В воскресенье десятого марта был в Михайловском замке концерт и ужин. Госпожа Шевалье пела, но Павел, по-видимому, не обращал внимания на ее рулады. В этот вечер он был в своем самом худшем настроении. Императрица казалась беспокойной. Великий князь Александр и его супруга, видимо, разделяли ее беспокойство. Между концертом и ужином государь, по своему обыкновению, удалился, но все заметили, что его отсутствие длилось долее обыкновенного. Вернувшись, он остановился перед государыней, стоявшей около входной двери; он уставился на нее, насмешливо улыбаясь, скрестил руки и тяжело дышал, что было у него обыкновенно признаком гнева, и прекратил эти угрожающие приемы лишь для того, чтобы повторить то же самое в следующий момент перед своими двумя старшими сыновьями. Потом он подошел к Палену, сказал ему на ухо несколько слов и прошел в столовую. Принц Евгений Вюртембергский испугался и спросил госпожу Ливен:
– Что это значит?
– Это не касается ни вас, ни меня, – ответила она сухо.
Гробовая тишина царила за столом. После ужина императрица и великие князья хотели поблагодарить государя, по русскому обычаю. Он оттолкнул их и быстро прошел к себе. Императрица заплакала, и все разошлись, глубоко взволнованные.
На другой день, рано утром, патер Грубер стоял у входа в кабинет государя, ожидая своей очереди для аудиенции. С некоторых пор он приходил каждое утро и, разумеется, не для того, чтобы обсуждать с государем, как предполагали, поднятый вопрос о соединении церквей, католической и православной. Вернее, он говорил ему о первом консуле и о подготовке совместных действий с Францией. Но Пален опередил иезуита на приеме у его величества, и ему не хотелось, чтобы в этот день Павел принимал этого посетителя. Патер Грубер слишком заинтересован в сохранении режима, благодаря которому он удостоился такой высокой чести. Поэтому аудиенция министра продолжается долее, чем когда-либо. Портфель Палена полон разных дел, и он вынимает один рапорт за другим; наконец, видя, что время парада приближается, а он еще не кончил, Павел начинает терять терпение:
– Это все?
– Да, но там еще патер Грубер.
– У меня нет времени!
И иезуит не был принят.
На параде было заметно отсутствие обоих великих князей, Александра и Константина. Император был все еще мрачен. Однако он не наложил ни одного взыскания; но Пален приказал всем гвардейским офицерам собраться у него после парада. Он заставил их ждать целый час, так как был задержан государем, потом обратился к ним со следующей речью:
– Государь поручил мне вам передать, что он в высшей степени недоволен вашей службой. Каждый день, при всевозможных обстоятельствах, он замечает с вашей стороны небрежность, леность, нерадение к его приказам и общее отсутствие усердия, которых он не может терпеть долее. И вот мне приказано вам объявить, что, если вы совершенно не измените своего поведения, он вас отправит в такое место, где и костей ваших не сыщут. Идите по домам и старайтесь в будущем служить лучше.
«В такое место, где и костей ваших не сыщут». Эта метафорическая угроза была вполне в духе Павла. Однако, очень возможно, что в этот день, желая повлиять на воображение тех, к кому он обращался в целях скорейшего исполнения предполагаемых намерений. Пален говорил от имени государя, не получив на то распоряжений. Павел, любивший бранить и запугивать, обыкновенно никому не передавал такую приятную для него самого обязанность, и ничто не указывает, чтобы в тот момент он пожелал это сделать. Во время парада он не выказал никаких признаков возбуждения, и, пока его министр угрожал таким образом от его имени, государь мирно совершал свою обычную прогулку верхом в сопровождении Кутайсова. Вернувшись к обеду, он казался даже совсем спокойным после вчерашнего гнева, веселым и в очень хорошем настроении. Встретив Коцебу в вестибюле дворца, он попросил его составить подробное описание его нового жилища, разговаривал с ним о статуе Клеопатры, копии с оригинала, находящегося в Ватикане, которую он заказал для главной лестницы, и приятно изумлял писателя своей любезностью и веселостью.
Обед также прошел без всякого повторения вчерашних выходок, и за весь остальной день о них не было и помину. Когда императрица отправилась посетить Смольный институт, император прошел к своему сыну Николаю и был очень весел.
– Почему вас называют Павлом Первым? – спросил ребенок.
– Потому, что до меня не было другого государя, носившего это имя.
– Тогда я буду Николаем Первым?
– Да, если ты будешь царствовать…
После этого, охваченный раздумьем, отец долго смотрел на сына, затем крепко его поцеловал и удалился, не сказав ни слова.
У него, очевидно, как всегда, были тревожившие его затаенные мысли, но, по-видимому, он не испытывал боязни за ближайшее будущее. Через несколько мгновений мы застаем его уже разговаривающим со своими архитекторами о задуманном им проекте украшения Летнего сада. Он рассматривает планы и принимает сметы. Потом он занялся отправлением двух курьеров. Один должен был отвезти в Берлин барону Крюденеру собственноручную записку царя, написанную по-французски в следующих выражениях: «Declaré, monsieur, au roi que, si il ne veut pas se décidé à occuper le Hanovre, vous avé a quitter la cour dans les vingt-quatre heures» («Объявите королю, что, если он не хочет решиться занять Ганновер, вы должны оставить двор в двадцать четыре часа»).
Другое письмо, написанное Колычеву, предписывало посланнику склонить первого консула, в случае отказа Пруссии, немедленно занять ее место.
По форме и по содержанию это было совсем неразумно, но вполне соответствовало тогдашним приемам Павла. Внизу первого послания, по сохранившейся легенде, которую некоторые историки слышали даже во Франции, Пален будто бы поместил следующее предостережение. «Император сегодня не совсем здоров. Это могло бы иметь последствия». Но оригинал, найденный в архиве русского-посольства в Берлине, не обнаружил ничего подобного; однако, может быть, предостережение было послано в отдельном конверте, как частное, секретное письмо.
Отсутствие на параде обоих великих князей произошло, как говорят, из-за того, что Павел подвергнул их взысканию, причину и характер которого определить трудно среди сбивчивых и противоречивых свидетельств. В силу особого распоряжения великого князя Константина, шефа полка, Саблуков был в тот день назначен дежурным полковником, вне очереди. Так как эскадрон, которым он командовал, был как раз в карауле в Михайловском замке, то это распоряжение нарушало устав и составляет уже первую загадку. Очевидно, однако, великий князь имел основание желать, чтобы в тот день весь полк был под началом этого офицера.
В восемь часов вечера он должен был явиться во дворец с обычным рапортом. При входе лакей загородил ему дорогу.
– Куда вы идете?
– К великому князю Константину.
– Не делайте этого, потому что я должен буду немедленно предупредить государя.
– Исполняй свой долг и предоставь мне исполнить мой.
Лакей поднялся по одной лестнице, а Саблуков по другой. В прихожей великого князя лакей последнего, Рутковский, тоже остановил полковника.
– Зачем вы сюда идете?
– Вы, кажется, сегодня все с ума сошли! Я пришел с рапортом…
– Войдите!
Великий князь казался очень взволнованным. В то время как Саблуков выполнял свою обязанность, вошел, крадучись, Александр, «точно испуганный заяц», говорит полковник в своих мемуарах. В тот же момент в противоположную дверь вошел Павел, в высоких сапогах, со шпорами, со шляпой в одной руке, с тростью в другой, и подошел размеренным шагом, как на параде. Старший из великих князей тотчас же вернулся поспешно в свою квартиру. Константин застыл на месте, «как беззащитный человек при встрече с медведем», тоже говорит Саблуков. Свободно повернувшись на каблуках, полковник представил свой рапорт государю.
– А! Вы дежурный! – просто сказал Павел и, сделав приветливый жест офицеру рукой, удалился так же, как вошел.
В тот же момент Александр просунул голову в дверь, через которую только что спасся бегством. Он подождал, пока шум закрывшейся за государем двери укажет на то, что с этой стороны бояться больше нечего, и вошел на цыпочках. Константин весело к нему обратился:
– Ну, брат, как ты находишь мою мысль? Говорил же я тебе, что этот (указывая на Саблукова) не испугается.
Александр с восхищением посмотрел на полковника.
– Как? Вы не боитесь государя?
– Боюсь? Чего же мне бояться? Я дежурный не в очередь, это верно, но в конце концов я исполняю свою обязанность…
– Так вы ничего не знаете? Мы оба арестованы!
Саблуков расхохотался.
– Чему вы смеетесь?
– Тому, что вы давно добивались этой чести.
– Да, но не при таких условиях. Обольянинов только что водил нас в церковь для принесения присяги.
– Меня нет надобности заставлять приносить присягу. Я верен…
Константин быстро прервал этот разговор.
– Хорошо. Идите домой и держите ухо востро. Остерегайтесь!
В то время как Рутковский помогал Саблукову в передней надевать шубу, Константин позвал своего камердинера и спросил стакан воды. Наливая воду, Рутковский заметил в стакане пушинку. Он вынул ее пальцем и сказал:
– Сегодня всплыла, а завтра затонет.
Описание этой сцены, принадлежащее Саблукову, по всей вероятности, вполне правдиво. Тем не менее оно требует серьезных возражений. Арест великого князя Константина подтверждается в этот день и другими свидетельствами. Но, вызванный простой небрежностью по службе, он не мог иметь никакого отношения к подозрениям, заставившим будто бы Павла предписать своим старшим сыновьям новое принесение присяги. Государь не удовольствовался бы таким незначительным наказанием, а главное, не допустил бы, чтобы один из предполагаемых виновников отдавал важные распоряжения и имел общение с офицерами, находящимися под его началом. Оба великих князя не получили даже запрещения выходить из своих комнат; на их присутствие в этот самый день за столом Его Величества указывает камер-фурьерский журнал. Трудно усомниться в правдивости Саблукова, но мы имеем только английский перевод его мемуаров, русский подлинник которых остался для нас совершенно неизвестным.
За ужином стол был накрыт на девятнадцать приборов, и оба великих князя находились в числе приглашенных. Государь был совсем не такой, как накануне, очень веселый и необыкновенно разговорчивый, несмотря на то, что прошлой ночью он видел сон, сильно его беспокоивший: ему снилось, будто на него надевают слишком узкую одежду, которая его душит. Но очень возможно, что эта подробность была придумана уже после злодеяния. В то время как отец беспрестанно обращался к Александру, последний оставался молчаливым и хмурым, так что, наконец, Павел ему сказал:
– Что с тобой сегодня?
Этот поступок также нельзя согласовать со строгими мерами, принятыми за несколько часов против великого князя тем, кто теперь говорил с ним таким образом. Александр сослался на нездоровье, и Павел рекомендовал ему посоветоваться с врачами и полечиться.
– Надо всегда предупреждать недомогание в самом начале, чтобы не дать ему осложниться в серьезную болезнь.
В этих словах, которые, подобно другим подробностям этого исторического дня, переданы, быть может, совершенно правильно, не замедлили увидеть тайный смысл: но под влиянием предвзятых мыслей, не случается ли вообще, что самые простые слова и факты находят себе самые неожиданные толкования? Рассказывают также, будто бы когда великий князь чихнул, Павел сказал с оттенком иронии в голосе:
– Исполнение всех ваших желаний, ваше высочество!
Но, по другим свидетельствам, государь произнес только общепринятые слова: «Будьте здоровы!» и это несравненно более правдоподобно, потому что по своему настроению Павел был далек от всякой драмы. В этот день в первый раз употреблялся фарфоровый сервиз, украшенный видами Михайловского замка, и государь выражал по этому поводу чисто детскую радость. Он целовал тарелки и говорил, что никогда еще не переживал таких счастливых минут. Уходя из столовой, он продолжал быть очень веселым и оживленным; он смеялся над князем Юсуповым, президентом Мануфактур-коллегии, за плохое качество зеркал, украшавших одну из зал и дававших кривое отражение его фигуры, но не выражал ни малейшего неудовольствия. Вид у него был сияющий. Когда, около десяти часов, он уходил к себе, то, как говорят, стал внезапно задумчив и сказал:
– Чему быть, того не миновать.
Всем известно, что предсказания складываются часто уже после событий, которые они по смыслу возвещали.
В этот вечер Павел не спал долее обыкновенного. Несмотря на свое веселое настроение, он все-таки испытывал беспокойство. Выходя из-за стола, он послал сказать Саблукову, что ждет его немедленно во дворец. Передавший это приказание корнет Андреевский успокоил полковника, встревоженного этим необычным распоряжением. Все шло хорошо, и, пройдя трижды мимо караула, который несли конногвардейцы, государь кланялся им очень милостиво. Саблуков, как человек, привыкший к фантазиям императора, больше не беспокоился.
Караул стоял в комнате, перед кабинетом государя. В десять с четвертью часов солдат, бывший на часах, скомандовал: «В ружье!» Павел выходил из своего кабинета; перед ним бежала его любимая собака, шпиц, а за ним шел дежурный адъютант, генерал Уваров. Имя его стояло в списке заговорщиков, но причина, заставившая любовника княгини Лопухиной примкнуть к их рядам, совершенно неизвестна и непонятна, так как он был осыпан милостями. Шпиц прямо подбежал к Саблукову, которого никогда раньше не видел, стал к нему ласкаться и прыгать на него, пока Павел не ударил его своей шляпой. Отступив тогда на несколько шагов, собака села и принялась в упор смотреть на офицера, в то время как Павел неожиданно обратился к нему, по-французски, со следующими словами:
– Вы якобинцы?
Саблуков так мало ожидал услышать подобное обвинение, что, смутившись, ответил машинально:
– Да, государь.
Павел улыбнулся.
– Не вы, но ваш полк.
Полковник сразу вернул себе свое самообладание.
– Я уж не говорю о себе, государь, но относительно полка вы ошибаетесь.
Но Павел покачал головой.
– Я знаю лучше о том, что там происходит. Отошлите караул. – И он скомандовал: – Направо! Марш!
Корнет Андреевский отвел солдат в казармы. Шпиц не двигался и не сводил глаз с Саблукова, а за спиной государя Уваров между тем улыбался. Ничего не понимая, полковник продолжал стоять смирно и ждал объяснений, которые Павел не замедлил ему дать. Будучи недоволен полком, он решил отослать его в провинцию. Он благосклонно прибавил, что эскадрон Саблукова, в виде особой милости, будет стоять в Царском Селе. Но он желал, чтобы в четыре часа утра все эскадроны были готовы выступить в дорогу, с оружием и обозом. Окончив свои распоряжения, он сделал знак двум лакеям, стоявшим невдалеке, и указал им место, только что оставленное караулом.
– Вы будете стоять там!
И он удалился к себе, откуда прошел в помещение княгини Гагариной.
Подобно самому Саблукову, полк, к которому он принадлежал, за одним или двумя исключениями, не дал себя увлечь революционной пропагандой. Поэтому можно предположить, что Пален постарался возбудить подозрение государя в этом направлении, отчего и последовали арест великого князя Константина и неожиданная опала всего полка. Воображение Саблукова или его английского истолкователя, а может быть, и их обоих, развило эту тему. Но несомненно, что в этот момент Павел совсем не думал о неминуемой опасности, так как иначе не заменил бы караул из тридцати человек двумя лакеями. Эти последние, называвшиеся по своему костюму гусарами, вовсе не были вооружены.
У княгини Гагариной Павел написал еще письмо к князю Платону Зубову, по поводу вопросов, не имевших ничего общего с его безопасностью, относительно чего он, по крайней мере в этот момент, был совершенно спокоен. Он требовал нескольких воспитанников кадетского корпуса к себе в пажи и осведомлялся о здоровье воспитателя принца Вюртембергского, барона Дибича, только что назначенного им командиром первого отделения того же корпуса. Бывший фаворит Екатерины проводил вечер у директора корпуса, генерала Клингера, известного поэта, уроженца Франкфурта-на-Майне. Скорее беспечный, чем малодушный, Платон Александрович выказывал большую твердость, болтая о разном вздоре и не давая никакого повода догадаться об ужасной драме, в которой он собирался принять участие через несколько минут. Может быть, он тоже воображал, что дело кончится мирно. Он послал требуемых пажей и ответил по поводу Дибича: «Генерал не делает ничего хорошего и ничего дурного; для хорошего ему недостает знаний, а для дурного – власти».
В одиннадцать часов вечера, все еще находясь у княгини Гагариной, Павел написал несколько строк Ливену. Это были последние написанные им слова, и они ярко обрисовывают его ум и сердце. Военный министр был уже некоторое время болен, и государь решил заместить его мужем своей фаворитки, молодым человеком без малейшего военного образования и опыта и представлявшего собой, помимо своего поэтического дарования, полное ничтожество. Павел объявлял о своем решении в следующих выражениях: «Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину».
Защитники государя и его правления поступят честно, если вдумаются в этот документ, который можно рассматривать как политическое и моральное завещание сына Екатерины.
В то время как Павел писал эти строки, заканчивались последние приготовления к покушению, назначенному на эту ночь. Днем командир Семеновского полка, Депрерадович, потребовал к себе прапорщика своего полка, юношу лет шестнадцати или семнадцати, на повиновение и скромность которого он, вероятно, думал, что может положиться.
– Есть ли у тебя карета?
– Да, ваше превосходительство.
– Думаешь ли ты ее днем отпустить?
– Я поступлю сообразно вашему приказанию.
– Хорошо; отправляйся немедленно к казначею полка и возьми ящик патронов. Ящик может поместиться под сиденьем твоей кареты. Ты оставишь его там до вечера, и сам держись поблизости, а в девять часов привезешь его мне.
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Ступай. Я ничего больше не имею тебе сказать. Будь осторожен. Сегодня вечером у нас будет новый император.
Явившись в назначенный час, юноша получил еще новые распоряжения:
– Отправляйся в казармы. Ты найдешь там батальон наготове. Ты пройдешь по рядам и раздашь сам каждому солдату по пачке патронов в том виде, в каком ты их найдешь, вынимая из ящика.
Час спустя генерал следовал за прапорщиком. Он произвел смотр батальону, тщательно оглядел каждого солдата отдельно, исследуя ружья и лица, потом, встав на середине, скомандовал очень тихо:
– Смирно! Батальон идет в атаку. Заряжай!
Во время движения он беспрестанно повторял:
– Тише, как возможно тише! Наконец он спросил:
– Вы готовы? Да? Ну! – Всё так же вполголоса: – По-отделенно направо, марш… стой!
Двигаясь, батальон производил еще слишком много шуму. Офицеры шепотом повторяли приказание:
– Тише!
Депрерадович прежним голосом возобновил команду:
– Батальон, марш!
И они пошли по направлению к Михайловскому замку, двигаясь осторожным шагом, не бряцая оружием и не говоря ни слова. Офицеры хранили молчание и требовали его от солдат.
То же самое происходило и в Преображенском полку, только с меньшими предосторожностями. Тут и там очень мало офицеров, шесть или семь на батальон, завербованные большей частью в последний момент или даже вовсе не причастные к заговору, сопровождали солдат. Последние все пребывали в полном неведении относительно цели этого ночного выступления. Однако, так как некоторые из них выражали беспокойство, им сказали, что они идут на защиту императора, и они удовольствовались этим объяснением.
Подобно кавалергардам и гвардейским гусарам, нельзя было склонить и измайловцев. Заговорщикам не осталось другого выхода, как послать к командиру полка, генералу Малютину, несколько человек из своей среды, которые взялись напоить его допьяна, чему он легко поддавался. Командир Гусарского полка, Кологривов, пил тоже охотно, да, впрочем. Пален устроил так, что он подвергся на несколько дней аресту.
Депрерадович шел так медленно, что пришел, когда уже все было кончено. Он всегда опаздывал, но, быть может, на этот раз сделал это и умышленно. Таким образом оказалось, что, приблизившись в назначенный час к Михайловскому замку и собираясь в него проникнуть, заговорщики располагали только одним батальоном Преображенского полка.
Чтобы не обращать на себя внимания, они поужинали врозь и выпили для храбрости не в меру. Только около одиннадцати часов вечера они собрались у генерала Талызина, в отдельной пристройке Зимнего дворца, где всегда квартировал первый батальон Преображенского полка. Их было человек шестьдесят, и большинство были пьяны. Пален присоединился к ним только в половине двенадцатого, а ожидая его, его сообщники опорожнили еще много бутылок шампанского. В этот момент, очевидно, возник спор о том, какие цели преследовать в предстоящем покушении, а также какие средства употреблять для их достижения. Можно себе представить эти дебаты, происходившие между людьми, отуманенными вином и возбуждением той минуты, в большинстве своем малоинтеллигентными и способными в этот момент менее, чем когда-либо, взглянуть на дело с необходимой рассудительностью. Был поднят вопрос о конституции. Платон Зубов носил в кармане несколько подобных проектов. Некоторые из его компаньонов дерзко высказывались за свержение всей Императорской фамилии. Говорят, что в числе их был один полковник Измайловского полка, Николай Бибиков, будущий декабрист. Но где же взять государя, когда не будет Романовых? В этой аристократической среде мысль о республиканском образе правления не находила себе сторонников. Среди криков и пьяной икоты ночное совещание, похожее на оргию, не приводило ни к какому результату; оно только показывало, что в ту минуту, когда уже собирались приступить к делу, люди еще не пришли к соглашению, и никто не знал, зачем идут и как поступят.
Но кричали громко, а сцена происходила при свидетелях. Продолжали пить, и лакеи входили и уходили, разливая вино и принося новый запас бутылок. Один из них мог свободно пойти и поднять тревогу в замке. Однако никто об этом не подумал – без сомнения, потому что дворец-крепость имел репутацию неприступного. Окружив себя рвами, подъемными мостами и караульными постами, Павел становился недоступен, в особенности для тех, кто попытался бы спасти его, подняв тревогу.
Единственный деловой человек, находившийся на собрании в Зимнем дворце, Трощинский, заставил, наконец, принять текст манифеста, в котором говорилось, что, заболев тяжелой болезнью, император делает великого князя Александра своим соправителем. Таким образом торжествовала программа Панина, но к ней прибавили, in petto, заключение, непредусмотренное бывшим вице-канцлером: водворение больного в Шлиссельбургскую крепость. А если Павел воспротивится? Главный пункт, который необходимо было предвидеть и обсудить, заключался именно в этом вопросе. Панин о нем не говорил, но теперь надо было об этом подумать! Если государь и даст себя отвезти в предназначенное для него место заключения, то этим от него не отделаются. У него останутся приверженцы, которые, без сомнения, попытаются его освободить, как это сделали сторонники несчастного Иоанна VI, заключенного в той же крепости. И нельзя было сказать наверное, окончится ли попытка так же, как и в тот раз. Ужасающий призрак победной контрреволюции и мщения, которое она не замедлит за собой повлечь, вставал перед этими людьми, ставившими на карту и свою жизнь. Не лучше ли предупредить подобный риск? Головы кружились. Стали раздаваться крики о смерти.
Но приехал Пален. Он ничего не пил и советовал соблюдать ту же осторожность Беннигсену. Для остальных обильные возлияния были не лишними. В трезвом виде многие из них отступили бы в решительный момент. Уже во время обсуждения вопроса князь Зубов начал сильно колебаться. Но Пален не желал дальнейших споров. Настал час действовать. Что делать, если Павел будет сопротивляться? Там будет видно. В этот-то момент глава заговорщиков, как говорят, и произнес свою знаменитую фразу: «Qu’on ne ferait pas d’omelette sans casser des oeufs» («Надо мириться с необходимыми жертвами. Лес рубят – щепки летят»). После чего, спросив себе стакан вина, он предложил присутствующим выпить вместе с ним «за здоровье нового императора» и, прервав разом все нескромные вопросы, подал сигнал к выступлению.
Должны были разделиться на две группы, из которых одну поведет сам Пален, а другая последует за князем Зубовым и Беннигсеном. Бывший фаворит Екатерины взял на себя начальство над шествием, ввиду его титула, прежнего, да еще нынешнего высокого положения и блестящего мундира, усыпанного орденами, который невольно возбуждал к нему всеобщее уважение. Его брат, Николай, шел вместе с ним. Превосходя всех заговорщиков своим гигантским ростом, он внушал им доверие. Беннигсен должен был довершить остальное. Валерьян Зубов, потерявший одну ногу в Польской кампании, не мог принести большой пользы; но, будучи самым порядочным из всех трех братьев, он служил как бы порукой за них, и Пален взял его с собой. Ночь была темная, дождливая и холодная.
Главный караул при входе в Михайловский дворец несли поочередно все гвардейские полки, а в этот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, капитан Пайкер, немец по происхождению и человек легендарной глупости. Рота занимала просторную кордегардию, помещавшуюся в нижнем этаже, перед парадной лестницей. Пайкер был неспособен изменить Павлу; но заговорщики рассчитывали на его двух поручиков, которых они привлекли на свою сторону и которые, по их мнению, легко справятся с таким начальником.
Несколько дальше, во внутреннем помещении дворца, в другом зале нижнего этажа, находился менее важный караул, состоящий всего из тридцати человек; его неизменно нес привилегированный батальон преображенцев, из которого Павел создал себе особый отряд телохранителей, называвшийся лейб-компанией. Этот второй караул находился под начальством поручика Марина, который нарочно составил его на треть из старых гренадеров, приверженцев памяти Екатерины, а на две трети из прежних чинов конвоя, принятых в Преображенский полк после расформирования их полка, в котором они раньше служили и о котором хранили глубокое сожаление.
Комнаты Павла находились на первом этаже. В них попадали через галерею Аполлона, названную так из-за покрывавших ее стены копий с картонов Рафаэля; прихожая, где красовались шесть картин ван Лоо, передававших легенду о святом Григории, вели в бальный зал, украшенный великолепным плафоном работы Тьеполо, изображавшим историю Антония и Клеопатры. За ним шла третья комната, где находилась собственная библиотека государя; она непосредственно примыкала к спальне императора, служившей ему также рабочим кабинетом, по традиции, сохранившейся в потомстве Екатерины до последнего времени.
Если бы заговорщикам удалось проникнуть сюда в отсутствие караула, только что отосланного Павлом, то они могли не опасаться серьезного сопротивления. Но они были избавлены даже от всяких усилий к преодолению препятствий на их пути. Пален со своим маленьким отрядом, над которым он принял начальствование, взялся подойти к дворцу спереди и, в случае надобности, ворваться силой в главный подъезд. Но, по примеру Депрерадовича, он медлил в дороге.
Он даже, видимо, нарочно избрал такой путь, чтобы прийти, когда уже дело будет сделано, каков бы ни был его исход; честь же и опасность предприятия он предоставлял отряду, которым предводительствовали Платон Зубов и Беннигсен. Согласно одному мнению, одержавшему впоследствии верх, он таким образом сохранял для себя возможность, в случае неудачи, притвориться, что он именно ей и содействовал.
Зубов и его товарищи подошли к малым воротам, сохранившимся до сих пор (Рождественские ворота), со стороны Садовой улицы; проникнуть через них во дворец можно было по черной лестнице, кратчайшим путем подойти к покоям государя. Там тоже был ров и подъемный мост; но это препятствие для нападавших устранялось само собой, благодаря присутствию в их рядах одного из братьев Аргамаковых, Петра Васильевича. Неся во дворце обязанности плац-адъютанта, он должен был предупреждать государя в любой час о всяком необыкновенном событии, пожаре, мятеже и проч., происходящем в столице. Поэтому подъемный мост был опущен. В то же время Талызин со своим батальоном Преображенского полка вошел через сад, находившийся там, где теперь проходит Садовая улица, и окружавший дворец. В этом саду каждую ночь собирались стаями вороны и галки, и они стали испускать такие крики, что вполне могли бы поднять тревогу; но одни только солдаты Талызина несколько испугались и, крестясь, говорили шепотом о дурном предзнаменовании.
Библиотека соединялась со спальней Павла двумя дверьми, между которыми, в очень большом в этом месте утолщении стены, была устроена комнатка, вроде маленькой прихожей, где с одной стороны за перегородкой спал один из лакеев государя, а с другой стороны был выход на лестницу, которая вела в помещения княгини Гагариной и Кутайсова.
Спальня была высокая и просторная комната, отделанная белой панелью, украшенною пейзажами работы Верпе, Вувермана и ван дер Мера. Направо маленькая походная кровать. Над ней портрет рыцаря ордена Святого Иоанна Иерусалимского, произведение Жана Ледюка, которое Павел очень ценил. Плохой портрет Фридриха II и скверная статуэтка из терракоты, изображающая того же императора верхом, довершали убранство комнаты государя, придуманное им самим. Налево стол красного дерева, поддерживаемый колоннами ионического стиля из слоновой кости, с бронзовыми капителями и цоколем, служивший ему для работы.
В библиотеке оба лакея, заменившие отосланный караул, спали глубоким сном. Разбудив их, Аргамаков приказал отпереть дверь № 1. По некоторым свидетельствам, он им будто бы сказал, что должен объявить о пожаре; по другой версии, он их уверил, что уже пять часов утра и что он пришел, как и всегда, с рапортом. Но один из лакеев, догадавшись, что их обманывают, стал звать на помощь. Он был сшиблен с ног ударом сабли. Фамилия его Корнилов; он был принят потом в число слуг Марии Федоровны и, кроме того, награжден домом и пенсией. Второй лакей повиновался и ввел таким образом заговорщиков в прихожую, находившуюся как раз перед спальней государя. Камердинер, спавший в уборной № 2, исчез, предоставив своего государя заговорщикам, а может быть, побежал к ближайшему часовому, чтобы поднять тревогу. Таким образом Павел оказался отрезанным от лестницы № 3, по которой он мог бы бежать. Другой выход должен бы для него оставаться свободным, через дверь № 8, которая вела в зал, отделявший его покои от покоев императрицы. Там находился караул из тридцати человек семеновцев, под командой поручика Александра Волкова, двоюродного брата Саблукова. Надо полагать, что этот офицер, лично известный Марии Федоровне и находившийся под ее покровительством, исполнил бы свой долг. Но с некоторых пор, под влиянием подозрений, испытываемых самим государем или возбуждаемых в нем Паленом, Павел велел заставить эту дверь. Таким образом он окончательно попал в ловушку.
Несмотря на избыток свидетельств, а может быть, именно вследствие этой причины, заключительная сцена драмы не может быть точно установлена. Приказав отпереть или же выломав дверь № 4, заговорщики лишь в небольшом числе проникли в спальню государя. Больше половины их осталось позади, спрятавшись или умышленно задержавшись на лестницах и в коридорах дворца, из которых Бренна устроил настоящий лабиринт.
Проснувшись от шума, Павел инстинктивно попытался спрятаться за экраном, служившим днем ширмами для его кровати, или, по другим рассказам, в камине, настолько глубоком, что он мог в нем совершенно скрыться от глаз нападавших. С минуту они подумали уже, что упустили его, и, испугавшись, сами собрались бежать.
– Птичка улетела! – крикнул один из них.
Но в этот момент кто-то заметил ноги государя: они выставлялись из убежища, которое нашел несчастный. Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли прямо к нему, и один из них ему объявил, что он арестован.
Павел, как мы знаем, не отличался большим мужеством, но, может быть, на его месте другой, и более храбрый, не смог бы преодолеть парализующего впечатления такого неожиданного нападения. Очутившись в ночном белье и без оружия перед этими людьми с разбойничьими лицами, государь, по-видимому, произносил только звуки, которые едва можно было разобрать.
– Арестован? Что значит «арестован»?
По словам Беннингсена он еще прибавил:
– Что я сделал?
И это были его последние слова.
Такой же рассказ слышал и лорд Сент-Элен после своего приезда в Петербург, но он не указывает его источника. Потеряв сразу присутствие духа и пролепетав только несколько упреков, Павел, передает он, был тотчас же сражен и брошен на пол неизвестным заговорщиком, который и покончил с ним, задушив его своей портупеей.
Однако другие свидетели говорят, что Платон Зубов повел с государем довольно длинный разговор, предлагая ему для блага отечества, отказаться от власти и подписать манифест, составленный Трощинским. Окружив несчастного государя, заговорщики толкали его к письменному столу, на который один из них положил уже документ. Несмотря на свой собственный страх, Павел будто бы попытался запугать своих врагов. Так как это ему не удалось, он стал звать на помощь и хотел проложить себе дорогу, но Беннигсен остановил его острием шпаги.
Развязка наступила будто бы случайно, из-за паники, охватившей в этот момент тех сообщников Зубова, с которыми боролся несчастный государь. В то время как он бился среди них, послышался в прихожей шум шагов и голосов: это явились запоздавшие; но их сообщники подумали, что крики Павла были услышаны и что теперь шли к нему на помощь. И действительно, уже по всему дворцу подняли тревогу. Внизу Пайкер раздавал оружие своим солдатам. Но, как и рассчитывали заговорщики, он был задержан двумя поручиками, которые посоветовали ему составить рапорт. Час спустя он все еще писал. В другом карауле, находившемся в нижнем этаже, Марину стоило большого труда справиться с некоторыми солдатами. Как бывшие гатчинцы, они хотели бежать на помощь к государю, обещавшему им по пятнадцати десятин земли в Саратовской губернии, и напрасно молодой поручик, с пистолетом в руке, кричал им: «Не ваше дело!» Видя, что ничего другого не остается, он скомандовал:
– Ко мне, бывшие гренадеры Екатерины!
– Здесь.
– Выходите из рядов!.. Будьте готовы к нападению!.. Если эти мерзавцы-гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!
Гатчинцы более не двигались, и Павел оказался предоставленным своей судьбе. Но нападавшие на него ничего об этом не знали, и, за исключением четырех или пяти человек, они, считая гибельным для себя оставаться на месте, на этот раз не на шутку ударились в бегство, выбрав тот же путь, по которому пришли, и не отдавая себе отчета, что предполагаемые защитники Павла тоже не могут идти другой дорогой. Поручив Платону Зубову или князю Яшвилю, держать пленника, Беннигсен бросился за беглецами, чтобы их удержать. Так, по крайней мере, он утверждал впоследствии. Когда он вернулся, Павел уже испустил дух; его опрокинул гигант Николай Зубов, ударив массивной золотой табакеркой в висок, или же он случайно упал около своего письменного стола и ударился лбом об его острый угол. Так как, стараясь встать, он отчаянно отбивался и кричал еще громче, он был, вероятно, задушен Яшвилем, Татариновым или Скарятиным, с помощью шарфа, принадлежавшего одному из убийц, или же его собственным, лежавшим невдалеке вместе со шпагой.
Естественно заботясь об уменьшении своей ответственности и отрицая всякое непосредственное свое участие в убийстве, Беннигсен сам не раз менял подробности своих объяснений, представленных им генералу Фоку и Ланжерону. Так как его кратковременное отсутствие плохо оправдывалось этим якобы беспорядочным бегством заговорщиков, что могло продолжаться всего какой-нибудь момент, – оба отряда встретились в соседней комнате и узнали друг друга, – то ганноверец дал ему другое объяснение. Спальня, где разыгралась драма, освещалась только ночником, стоявшим на письменном столе. Павел или кто-то из заговорщиков нечаянно его опрокинул. Поэтому Беннигсен был вынужден пойти за другой лампой. Не может ли быть, чтобы у заговорщиков не было с собой факелов?
Во всяком случае, несомненно следующее: нападение беспорядочной пьяной толпы на беззащитное существо, жестокая борьба, сопровождавшаяся градом ударов, сыпавшихся на жертву, – были пущены в ход кулаки, сапоги со шпорами, а может быть даже и сабли, – и, наконец, полное задушение. Несмотря на свой маленький рост, Павел был силен, и его агония длилась долго, пока он старался освободить свою шею от рокового узла. Рассказывали, что так как он продолжал шевелиться, то француз-камердинер князя Зубова взялся «помочь его душе выйти из тела», для чего вскочил сразу обеими ногами на упавшего государя. Но, кажется, и смерть «тирана» еще не положила конца этим отвратительным жестокостям. Палачи, возбужденные своей ужасной работой и приведенные в ярость встреченным сопротивлением, набросились на труп. Английский врач Грив руководил бальзамированием тела. Он говорил Коцебу, что обнаружил: широкий кровоподтек вокруг шеи; сильный ушиб виска; красное пятно на боку; два красных пятна на бедрах, происходившие, по-видимому, от сильного надавливания; еще кровоподтеки на коленах, и на всем теле следы ударов, нанесенных, вероятно, уже после смерти. Он не обнаружил ни одной колотой раны.
Эта последняя подробность тоже не обошлась без противоречий. Среди пажей Павла находился в то время князь Хилков. Он был допущен вместе со своими товарищами поклониться праху государя и поцеловать его руку. Предание, сохранившееся в семье, говорит, что, исполняя этот благочестивый обряд, он заметил, будто два пальца перчатки, к которой он приложился, были пусты.
Через несколько лет, когда в присутствии императора Александра было произнесено имя капитана Измайловского полка Николая Бологовского, государь сказал одному из своих друзей:
– Знаете ли вы, что это за человек? Он схватил за волосы мертвую голову моего отца, бросил ее с силой оземь и крикнул: «Вот тиран!»
Во время этой бойни Беннигсен, будто бы, просто притворился, что совершенно не интересуется происходящим, и, пройдя в соседнюю комнату, занялся разглядыванием картин, в то время как Платон Зубов, повернувшись спиной и барабаня по оконному стеклу, обнаруживал признаки нетерпения.
– Боже мой, как этот человек кричит! Это невыносимо!
Впрочем, тот и другой много раз утверждали, что государь был убит не только без их участия, но даже против их желания, и Беннигсену де Мэстр приписывает следующие известные слова: «Свержение и заключение его были необходимы, но смерть является уже свинством». Однако и относительно этого вопроса их свидетельства были различны, смотря по положению вопрошавших их лиц, и в мемуарах графини Потоцкой написано следующее: «Беннигсен, рассказывая об этой ужасной сцене, не испытывал ни малейшего смущения… Он считал себя современным Брутом».
С другой стороны, лорд Сент-Элен включил в одну из своих депеш подробность, которая, уничтожая оправдание обоих сообщников, превосходит жестокостью все другие более или менее точно воспроизведенные описания драмы, происходившей при их участии. Павел вышел будто бы живым из рук первых злоумышленников. Один из придворных врачей, призванный, чтобы «прибрать труп», нашел его еще живым. Тогда, безо всякого шума, после хладнокровного обсуждения, было будто бы решено его прикончить. Но и на этот раз посланник не указывает источника этих сведений, передающих, быть может, одну из тысячи басен, циркулировавших в то время.
Труп – как достоверно известно, – был загримирован с большой поспешностью и при обстоятельствах, давших тоже пищу самым невероятным россказням, и так как такая операция все же требовала довольно много времени, в продолжение которого нельзя было показать труп кому бы то ни было, то от этого последовали еще другие трагические осложнения.
Александр в эту ночь не спал или во всяком случае принял меры к тому, чтобы быть на ногах в решительный момент. Чарторыйский прямо это утверждает, а его свидетельство внушает доверие. Из своих комнат, среди зловещего гула, наполнявшего дворец, быть может, он следил за ужасной борьбой, в которой ставилась на карту жизнь его отца. По словам камердинера великой княгини Елизаветы, впоследствии императрицы, Пален пришел в тот день к великому князю в шесть часов вечера, очевидно для того, чтобы дать ему отчет о планах, составленных на ночь, и этот факт подтверждает горничная великой княгини, прибавляя еще и другие немаловажные подробности. Здесь мы имеем дело не с показаниями простой служанки. Англичанка по происхождению, Прасковья Гесслер, исполнявшая раньше обязанности няни при великом князе Александре и дававшая ему даже уроки английского языка, пользовалась среди членов императорской фамилии большим уважением; все почитали и любили ее за высокие качества ее ума и сердца. Ее показания носят, кроме того, характер необычайной искренности, хотя мы получили их уже из вторых рук.
В десять часов вечера, войдя в комнату жены, находившейся уже в постели, Александр позвал камер-фрау и попросил ее помочь ему снять мундир и сапоги. Он снял также галстук и лег, сказав при этом Гесслер: «Я прошу тебя остаться в эту ночь в прихожей до прихода графа Палена; когда он явится, ты войдешь к нам и разбудишь меня, если я буду спать».
Таким образом, эти обстоятельства устанавливают осведомленность наследника.
Относительно Константина возможны сомнения. По словам многих свидетелей, он спал во время убийства, как спят в двадцать лет. Но если верить вышеупомянутой камер-фрау, то, в ожидании ночного визита графа Палена, Александр тоже заснул глубоким сном, подобно тому, как он, будто бы, в 1814 году заснул под стенами Парижа в тот момент, когда нужно было дать аудиенцию депутатам города, принесшим ему его капитуляцию. Возможно, что, зная легкомыслие своего младшего брата, он не посвятил его в подготовлявшееся дело. Однако Саблуков говорит, что в начале второго часа ночи он получил написанный рукой своего шефа приказ, чтобы полк был поставлен в ружье, со снаряжением, но без обоза. Значит, речь шла не об исполнении распоряжений, ранее отданных Павлом. Кроме того, принесший эту бумагу прибавил на словах от имени великого князя предостережение, что Михайловский замок окружен войсками и что приказано зарядить ружья и пистолеты пулями. Очевидно, такое послание могло быть отправлено только во время полного развития драмы, еще до смерти Павла и вступления на престол Александра, так как естественно, что в этот момент осада дворца войском мятежников прекратилась. Оно должно было быть также послано с согласия офицеров, командовавших этими частями войск, без чего оно не было бы пропущено.
Разве не было странно, что в день покушения Константин назначил Саблукова не в очередь дежурным полковником? Накануне, если верить офицеру Семеновского полка, поручику Полторацкому, взятому впоследствии в плен Наполеоном при Шампобере, Александр, шеф полка, приказал ему принять на себя, точно так же вне очереди, начальствование караулом, который полк нес в этот день в Зимнем дворце.
Относительно этого обстоятельства показания совпадают, что очень убедительно. Саблуков не был причастен к заговору, но было известно, что он неизменно слепо подчиняется своему начальству. Вечером одиннадцатого марта, когда Александр удивился, что он не испугался появления государя, он сказал:
– Я боюсь только моего шефа, как мои солдаты боятся только меня!
Как видно из прежнего, полковник застал обоих великих князей за таинственными переговорами, с видом двух сообщников. Во всяком случае, в момент совершения преступления Константин не спал. Может быть, его разбудил шум. Катастрофа сопровождалась разнородными звуками. По словам одного свидетеля, фрейлина, княжна Анна Волконская, желая около двенадцати часов ночи выйти из своей комнаты, чтобы зажечь свечу, которая неожиданно потухла, заметила, что дверь заперта снаружи на ключ. Она стала звать к себе; другие фрейлины, комнаты которых находились по соседству, ответили ей, и все в одно время заметили, что они тоже пленницы. Можно себе представить, какой крик последовал за этим открытием.
Если, несмотря на все, ужасный час застал Александра погруженным в сон, то в этом можно видеть только доказательство его действительно поражающей бесчувственности. Но этот вопрос выяснить всего труднее. Указывали на разных лиц, принесших будто бы первыми роковое известие великому князю. Князь Чарторыйский называет старшего из братьев Зубовых: «растрепанный, с лицом, возбужденным от вина и убийства», он пришел будто бы доложить наследнику, что «все исполнено». Плохо слыша и делая вид, что не понимает, Александр спросил: «Что такое исполнено?»
В. Л. Боровиковский. Портрет великого князя Александра Павловича. 1800 г. Великий князь изображен в мундире лейб-гвардии Преображенского полка с орденами Св. Андрея Первозванного (звезда и лента) и Св. Иоанна Иерусалимского (Мальтийский крест)
Но Константин Полторацкий присваивает себе честь приветствования первым нового государя титулом «ваше величество». Рассказ камер-фрау великой княгини представляется наиболее правдоподобным:
«В половине второго ночи граф Пален вошел в прихожую, находившуюся перед спальней их высочеств, и спросил меня:
– Великий князь спит?
– Да.
– Войдите и скажите, что я здесь.
Великий князь спал крепким сном, а великая княгиня, сидя около него, заливалась слезами. Увидя меня, она с ужасом проговорила:
– Как? За ним уже пришли?»
Обеим женщинам стоило большого труда разбудить спавшего, и когда, наконец, встав и одевшись, Александр встретился с Паленом в прихожей, камер-фрау заметила, что военный губернатор называет его «ваше величество».
Палена могли сопровождать Николай Зубов и некоторые другие участники и свидетели драмы, в числе которых мог находиться и Полторацкий. Вид наследника привел всех их в замешательство. Они настаивали, чтобы он показался войскам, и это было действительно крайне необходимо. Пайкер продолжал составлять свой рапорт, но его солдаты роптали. Дух возмущения, внушавший еще большие опасения, охватывал преображенцев, бывших в другом карауле. Им сначала сказали, что они были здесь для защиты царя; теперь их уверяли, что государь скончался. Проникнутые недоверием, они хотели видеть усопшего, а этого нельзя было им разрешить.
Но Александр менее всего думал о том, чтобы изображать собою государя. Первым движением его уклончивой натуры было желание ускользнуть перед совершившимся фактом, какую бы роль он ни играл в его выполнении. Он повторял, что не хочет и не может царствовать. По свидетельству Полторацкого, когда он узнал от Палена о происшедшем, с ним сделалось дурно, а другие свидетели рассказывают, что когда он уже находился в вестибюле дворца, у него появились нервные судороги, и его пришлось скорее отвести или, вернее, отнести в его комнату, где через некоторое время Роджерсон нашел его и его супругу сидящими в уголку, обнявшись и прижавшись друг к другу, причем оба так горько плакали, что не заметили, как он вошел.
По наибольшему числу показаний Елизавета Алексеевна тоже будто бы участвовала в тайне заговора. Читатели помнят, что за три года до этого события она мечтала о свержении «тирана», и если она даже и не знала, как уверяет графиня Головина, об этом покушении, то дворец, занятый заговорщиками, должен был вызвать в ней далекое представление о загадочных волнениях в Павловске, заставивших ее трепетать от надежды. Графиня Головина еще сообщает, будто бы, бросившись на колени, она принялась молить Бога, чтобы все, что должно случиться, послужило «для счастья России!» Может быть! Но, по словам различных свидетелей, Елизавета не ограничилась этой молитвой. Она употребила всю свою энергию на то, чтобы придать бодрости мужу и, найдя поддержку в Палене, который со своей стороны строго внушал молодому государю, говоря ему: «Перестаньте ребячиться!» – она добилась того, что он, наконец, согласился выйти к караулу Преображенского полка.
Но, все еще слабый, он ничего не находил сказать солдатам, большинство которых выглядело очень враждебно. Его молчание, его подавленный вид еще более усилили их смущение. Что должны они обо всем этом думать? Что скрывают от них? В самом ли деле Павел уже больше не существует? Не увидят ли они его через минуту стоящим перед ними с гневным лицом и поднятой палкой, как на параде? Напрасно кричал Марин: «Да здравствует император Александр Павлович!» Ответа не было. Зубовы подошли, старались уговорить этих угрюмых солдат. Напрасно!
Пален быстро, подталкивая Александра, подошел к семеновцам. С ними новый император почувствовал себя лучше. Хотя он командовал всей гвардией, но этот полк считался как бы его собственным, принадлежавшим ему более, чем другие. Сдавшись на мольбы и увещания Палена, говорившего ему: «Вы губите себя и нас», Александр пролепетал несколько слов, которые ему подсказали: «Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины».
Портрет Александра I и Елизаветы Алексеевны. 1801 г.
Четыре года тому назад, в разговорах с Адамом Чарторыйским и в письмах к Кочубею, великий князь сильно осуждал политику императрицы; но он не хотел об этом вспомнить в тот момент, когда становился ее наследником.
Эти слова произвели ожидаемое действие. На этот раз раздались восторженные «ура!», и Пален вздохнул свободно. Но преображенцы Марина сохраняли оборонительное положение. Они хотели убедиться, что прежний государь скончался. Можно было опасаться столкновения между двумя отрядами, последствий которого нельзя было предвидеть, и у Александра явилась одна только мысль: бежать! покинуть этот мрачный дворец, навеки исполненный ужаса, избавиться от чересчур близкого соседства с окровавленным, осуждающим его трупом, от угрожающего соприкосновения с слишком верными охранителями покойного, которые точно вызывали его мстительную тень… По совету Палена, поручив начальство резиденцией Беннигсену, он решил уехать в Зимний дворец. Там лучше охранит его другая тень, дорогая всем русским людям, и он, успокоившись, придет к необходимым решениям.
Плохая карета, запряженная парой лошадей, оказалась наготове. Предполагали, что она предназначалась для того, чтобы отвезти Павла в Шлиссельбург, и, может быть, Пален приказал ее приготовить, чтобы ввести всех в обман насчет своих намерений. Александр сел в нее вместе с Константином, а оба главных участника сцены, только что доставивших ему престол, Николай Зубов и Уваров, встали на запятки.
За стенами дворца, так как ничто еще не обнаруживало ужасного события, оба батальона, приведенные Талызиным и Депрерадовичем, стояли неподвижно и безмолвно, – солдаты все еще не понимали, зачем их сюда привели, а офицеры не торопились им это объяснить. Впрочем, некоторые из них и не могли бы этого сделать. В числе их находился один француз, невольный и пассивный участник драмы, изменившей течение европейской истории и сделавшей впоследствии из этого эмигранта министра во времена Реставрации. Это был барон де Дама; привезенный родителями в Россию, он был только что, шестнадцати лет, произведен в подпоручики в том самом первом батальоне Семеновского полка, который был призван сыграть роль в перемене правительства. Он оставил мемуары, еще неизданные, и вот, что он увидел в тот момент, не имев ранее никакого понятия о готовящемся событии:
«Карета отъехала (от дворца); ей преградили путь, но один из лакеев сказал: „Это великий князь!“. Другой лакей возразил: „Это император Александр!“ Тотчас же все без команды закричали: „Да здравствует император!“ И батальон бегом последовал за каретой до Зимнего дворца, где новый император вышел».
Вот и все; семеновцам больше ничего не требовалось.
Александру, говорят, хотелось взять с собой и жену. Их отношения, ставшие за последнее время довольно холодными, теперь, во время кризиса, улучшились, и в этот момент он испытывал сильную потребность найти в ее мужестве опору своему малодушию. Но встретилось препятствие, «лишнее стеснение», как, кажется, выразился новый император, и в этих словах обнаружился его характер и свойственная ему деликатность чувств. Он уехал, не повидавшись с матерью, не позаботившись узнать о том, что с ней, не испытав вполне естественной потребности выразить ей свою любовь и сказать хоть одно слово ласки и утешения. Забывчивость? Равнодушие? Бессознательное обнаружение чудовищного эгоизма, который так часто развивается на вершинах? Да, без сомнения, но главным образом и малодушие, инстинктивное отступление перед страшным моментом, когда его глаза встретятся с глазами безутешной женщины, которой он помог сделаться вдовой.
Иоганн Баптист Лампи-старший. Портрет великих князей Александра и Константина Павловичей. 1795 г.
Но Мария Федоровна была не из тех, кто дает о себе позабыть, и в эту минуту она менее, чем когда-либо, могла на это согласиться. Узнав о случившемся, она подумала, что ей предстоит сыграть огромную роль во всем этом деле, и, заботясь о сыне не более, чем он заботился о ней, она задумала взбунтовать мрачный дворец, который он собирался покинуть.
Оставаясь чуждой если не самому существованию заговора, то, по крайней мере, приготовлениям к покушению и, может быть, даже честолюбивым расчетам, которые связывали с ним ее приближенные, преданная мужу, вопреки его дурному обращению и удручавшим ее угрозам, она не желала его смерти. Но она не допускала, чтобы случившаяся катастрофа привела ее только к роли вдовствующей императрицы. В эпоху их дружбы, когда-то очень тесной, разве не говорил ей Павел о том, что поручит ей управление империей, когда его не станет? Он понимал под этим, что поручит ей регентство во время несовершеннолетия сына, которому тогда было только десять лет. Но в подобных вопросах женский ум склонен к ошибкам, и Александр, еще молодой, застенчивый, слабохарактерный, казался ей все еще ребенком. Чувство авторитета матери, воспоминание о том, что произошло при кончине Петра III, быть может, также внушения заинтересованных друзей смущали ее ум, мало способный к политике, но довольно своенравный и не менее того склонный к величию. Скорбь и испуг окончательно сбили ее с толку.
Предупрежденная графиней Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась по направлению к той комнате, где Павел только что испустил дух. Но ей не хотели показать обезображенного трупа. Ей преградили путь, и она обезумела окончательно. Ждать? Повременить? Зачем? Что хотят от нее скрыть? Император скончался? Верно ли это? Она рассуждала, как преображенцы. Быть может, он еще борется со смертью! Или же его собираются посадить в какую-нибудь Ропшу! Впрочем, жив он или мертв, они не имеют права лишить его ее ласки. Вырвавшись из державших ее рук, она проникла в зал, отделявший ее помещение от комнат покойного. Она наткнулась там на караул, которому Пален отдал уже приказ не пропускать никого, в то время как созванные наскоро доктора, хирурги и парикмахеры с лихорадочной поспешностью старались придать покойному благообразный вид. Начальник караула очень почтительно сообщил о полученном распоряжении. Так как императрица продолжала настаивать, он велел скрестить штыки. Ни угрозы, ни мольбы, пущенные ею поочередно в ход, не могли сломить этого упорства, и полуобнаженная, в одной шубе, наброшенной ей на плечи, она бродила по дворцу, ища другого прохода и стараясь в то же время заставить признать себя царствующей императрицей. Она громко заявляла о своих правах и обращалась с воззванием к солдатам:
– Если нет более императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Защищайте меня! Следуйте за мною!
Как это было, по-видимому, в последний момент и с самим Павлом, она забыла о законе престолонаследия, установленном при ее же содействии.
«В ней не было, говорит Чарторыйский, ничего такого, что увлекает, что возбуждает энтузиазм и добровольное самопожертвование. Может быть, этому способствовал и немецкий акцент, сохранившийся у нее, когда она говорила по-русски. В противоположность Екатерине, она действительно осталась настоящей немкой и до последнего дня не переставала прельщать Павла, называя его Paulchen. Беннигсен, Пален и Елизавета, с которой Александр расстался очень неохотно, напрасно испробовали все средства, чтобы ее успокоить, уверяя ее, что доступ в комнату покойного будет ей скоро открыт. Они советовали ей последовать пока за сыном в Зимний дворец. Император этого настоятельно требовал.
– Император? Какой император?
И, тряся Беннигсена за руку, она приказывала ему ее пропустить.
– Мне странно видеть вас неповинующимся мне.
Так как он упорствовал, она возобновляла свое хождение, перемешивая мольбы с бранью, то падая на колени перед часовыми, то бессильно опускаясь на руки какого-нибудь офицера. Видя ее почти готовой упасть в обморок, один гренадер, имя которого сохранено историей, – это был Перекрестов, – предложил ей стакан воды; но, гордо выпрямившись, она его оттолкнула. Ей нужен был трон!
Так терзалась она почти до семи часов утра, среди беспорядка, дошедшего до того, что один раз, когда Елизавета обняла свою свекровь, чтобы поддержать ее, она почувствовала, что кто-то крепко жмет ей руку и покрывает страстными поцелуями. Обернувшись, она увидела совершенно незнакомого ей офицера, который был пьян!
Только в семь часов утра, когда туалет покойного был окончен, двери его комнаты открылись. Мария Федоровна вошла туда вместе со своими детьми, выказала, хотя и несколько аффектированно, сильную скорбь и, наконец, согласилась отправиться к сыну, ожидая, если верить Беннигсену, еще и в дороге движения войск или народа в ее пользу.
По приезде в Зимний дворец с Александром был новый обморок. По словам императрицы Елизаветы, «он был положительно уничтожен смертью отца и обстоятельствами, ее сопровождавшими. Его чувствительная душа осталась растерзанной всем этим навеки!» Он снова говорил о передаче власти тому, «кто захочет ее принять», потом заявил, что только в том случае согласится взять на себя это бремя, если условия и границы власти будут точно установлены авторами государственного переворота. По свидетельству П. А. Валуева, двое из них составляли в это время проект конституции: Платон Зубов, изучавший книгу Жан-Луи Делольма об английской конституции (Женева, 1787 г.), и Державин, взявший за образец испанские кортесы. Панин тоже, со своей стороны, пытался применить английскую конституцию к русским нравам и обычаям. «Который (из этих проектов) был глупее, прибавляет автор заметки, трудно сказать: все три были равно бестолковы».
По некоторым свидетельствам, Петр Новосильцев, а по другим – генерал Клингер или Талызин отговорили Александра принять эти предложения. Другие более неотложные заботы, несомненно, сильнее привлекли его внимание. Оказывалась крайняя необходимость в полицейских мерах и в распоряжениях военного характера. Обезображенный труп надо было привести в порядок, и, прежде всего, по обычаю, твердо установившемуся, немедленно привести всех к присяге новому государю. Это было обязательное начало всякого нового порядка вещей. Но в Михайловском дворце преображенцы все еще продолжали выжидать, и в казармах Конного полка, когда Саблуков объявил о смерти Павла, солдаты отказались кричать «ура!». Один из них, Григорий Иванов, выступив вперед, спросил полковника, видел ли он усопшего императора и убедился ли он в том, что последний скончался? Помощник командира полка, генерал Тормасов, впоследствии один из храбрейших героев 1812 года, сам обнаруживал нерешительность. Саблуков вспомнил, что для принесения присяги полк должен явиться со своими знаменами, хранившимися по уставу в Михайловском дворце. Он послал за ними несколько человек и поручил сопровождавшему их корнету, некоему Филатьеву, настоять на том, чтобы им показали Павла живого или мертвого. Беннигсен ответил сначала категорическим отказом.
– Это невозможно! Он изуродован, расшиблен! Как раз начинают его приводить в порядок.
Но так как Филатьев уверял, что полк не принесет присяги новому государю, пока не уверится, что его предшественник действительно скончался, то две шеренги солдат были введены в ту самую комнату, куда не могла еще проникнуть Мария Федоровна. Григорий Иванов был в числе их. По их возвращении Саблуков расспрашивал его перед фронтом.
– Ну, брат, видел ты императора Павла Петровича? Правда ли, что он умер?
– Так точно, ваше высокоблагородие; крепко умер!
– Присягнешь ты теперь Александру Павловичу?
– Да, ваше высокоблагородие, хотя не знаю, лучше ли он покойного. Ну да не наше это дело.
Составленная таким образом уверенность в действительной кончине повлекла за собой подчинение и преображенцев. В то же время последовало распоряжение о нескольких арестах. Но они не были продолжительны. Вместе с генералами Малютиным и Котлубицким генерал-прокурор Обольянинов получил свободу через несколько дней. Кутайсову удалось, неизвестно каким образом, скрыться при первой же тревоге, и он нашел убежище в доме своего друга, Степана Ланского, отца будущего министра внутренних дел. На другой день он мог спокойно вернуться в свой дом на Адмиралтейской набережной. Г-жа Шевалье отделалась домашним обыском и конфискацией нескольких бумаг. Когда она через несколько дней попросила заграничный паспорт, Александр любезно велел ей передать, что «он сожалеет о том, что здоровье артистки заставляет ее покинуть Россию, куда, он надеется, она скоро вернется, для украшения французской сцены».
В Зимнем дворце неизменный Трощинский составил другой манифест, – простое перефразирование нескольких слов, сказанных новым государем семеновцам. Возобновить правление Екатерины – вот программа, на которой окончательно остановился ее внук. Он недолго оставался ей верен. Он позаботился с самого начала отменить некоторые из последних постановлений своего отца, изменив состав высших служащих, начиная с Обольянинова, который был уволен за очищение тюрем. Одной из первых его мыслей было потребовать к себе военного министра, только что уволенного Павлом. Он, рыдая, бросился ему на шею:
– Мой отец! Мой бедный отец! – Потом сейчас же спросил: – Где казаки?
Он хотел сказать: «Орлов и его товарищи», плутавшие по дороге в Индию. Немедленно был отправлен курьер с приказанием вернуть их назад. Этот Индийский поход был в связи с безрассудной враждой к Англии, и со дня на день победоносная эскадра Нельсона могла появиться у русских берегов. Но Александр и его советчики, по-видимому, беспокоились о ней не более самого Павла. Это была война покойного государя, и не должна ли она окончиться с его смертью? Пален ограничился тем, что уведомил Лондон о перемене главы правительства, не обмолвившись ни одним словом, которое можно было бы счесть за извинение или попытку примирения, и это высокомерие имело полный успех. В феврале Питт вышел в отставку, и ни его преемник Аддингтон, ни Гауксбюри, заместивший Гренвиля, не были способны проявить суровость там, где он выказал столько умеренности. И тот и другой предугадали неизбежное примирение, послав командирам английских эскадр приказ прекратить все враждебные действия и объявив о скором отправлении в Петербург посла, который постарается восстановить прежние отношения между обоими государствами. Нельсон, правда, так разлетелся, что остановился только на Ревельском рейде, после чего выказал намерение подойти к Петербургу, «чтобы лучше доказать, говорил он, свое мирное расположение и наполнявшее его чувство глубокой дружбы». Эту демонстрацию те, к кому она относилась, нашли излишней, даже совершенно неуместной, но она не повлекла за собой никаких осложнений.
Приехав в Зимний дворец, Ливен был неприятно поражен: приближенные нового государя дышали весельем и надменностью. Среди людей, всецело отдавшихся восторгам достигнутой победы, один великий князь Константин казался заплаканным. На другой день Санглен заметил то же самое. В нескольких шагах от великого князя офицеры громко и весело разговаривали: можно будет одеваться как угодно, носить фраки и круглые шляпы, как прежде! В другой группе Николай Зубов, разговаривая с князем Яшвилем, обсуждал события истекшей ночи:
– Жаркое было дело!
Константин лорнировал тех и других и в момент, когда все стихло, произнес, как будто про себя, но так, чтобы его все слышали:
– Я велел бы их всех повесить.
Несколько дней спустя он сказал Саблукову:
– Мой друг… после всего, что произошло, мой брат может царствовать, если ему угодно, но если когда-нибудь престол должен будет перейти ко мне, я, конечно, от него откажусь.
Как известно, он действительно сделал это.
Однако даже среди лиц императорской фамилии только он и Мария Федоровна проявляли такое настроение. Александр, правда, имел вид виноватого, которого мучит совесть. Возвратясь в Петербург, несколько месяцев спустя, Адам Чарторыйский нашел его все еще погруженным в уныние и, стараясь его развлечь, получил следующий ответ:
– Нет, это невозможно, против этого нет средств. Как вы хотите, чтобы я перестал страдать? Это не может измениться.
С другим другом он говорил будто бы более определенно:
– Все неприятности и огорчения, какие мне встретятся в жизни моей, я буду носить, как крест.
Тем не менее, чтобы известить о своем вступлении на престол Берлинский двор, он избрал сына красавицы Ольги Жеребцовой, хотя не мог не знать, какую роль сыграла в заговоре его мать!
Что касается Елизаветы, то через три дня после катастрофы она писала своей матери, что теперь «она вздохнула вместе со всей Россией». И что было необходимо, чтобы эта страна «какой бы то ни было ценой» освободилась от крайнего деспотизма, от которого страдала.
Россия действительно дышала свободно, – по крайней мере то, что тогда называли Россией. По свидетельству разных очевидцев, на улицах столицы плакали от радости. Прохожие, не знавшие друг друга, обнимались и поздравляли со счастливой переменой. На Московской дороге содержатели почтовых дворов даром отправляли курьеров, которые несли «эту радостную весть». Вечером, без всякого на то распоряжения, весь город был иллюминован. «Восторг был всеобщий и переходил даже границы приличия», говорит один из летописцев.
Но люди уже не помнили себя. Императрица Елизавета говорит о «почти безумной радости, объединившей все классы общества, от последнего мужика до представителей высшей знати». То же самое наблюдала и г-жа Виже-Лебрён. Вернувшись из Москвы через несколько недель после катастрофы, она нашла еще Петербург «сумасшествующим от радости. Люди пели, танцевали, обнимались на улицах». И провинция подражала столице.
Если верить графине Головиной, сама Мария Федоровна быстро забыла про свою грусть. Когда она встретилась со своим сыном в Зимнем дворце, и он хотел броситься в ее объятия, она остановила его.
– Саша? Виновен ли ты?
Так как Александр уверил ее в своей невинности, она нежно его поцеловала и поручила ему своих младших детей. Теперь ты их отец!
Но, несколько недель спустя, она вела будто бы в Павловске и Гатчине жизнь более рассеянную, чем прежде, давала завтраки, обеды и ужины, устраивала прогулки верхом, в которых сама принимала участие, занималась посадкой растений и постройками, как и прежде, и напоминала о постигшем ее несчастье только портретами в глубоком трауре, которые раздавала своим друзьям. Графиня представляет собой в этом отношении свидетельницу, на которую не вполне можно положиться. Обе женщины были в ссоре, а разные другие лица, вместе с Саблуковым, командовавшим в это время эскадроном, которому была поручена охрана Павловска, дают по этому поводу совершенно другие показания, согласующиеся с тоном писем, адресованных вдовою Нелидовой к Плещееву: «Мое сердце иссохло, моя душа удручена». Однако, продолжая переписываться с матерью, императрица Елизавета, в письме от 25 апреля (7 мая) 1803 года, находила у своей свекрови «необыкновенно счастливый» характер, и делала это открытие вследствие замечания маркграфини Баденской, которая, увидев Марию Федоровну через четыре месяца после катастрофы, не могла прийти в себя от изумления, найдя ее «такой веселой и радостной».
Нежная и чувствительная, по моде того времени, вдова Павла слишком любила жизнь, чтобы не отдаться ей. Этому способствовала и окружающая ее среда. Отец Александра не оставил после себя ни сожаления, ни жалости. На его похоронах вовсе не было пролито слез. Те, кого называли тогда публикой, – придворные, офицеры, чиновники всех классов – буквально ликовали, не чувствуя более над собой гнета тяжелых указов и стеснений, нагромождавших в предшествующее царствование. Круглые шляпы, высокие галстуки и фраки вновь появились во множестве. Кареты мчались со страшной быстротой по мостовой. Графиня Головина видела, как один гусарский офицер скакал верхом по тротуару набережной и кричал: «Теперь можно делать все, что угодно!» Так понимал он свободу.
Герхард фон Кюгельген. Портрет императрицы Марии Федоровны в трауре. 1801 г.
Во время банкета, устроенного на сто персон князем Зубовым, чтобы отпраздновать вступление на престол нового государя, было выпито пятьсот бутылок шампанского! Придворный траур стушевался перед этой безумной радостью, которая не пощадила даже памяти покойного. Рассказывали, что, находясь в руках своих палачей, он просил их дать ему срок написать церемониал для своих похорон. Сочиняли стихи:
Que la bonté divine, arbitre de son sort,
Lui donn le repos que nous rendit sa mort!
(Пусть благость Божия, властительница его судьбы,
Даст ему покой, который нам возвратила его смерть!)
А между тем Александр не замедлил обмануть и расчеты, доставившие ему власть, и надежды, пробужденные в первый момент его вступлением на престол.
В известных пределах он, бесспорно, старался исправить ошибки предшествующего царствования. Но если, поступая таким образом, он вдавался во внутреннем управлении в противоположную крайность, в смысле покровительства тенденциям к анархии, пугавшим некоторых наблюдателей, то во внешней политике, приведя свои отношения с западными соседями к более нормальному виду, он тоже не мог не прельститься рыцарской ролью спасителя Европы, ради которой Павел принес в жертву жизненные интересы своего государства. За исключением неистовств и грубости своего предшественника, он тщательно сохранил также весь созданный им военный механизм. На другой же день после своего вступления на престол он появился на утреннем разводе, по-прежнему робкий и тревожный, как будто гневная тень Павла еще руководила ученьем, но озабоченный сохранением его сурового устава. Он оставался «милым другом» Аракчеева, а тех, кто только что доставил ему корону, не жаловал ни своей дружбой, ни доверием.
Он лично не хотел или не смел что-либо предпринять против авторов государственного переворота, его сообщников. Конечно, это был бы большой риск. Не написал ли ему один из них, князь Яшвиль, письмо, в котором, начав с оправдания насилия, совершенного над личностью «несчастного безумца», он кончал высокомерным выговором, сопровождавшимся плохо скрытой угрозой: «Будьте на престоле, если возможно, честным человеком… не забывая, что безнадежному всегда остается исход!..» Подобно тому, как в день совершения преступления Александр позволил себя сопровождать по дороге к Зимнему дворцу Николаю Зубову и Уварову, на другой день, на разводе, он опирался на руку князя Платона, что позволило г-же де Бонейль написать Фуше: «Le jeune empereur marche, précédé des assassins de son grand-père, siuvi des assassins de son rère et entouré des siens». Осенью того года Лагарп еще напрасно побуждал его предать суду цареубийц. Между тем тот же князь Платон Зубов счел себя вынужденным сказать Чарторыйскому, конечно, для того, чтобы он это передал дальше: «Государь приводит в уныние своих истинных друзей». Мария Федоровна, пуская уже в ход, со свойственным ей порывом, не рассуждая, все средства для требования возмездия, успела кое-чего добиться. Она по-прежнему присваивала себе право повелевать сыном и при случае принудить его подчиниться ее решению.
Покидая Михайловский замок, она также не отказалась опереться на руку Беннигсена; в следующие дни, по некоторым более или менее точным свидетельствам, она ожесточилась против ничтожного Татаринова, которого потом долго преследовала своей ненавистью. Вскоре она стала метить выше, но всегда руководствуясь неожиданно пробужденным раздражением, получавшим не менее неожиданное удовлетворение, благодаря слабости или двоедушию Александра.
Случай еще помогал ей быстро удалить со сцены некоторых главных действующих лиц драмы, о которых можно было подумать, что они, в свою очередь, делались жертвами какого-то мстительного рока. И быть может, действительно в их судьбе следует признать вмешательство таинственного мщения, впрочем совершенно естественного порядка.
Талызин умер через два месяца, а Николай Зубов через семь после катастрофы. Валерьян Зубов прожил еще два года и четыре месяца. Однако более виновные, как Марин, Уваров, Волконский и еще другие, продолжали жить и пользоваться почестями. Немезида, вмешавшаяся в дело, была близорука, подобно Марии Федоровне. В первый момент вдовствующая императрица примирилась как с Беннигсеном, так и с самим Паленом и Паниным, из которых один сохранил все свои обязанности, другой был призван руководить иностранными делами, как вице-канцлер, так как Пален оставался президентом коллегии. Беннигсен не получил другого возмездия, кроме четвертого и позднего брака с молодой полькой, Екатериной Андржейкович, которая, по преданию, взяла милую привычку часто обращаться к нему со следующими словами:
– Мой друг, ты знаешь новость?
– Что такое?
– Император Павел скончался!
Пален сначала думал, что осуществил свои мечты, которые, как говорит госпожа Ливен, бывшая с ним в большой дружбе, заключались в том, чтобы «управлять государством». Однако Панин был не таков, чтобы дать кому-нибудь себя вытеснить, и в области внешней политики оба вчерашних союзника вовсе не сходились во взглядах, будучи сторонниками один сближения с Францией, являвшегося до некоторой степени его творением, другой – союза с Англией, за которой стояла, вместе с Зубовым, вся русская аристократия. Александр скоро уничтожил эту рознь. Как и предполагал хитрый курляндец, молодой государь оказался неспособным ему противиться; но, против его предположений, он ускользал из его рук, выжидая случай, чтобы окончательно освободиться от гнета. Проявив не более проницательности и рассудительности, чем при других обстоятельствах, Мария Федоровна пришла на помощь сыну.
В церкви одного из учреждений, состоявших в ее ведении, она велела поставить икону, на которой совершенно случайно, по уверению г-жи Нелидовой, была надпись, позволявшая угадывать в ней намек на событие одиннадцатого марта и на роль, сыгранную в нем Паленом: «Мир ли Замврию, убийце государя своего?» (Четвертая книга Царств, гл. IX, ст. 31). В комментариях недостатка не было. Пален приказал снять икону, произнеся при этом несколько непристойных выражений. Панин и Нелидова подливали масла в огонь, и ссора разгорелась. Двенадцатого июня 1801 года Александр отправился в Гатчину, чтобы наладить дело. Он имел бурное объяснение с матерью и услышал от нее, что ее ноги не будет в Петербурге, пока там останется Пален. Тогда он решил выиграть время, удовлетворив императрицу наполовину.
Вернувшись в Зимний дворец, он все следующее утро проработал со своим первым министром, не проронив ни слова о происшедшем. Но тотчас же после того, вызвав к себе нового прокурора, Беклешова, он сказал ему, что считает необходимым, чтобы Пален совершил инспекционную поездку по Лифляндии и Курляндии. Беклешов должен был ему посоветовать немедленно выехать.
Пален понял, что это означало. Возведенная им постройка рушилась. Выехав в тот же день, он послал государю из Стрельны просьбу об отставке, которая и была принята. До самой своей смерти, в феврале 1826 года, пережив Александра только на несколько недель, он больше не покидал своего Курляндского имения, которое он назвал Paulsgnade и где, по свидетельству г-жи Ливен, он аккуратно в каждую годовщину одиннадцатого марта напивался допьяна и спал, отуманенный вином, до следующего утра.
Панин одержал верх, но не мог даже три месяца наслаждаться своей победой. После его возвращения в Петербург Александр принял его с распростертыми объятиями, поднял его в тот момент, как он бросился перед ним на колени, и с жаром его поцеловал. «Увы! – просто сказал ему император. – Всё повернулось не так, как мы предполагали!». Мария Федоровна не выказала сначала желания тоже принять участие в этих сердечных излияниях. Прежде она была очень дружески расположена к молодому государственному деятелю, даже с оттенком материнского чувства, теперь же, не имея, впрочем, никаких указаний на участие в заговоре своего любимца, она подозревала кое-что. Когда он приехал к ней представляться, она отняла руку, которую он собирался поцеловать, и осыпала его вопросами. Он ответил без всякого видимого замешательства:
– Ваше величество, я был в четырехстах верстах от Петербурга!
Она казалась удовлетворенной, и ряд писем, написанных ею к вице-канцлеру, с апреля по сентябрь 1801 года, позволили ему думать, что он всецело сохранил ее благосклонность. В июне история с иконой еще более сблизила их отношения, и опала Палена, казалось, окончательно повысила кредит его соперника. Однако в мае месяце Семен Воронцов в письмах к нему выражал сожаление, что он не пользуется в полной мере доверием, которого заслуживает, и уже распространялся слух о скором назначении канцлера, которым будет не Панин. По разным вопросам внутренней или внешней политики государь расходился во взглядах с вице-канцлером. Панин восставал против возвращения в Россию Лагарпа, а Александр не обращал на это внимания. Но их несогласие распространилось даже на такой вопрос, который, по-видимому, должен бы их скорее всего соединить. Двадцать восьмого мая Панин послал следующие строки государю: «То, что Вы, Ваше Величество, сказали мне вчера вечером по поводу события, доставившего вам престол, пронизало меня самой острой болью. Если Вы считаете меня виновником такого дела, которое предосудительно для Вашей славы, то мое присутствие здесь может быть только неприятным. Я готов Вас от него избавить… Но я унесу с собой и в могилу убеждение, что, осмелившись первый развернуть перед Вашими глазами картину тех ужасных опасностей, которые грозили гибелью России, я послужил моему Отечеству».
При этих условиях разрыв был неминуем. Однако один незначительный инцидент еще более его ускорил. Александр узнал о письме Панина к Воронцову, в котором вице-канцлер сокрушался о легкомыслии молодого государя, заботившегося более об успехе у женщин, нежели об управлении государством. Следствием его было увольнение в отставку, объявленное третьего октября 1801 года и сопровождавшееся повелением путешествовать за границей в течение трех лет. Письмо было отправлено с курьером, и Панин, не без основания, подозревал Воронцова в предательстве. Несмотря на то, что он желал прекращения царствования Павла, он осуждал, конечно, средства, пущенные в ход, чтобы ускорить конец, и мстил теперь по-своему за своего государя. Далеко не сочувствуя этой опале, Мария Федоровна протестовала и негодовала. Александр выслушал ее, не сказав ни слова, но на другой день послал матери, вместе с объяснительной запиской, другое письмо вице-канцлера. Последнее было адресовано Витворту и устанавливало участие автора в заговоре. Панин написал слишком много. В один миг гнев вдовствующей императрицы вырвался на свободу, и она, никогда уже не смягчившись, хотя многие другие участники преступления были пощажены, заботилась о том, чтобы этот человек, еще такой молодой и полный жизни, был упрятан в могилу. Разлученный с семьей и друзьями, осужденный на прозябание в бездействии, он оставил эту могилу в 1837 году лишь для того, чтобы перейти в место вечного упокоения.
«Нужно было, чтобы эта смерть наступила, – заметил один французский писатель, говоря о кончине Павла, – но горе тем, через кого она наступила».
Быть может, сам того не подозревая, он произносил и приговор Александру. Среди всякого рода побед, сменивших неудачи первых лет его царствования, сын убитого не мог обрести счастья, и его, хотя и неуверенную, совесть, по-видимому, никогда не успокоило то соображение, что это было нужно. И было ли действительно нужно, чтобы судьба отца была предоставлена сыном в распоряжение горсти молодых людей без нравственных понятий и оказавшихся в решительный момент под предводительством двух бессовестных иностранцев? Если та доля безумия, которую Павел вносил в свои действия, делала неизбежным его удаление от власти, то еще не доказано, чтобы форма, приданная этому способу народного спасения, являлась необходимостью.
Она была следствием крайне революционного характера, который уже в течение двух веков носили в этом государстве перемены правительства или династии. Но двадцать четыре года спустя Николай I должен был доказать, что ценой некоторой твердости, даже при явных колебаниях, возможно в этом отношении порвать с традицией. Слабость Александра таким образом лишний раз выдвинула несомненное участие личных перемен, на вид хотя бы и случайных, в развитии исторических законов.
Отдельные темпераменты и их влияние на нашу судьбу, конечно, тоже не что иное, как равнодействующая тех же сил, от которых зависит жизнь коллективов. Но принцип этих частных комбинаций, не поддаваясь по большей части никакому анализу, должен на практике вызывать пред нами представление о случайности.