должна была испытать сильное изумление!





Н. И. Аргунов. Портрет императора Павла I





Милов принадлежал к числу поповцев, раскольников, приемлющих священство. Из всего вышеизложенного заключили, что государь отдаст предпочтение этой секте, и действительно, два главаря соперничавшего с ней братства беспоповцев, были арестованы и от них потребовали примкнуть к верованию их противников. Вследствие их отказа, одного из них, Пешневского, обрили и принудили поступить в кучера; другой, Косцов, был посажен в тюрьму, из которой вышел только после восшествия на престол Александра.

Кроме примирения раскольнических сект между собой, Павел и Платон стремились, правда, к достижению цели, более соответствовавшей их природным чувствам: в своем стремлении к умиротворению умов они наметили несколько попыток к тому, чтобы вернуть членов этих сект в лоно православия, и Московский митрополит старался поднять это движение, составив проект религиозного объединения, получивший одобрение Святейшего синода. Но он остался между тем почти без всяких последствий.

Раскольники разделяются на толки вследствие слишком большого различия во взглядах, мнениях и особенно обрядности. Среди массы сект не одни беспоповцы оказались лишенными благоволения государя и представителей господствующей Церкви. Из духоборов мужчины, женщины и дети в количестве ста пятидесяти шести человек были одновременно высланы из Харьковской губернии сначала на остров Эзель, а потом в Усть-Двинск, где их заставили работать по возведению укреплений. Из Новороссии партия в тридцать один человек, принадлежавших к той же секте, была послана в Екатеринбургские рудники по обвинению в том, что они «не признают верховную власть, учрежденную на земле Божией волею».

Глава скопцов, Селиванов, был посажен в сумасшедший дом. В августе 1799 года солдат Скрипниченко и его жена за еретические деяния подверглись еще более жестокому наказанию: их били кнутом и вырвали им ноздри.

В этой области мнения Павла оказались такими же неустойчивыми, как и во всякой другой; его действия производили впечатление такой же непоследовательности, представляя смесь благороднейших побуждений с самыми жалкими злоупотреблениями властью.

В общем, дурное брало в нем, несомненно, верх над хорошим. Однако эта беспорядочная деятельность дала в некотором отношении благотворные результаты, и внимательно наблюдавший за всем князь Чарторыйский указывает на один из них, благодеяние которого отразилось даже на польских губерниях, так жестоко терпевших со времени раздела. Запуганные, как и все, губернаторы этого края не смели себе позволить, говорит он, «слишком вопиющих злоупотреблений». Подобное явление часто встречается в истории отдельных деспотов, и вследствие этого, хотя управление Павла держалось такого же плохого и зловредного направления, как и управление французских якобинцев, но оно принесло далеко не так много вреда. Один тиран всегда лучше, чем сто тиранчиков. Генерал-адъютант князь Щербаков за то, что ударил почтальона и потребовал на одной станции двенадцать лошадей, когда его чин давал ему право лишь наполовину, был уволен в отставку.

Впрочем, личный деспотизм Павла, как ни был он грозен, проявлялся лишь в довольно узкой области вследствие ограниченного умственного кругозора деспота и его малой изобретательности в способах действий. Даже и в непосредственной близости государя, при дворе и в высшем петербургском обществе, от него не столько терпели, сколько рассказывали. Госпожа Виже-Лебрён, сама, по ее словам, запуганная, не испытывала, однако, необходимости сократить время своего пребывания в России, и, описав все неприятности и беспокойства, пережитые ей вместе с прочими обитателями столицы, она прибавляет: «Все только что прочитанное нисколько не мешает тому, чтобы Петербург был для артиста настолько же полезным, сколько и приятным местопребыванием. Император Павел любил искусства и покровительствовал им. Большой любитель французской литературы, он привлекал и удерживал своей щедростью актеров, которым был обязан удовольствием видеть на сцене наши шедевры, и достаточно было обладать музыкальным или художественным талантом, чтобы быть уверенным в его благосклонности. Дуаен, писавший исторические картины, так же пользовался вниманием Павла, как раньше Екатерины. Император заказал ему плафон для нового Михайловского замка… В смысле увеселений общества Петербург не оставлял ничего желать».





Мари-Элизабет-Луиза Виже-Лебрён. Портрет дочерей императора Павла I Александры и Елены. 1796 г. Изначально наряды княжон были иными. Слух о том, что картина показалась Екатерине Второй чересчур откровенной, побудил портретистку изменить одеяния девушек с греческих туник на платья с длинными рукавами





Таков был удел высших классов общества; впрочем, при этом режиме они не пользовались никакими привилегиями. Благосклонность Павла направлялась охотнее к низшим слоям, которым, кажется, уж нечего было жаловаться на новый режим, – напротив! хотя Коцебу и злоупотребил, несомненно, гиперболой, сказав: «Народ был счастлив, никто его не стеснял». Но все относительно, и для большинства публики Россия Екатерины II, конечно, не была раем. Если Павел не хотел отменить крепостное право, он пытался, большей частью случайно и по прихоти, как поступал всегда, ослабить его естественные последствия. Он старался внести в эту область умеряющее начало, и этим приобретал несомненное право на снисходительность и даже признательность потомства.

В итоге неистовства государя внушили, кажется, больше страха его подданным, нежели причинили зла, и в то же время большинство широко вознаграждались его великодушными порывами. Впрочем, нам еще придется вернуться к этому вопросу. Но неудача политического порядка, каковы бы ни были его достоинства, находит себе чаще объяснение не в худших, а в лучших его сторонах, да сверх того Павел и не ограничивался тем, что покровительствовал крестьянам или разыгрывал из себя мецената в области искусства и литературы, у него были еще и другие очень разнообразные и возвышенные стремления, которым вовсе не отвечали его приемы управления, только что ставшие нам известными. Вследствие всего этого, если в своем целом русские того времени и не терпели так много, как это утверждали до сих пор все-таки, что бы теперь ни говорили, управление народом при жизни этого государя шло наперекор здравому смыслу.

Назад: Часть вторая. Царствование
Дальше: Глава 3. Окружение государя