Книга: Павел I
Назад: Глава 9. Бегство
Дальше: Часть третья. Катастрофа

Глава 10

Павел и Бонапарт

I

Вступив в коалицию без всякой серьезной причины, Павел с самого начала имел много оснований, чтобы из нее выйти. Восемнадцатое брюмера и Маренго прибавили к ним еще более убедительный довод. Нельзя сказать, чтобы решение царя было определено именно этими событиями, так как в его действиях никогда не было ничего хорошо придуманного или рассудительного; но оба факта, конечно, ускорили эволюцию, которая, отделив государя от Австрии и Англии, должна была также неизбежно толкнуть его в сторону Франции.

Привлеченный в эту партию пережитыми разочарованиями и домогательствами тех, кого он покидал, он не испытывал никаких сомнений, могущих его удержать. Неограниченный монарх, он был, конечно, склонен, столько же по естественному призванию, сколько и по влечению, защищать принцип власти, но, не обращая слишком большого внимания на происхождение и титул, так как его собственные не были достаточно безупречны, чтобы сделать из него непримиримого приверженца законной власти. Ему нравилось оказывать гостеприимство Людовику XVIII и быть его защитником, потому что, в известный момент, этот принц являлся в своей стране единственным возможным представителем порядка и спокойствия. Точно так же из ненависти к якобинцам Павел сражался с революционированной ими Францией. Но якобинцы нашли теперь в самом центре революции противника и повелителя, в сравнении с которым царственный гость Митавы имел жалкий вид. Это совсем меняло положение. Сговорившись с австрийцами, Павел тоже хотел принести свое оружие на служение справедливости; теперь же он замечал, что его боевые товарищи предполагали употребить свои силы и его собственное усилие для совершенно иных интересов. Против них и их притязаний или захватов Бонапарт, казалось теперь, до проявившихся впоследствии увлечений и посягательств, которых пока нельзя было предвидеть, лучше становился на защиту европейского права и, раз справедливость меняла, таким образом, свой объект, то не надлежало ли, чтобы за ней последовали и все ее сторонники?

В этом случае, как и во всяком другом, еще раз обнаружилось, что неустойчивый ум государя и его слабая воля управлялись не одной только логикой мысли и фактов. Они, казалось, были также под влиянием, даже более серьезным, внушений слуги, привязавшегося к жене якобинца, более или менее раскаявшегося. Увы! Даже в вполне уравновешенных душах самые благородные стремления, как и самые прозрачные воды, имеют иногда немного мути в своем потоке, и вместе с прочими авантюристами и авантюристами, которых мы найдем в этой главе истории, г-жа Шевалье вполне могла сыграть здесь некоторую роль. Ни ею, однако, и никем из них не было создано то двойное течение, которое в тот самый час влекло друг к другу обе нации, еще трепетавшие от жестокой кровавой схватки, в которой они только что столкнулись. Во Франции это движение тоже имело темное происхождение, еще более отдаленное и не менее подозрительное.

Делая, тотчас же после получения власти, первый шаг к сближению с тем из противников республики, который недавно нанес ей самые чувствительные удары. Бонапарт, конечно, ничего не изобрел. Если, однако, он и нашел, как говорили, в бумагах Директории материал для такого замысла, ему пришлось также убедиться, что не всему из него можно было следовать. Независимо от попыток, довольно неловко предпринятых в 1796–1797 годах, французское правительство с начала 1799 года было завалено проектами, указывавшими ему средства либо победить Россию, либо обезоружить ее враждебность. Вместе с гражданами Гюттеном (Guttin), бывшим генерал-инспектором мануфактур в стране царей, и Тато-Дорфланом, бывшим французским консулом в той же стране, разные другие лица, лучше рекомендованные, некоторые занимавшие даже официальное положение, как Дарневиль, секретарь посольства в Женеве, или Дессоль, начальник генерального штаба Рейнской армии, старались фантазировать по этому предмету. Сулави, конечно, также соперничал с ними в усердии.

Гюттен был самый предприимчивый. В серии записок, представленных им с апреля по ноябрь 1799 года, он развивал систему, имевшую своим основанием раздел турецких владений в Европе и восстановление Польского королевства. Приобретение Францией ее естественных границ и, кроме того, островов Ионических, Кандии, Кипра, Сицилии и Египта; присоединение к России балканских провинций и Константинополя; увеличение Пруссии через аннексию австрийской Силезии, Мекленбурга и Ганновера с Гамбургом, Бременом и Любеком в придачу; секуляризация Германии; ослабление Австрии, изгнанной из Италии, сведенной к вспомогательной роли и получающей некоторую компенсацию только на нижнем Дунае; наконец, континентальный союз, который положил бы навсегда конец английскому господству на море и открыл бы участникам более широкие горизонты, – таковы были побочные пункты проекта. Выйдя из своих азиатских владений на берегах Каспийского моря, русские снова направятся к Персии и окажут помощь французской армии, которая через Египет подойдет к британскому колоссу в Бенгалии.

Этот Гюттен был большой мечтатель, и нет сомнения, что тот, кто вел впоследствии переговоры о заключении Тильзитского трактата, почерпал свои планы в беспорядочных волнах его богатейшего воображения. Но к этим комбинациям, уже порядочно смелым, бывший инспектор русских мануфактур примешивал еще другие, которые не могли внушить к нему доверия. Вспомогательно, он предлагал распространить в России брошюры, которые возбудили бы уже возникшее неудовольствие против правительства Павла или же нанесли ужасный удар могуществу царя, настроив русских пленных, содержащихся во Франции, и внушив им идеи свободы. Он ходатайствовал, наконец, о разрешении переговорить с неприступным Суворовым и льстил себя надеждой «привлечь к вопросу о сближении двух правительств мнение и влияние этого татарина».

Накануне восемнадцатого брюмера, 25 октября 1799 года, Талейран представил Директории относительно этих записок рапорт, неблагоприятный для их автора, «человека, которого сохраненные им в России отношения должны были сделать подозрительным». Но в тот момент из всей этой едва ли не романтической литературы, Бонапарт, очевидно, запомнил только мнение, высказанное в августе министру иностранных дел французским уполномоченным в Берлине, Отто: «Я удивляюсь, что вы еще не попытались его привлечь (Павла). Он нечто вроде Дон-Кихота, очень непоследовательный и очень упрямый, который хочет только удовлетворять своему тщеславию». В этот момент еще слишком живо было в уме первого консула впечатление роли, которую Россия только что требовала себе в коалиции. Герой Первой Итальянской кампании смотрел на царя и его империю глазами польских легионеров, которые на тех же самых полях сражений так великодушно проливали свою кровь за Францию.

Да и в инструкциях, составленных в конце 1799 года для генерала Бёрнонвиля, назначенного заместить Сиэйса в Берлине, мысль о примирении с Россией даже не указана, и еще 27 января 1800 года в письме к Талейрану первый консул спрашивал его мнение только относительно способов побудить Пруссию стать во главе союза северных держав против ее восточной соседки.

Один русский историк приписал будущему принцу Беневентскому заслугу в том, что он исправил в этом отношении мнение своего начальника, указав ему в то же время возможность утилизировать услуги Пруссии для желательного примирения с царем, а также воспользоваться для этого в Петербурге усердием графа Шуазёль-Гуфье, одного из эмигрантов, склонных обратить свои надежды к солнцу, восходившему во Франции. Несмотря на всю готовность Талейрана сделать первый шаг, ввиду явной политической выгоды, еще сокрытой от взоров других, и пустить в ход, для ее пользы, самые остроумные способы, франко-русское сближение 1800–1801 годов в действительности пошло по совершенно другому пути. Впрочем, Шуазёль-Гуфье перестал в этот момент пользоваться прежним расположением в Петербурге.

II

Приехав ранее Бёрнонвиля в Берлин, как поверенный в делах, Биньон жил в январе 1800 года в гостинице «Soleil d’Or». Случай пожелал, чтобы вместе с ним очутился там новый российский посланник, барон Крюденер. Тайный агент прусского правительства, еврей Ефраим, уже известный в Париже, обратил внимание французского дипломата на это совпадение, сообщив ему в то же время о желании Пруссии улучшить и свои собственные отношения с Россией.

Крюденер находился еще в Берлине, «без звания». Приехав в ноябре 1799 года, он сделал визиты прусским министрам вместе с английским поверенным в делах, представлявшим его как простого «путешественника». По истечении месяца он получил, однако, распоряжение выведать взгляды Гаугвица на оборонительный союз, который, по-видимому, был необходим из-за положения дел в Европе. Если бы Пруссия стала требовать заранее указания относительно вознаграждений, которые она могла бы получить за военные издержки, Крюденер должен был, ничего не определяя, «обнадежить ее корыстолюбие». Берлинский двор выказал много готовности принять эти предложения, но находил, что России следует раньше заключить мир с Францией, и предлагал для этого свои услуги. Этому-то и отвечали намеки Ефраима.

Предупрежденный и умевший пользоваться случаем, Талейран выяснил первому консулу пользу, которая получалась при следовании этим путем, выказывая примирительные намерения. Он имел успех и получил разрешение объясниться в этом смысле с прусским уполномоченным в Париже, Сандозом.

Двадцатого января Бёрнонвиль сам вступил на свой пост, остановился в «Hôtel de Russie» и тоже встретился с Крюденером, который совершенно случайно только что переменил гостиницу. И на этот раз, за спиной Ефраима, сам Гаугвиц выступал на сцену с более точными заявлениями: Пруссии будет очень лестно служить посредницей между Петербургом и Парижем, и если Франция согласится на одну жертву в Средиземном море, в особенности, если они будет неприятна Австрии, то этому посредничеству был бы обеспечен быстрый успех. В то же время бывший кавалер Св. Людовика и служитель монархии Бёрнонвиль был, в противоположность Сиэйсу, окружен вниманием и почестями; с ним обращались, хотя он и был разночинцем, как с дворянином прежнего режима, носящим республиканский этикет лишь как случайный наряд, приглашали на большие, равно как и на малые приемы при Дворе. Очень тщеславный и неопытный дипломат, будущий маркиз реставрации чрезвычайно тешился этими приятностями и надеялся играть большую роль.

В чем состояла жертва в Средиземном море, на которую следовало согласиться, легко можно угадать. Представитель республики не замедлил, впрочем, получить об этом предмете более точное указание. Хорошо вышколенный Талейраном, он дал уклончивый ответ: «Франция охотно признала бы царя великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского, титул, который мог бы быть так же хорошо учрежден в Петербурге или на Родосе, как и на самой Мальте». Гаугвиц, казалось, удовлетворился этой уловкой, и со своей стороны, уполномочив Бёрнонвиля продолжать начатые таким образом переговоры, первый консул не сделал никакой оговорки по этому особому пункту. Ссылаясь даже на трудность предвидеть желания или требования державы, «которая не ведет себя согласно интересам своей территории, политики и торговли, но руководится единственно увлечениями и непоследовательностями своего монарха», он объявил, что хочет положиться в этом вопросе на советы короля Пруссии.

Оставалось узнать мнение России. Что оно тоже склонялось в пользу примирения, за это Берлинский двор мог, по-видимому, поручиться. Но поведение Крюденера не выражало ничего. Как в гостинице «Soleil d’Or», так и в «Hôtel de Russie», министр делал вид, что не замечает присутствия своих французских коллег. Узнав вскоре – так, по крайней мере, утверждал Гаугвиц – об их дружеском расположении к нему, он не предпринял ничего, что выражало бы малейшее желание на него ответить. Он продолжал даже очень заметно избегать французов, казалось, страшился их любезностей, и когда Бёрнонвиль выразил по этому поводу свое изумление королю, Фридрих-Вильгельм не удержался от такого замечания:

– Чего вы хотите! Одна из ваших любезностей может отправить его в Сибирь!

– Но, – прибавил он, – это не мешает вести переговоры. Сперва нужно прийти к соглашению; любезности придут потом.

Однако, получив возможность объясниться по поводу предложений французского правительства, русский посланник оставался холоден. Он ограничился тем, что принял их ad referendum, отложил ответ до возвращения курьера, которого, по его словам, он уже отправил в Петербург, потом, получив ожидаемые инструкции, принял самый высокомерный тон, чтобы решительным образом отклонить все сношения с французским посланником. Российские министры не должны были иметь ни прямого, ни косвенного соприкосновения с министрами республики. В то же время Гаугвиц и его коллеги тоже становились гораздо более осторожными, хотя и продолжали утверждать, что возможность соглашения с Россией оставалась открытой.

Бёрнонвиль ничего не понял и предположил, что над ним насмеялись. Сам Талейран не знал, что подумать, тем более что Берлинский кабинет, очень хорошо знавший истинное положение вещей в России, оказывался вовсе необщительным в этом отношении. Однако вот что произошло в Петербурге.

В первых числах февраля (новый стиль), узнав через Крюденера о предложениях, сделанных через посла в Берлине, Павел написал на полях донесения от 16/28 января: «Что касается сближения с Францией, я не желаю ничего лучшего, как видеть ее идущей мне навстречу, в особенности в противовес Австрии». Но под этим замечанием Панин имел смелость приписать свое собственное, в котором говорилось: «Я никогда не смогу этого выполнить, не действуя против моей совести». И он поторопился послать барону Крюденеру инструкции, смысл которых пояснял следующим образом в письме к С. Воронцову: «Его Величество повелел ответить, что он не желает соглашаться ни на одно из предложений корсиканского узурпатора… Нелепости гаугвицевской политики не могли пошатнуть принципов нашего августейшего государя».

В своей ненависти к республике и к французскому государству он оставался непреклонным. На другом конце Европы он хотел играть роль дорогого Питта, более молодого, менее рассудительного, но такого же пылкого и неукротимого. Он прибавил, правда, к своей депеше Крюденеру конфиденциальную записку, дававшую понять, при каких условиях она была составлена. Посланник в ней читал: «Не скрою от вас, что зло усиливается, что тирания и безумие достигли своей полноты». Но Крюденер не был такой человек, чтобы обратить внимание на предостережение. Преданный вице-канцлеру, он разделял его мнения и, как и он, по выражению Кочубея, «смотрел на республику не как российский министр, но как эмигрант».

Берлинский кабинет не имел со своей стороны никакого желания выяснять положение вещей. Он верил в возможность соглашения и искренно желал к нему привести; но, как в 1797 году, он стремился главным образом к тому, чтобы удержать эти переговоры в своих руках и поэтому не заботился о нахождении для них путей и средств. С другой стороны, он хотел получить плату за свой труд, и поэтому желал бы, чтобы, приехав, Бёрнонвиль высказался относительно общего примирения и выгод, на которые могла бы при этом рассчитывать Пруссия. Но посланному первому консулу сперва нечего было сказать на эту интересную тему, а когда, в конце февраля, у него оказалась возможность ее коснуться, то только, чтобы изложить «принципы бескорыстия», вовсе не устраивавшие его собеседников.

После Лёбена, Директория заявила уже, что больше ничего не хочет отдавать. Ее принципы этому противилась. Она не собиралась торговать народами, и в этом отношении Бонапарт желал следовать уроку своих предшественников.

Франция, велел он сказать в Берлине, желает сохранить границу по Рейну, но это был вопрос решенный, предусмотренный договорами Берлинским и Кампоформийским, освященный даже в Раштадте и поэтому бесповоротно введенный в европейское право. Не спрашивая, таким образом, ничего, чем бы оно уже не владело, правительство республики высказывало пожелание, чтобы по его примеру и другие державы воздержались от заявления новых претензий.

Да, отвечали на это, но по Берлинскому трактату Пруссия получила твердое обещание компенсаций за то, что она отдает на левом берегу. Затем секретные статьи, добавленные к Кампоформийскому договору, по всеобщей молве, выговорили, что новая французская граница не коснется выступающих частей прусских владений. Чему следовало верить и каковы были в этом отношении намерения первого консула?

Бёрнонвиль вновь становился нем, а усердие Гаугвица к франко-русскому сближению тотчас же остывало, и в то же время прусский министр делал вид, что подвергает вновь рассмотрению самое основание вопроса о рейнской границе. Так как в течение следующих недель война, казалось, повернулась не в пользу Франции, он постепенно повысил тон. Отказавшись от левого берега великой немецкой реки, республика должна была еще вывести свои войска из Голландии и Швейцарии и признать независимость обеих этих стран. Сближение с Россией покупалось этой ценой, и не меньше требовалось для того, чтобы Крюденер согласился отнестись любезнее к представителю Франции. Не предупредив вовсе в Петербурге, что он формулировал эти требования, прусский министр храбро выдавал их за выработанные совместно с Российским двором. Он думал устроить таким образом сделку с Парижским кабинетом и, насколько удастся, ей воспользоваться.

Но в тот самый час Бонапарт и Талейран получили, другим путем, совсем различные сведения. Полномочный министр при ганзейских дворах, Бургоэнь, говорил, что на этом наблюдательном посту узнал из верного источника, будто момент крайне благоприятен, чтобы обратиться к Павлу с предложением о мире. «Верный источник» был в действительности довольно сомнительного достоинства. Бургоэнь получил эти сведения от бывшего маркиза Бельгарда, корнета перед революцией в полку Colonel-Général-Dragons, эмигрировавшего потом в Россию и завязавшего там полезные отношения, особенно с Ростопчиным. Это был второй Шуазёль-Гуфье, более прыткий. По его словам, Ростопчин, Кутайсов и г-жа Шевалье должны были в скором времени одержать верх над Паниным. Любовница бывшего цирюльника вступила в сообщничество с г-жой Гурбильон, бывшей горничной графини де Прованс, которая, после изгнания из Митавы, злословила в Петербурге своих бывших господ и получила поддержку другой эмигрантки, г-жи де Бонёйль, имевшей интимную связь с президентом Коллегии иностранных дел. Быть может, Бельгард не был очень надежной порукой; но Бургоэнь находил подтверждение его словам даже в поведении российского министра в Гамбурге, Муравьева, который, проявляя все еще сильную враждебность в отношении Франции, распространялся, будучи навеселе, в самых резких выражениях об Англии и Австрии.

Даже пьяный, Муравьев знал, что делает, и Бургоэнь не был введен в заблуждение. Среди влияний, толкавших ее в противоположном направлении, воля Павла еще колебалась. В этот самый момент, уступая одному из своих советников и огорчая другого, царь одобрительно отнесся к отправлению в Петербург графа Карамана как официального представителя французского короля. Более благоразумно, он находил тоже необходимым подождать результата кампании, в которой первый консул собирался испытать счастье в Германии или в Италии. Но Бонапарт и Франция привлекали его, в этом не могло быть сомнений. Руководимый своим верным инстинктом, Талейран был в этом убежден. Только он не находил средства коснуться этой бессильной воли деспота, обманутого и осмеянного своими слугами. Он подозревал, в свою очередь, искренность Пруссии и обратился к Бургоэню: Так как Берлин не дает ничего, нельзя ли найти удобный путь через Гамбург, где проходит столько народу?

Двадцать третьего июня 1800 года, после Маренго, Бургоэнь ответил советом, счастливой судьбы которого он, конечно, далеко не мог предвидеть и секрет которого остался доныне погребенным в архивах. Надо воздать за него честь скромному дипломату. Объясненный первым консулом с той полнотой, которую он умел давать всему, этот совет второстепенного министра должен был дать дипломатической кампании, так плохо начавшейся, совершенно новое направление и решить ее успех. Несомненно, Маренго сыграло тоже некоторую роль.

Бургоэнь писал: «Я снова обдумывал способы нашего сближения с Россией. Мнение моих друзей по-прежнему таково, что лучший из всех способов – это посредничество Берлинского двора. Но они также думают, что, лаская Павла I, можно прийти к этой цели; что достаточно действовать в том духе, которым проникнуты с некоторых пор наши официальные газеты, прибавить к этому несколько шагов, которые доказали бы, как мы щадим русскую нацию и в особенности ее войска; применить в отношении их военнопленных меры гуманности, быть может, даже разрешить им вернуться в Отечество».

III

Двадцатого июля 1800 года курьер привез автору этой депеши письмо, адресованное Талейраном Панину. В письме говорилось, что первый консул решил освободить всех русских пленных, находившихся во Франции, не требуя обмена. «После многократных и тщетных обращений, значилось в письме, к английским и австрийским комиссарам с предложением обмена русских пленных, глава французского правительства не пожелал долее задерживать их возвращения на родину».

По-видимому, повинуясь какой-то затаенной мысли, которую он не хотел никому поверить, Бонапарт оказывал царским войскам, попавшим в плен, всевозможные привилегии: он предоставил офицерам право ношения оружия, заботился о хорошем питании нижних чинов. Теперь он предлагал отослать их в Россию со всеми военными почестями, с оружием и знаменами и в новом обмундировании. Об этом предполагалось известить русского министра в Гамбурге, который должен был послать это предложение в Петербург со специальным курьером.

Но в отношении последнего пункта Талейран и первый консул несколько ошиблись в расчетах, и, накануне одного из своих лучших триумфов, французская дипломатия получила такое жестокое оскорбление, какого ей никогда еще не приходилось сносить. И это было после Маренго!

Бургоэнь написал Муравьеву записку, прося его переговорить с ним по вопросу, интересующему оба правительства, но не мог найти в доме русского министра ни одного лакея, который согласился бы принять от него эту записку! Он решил переслать ее по городской почте. Ответа не было. Муравьев подражал Крюденеру. Представитель Людовика XIV и даже Людовика XVI, конечно, не стал бы настаивать, но республиканские министры имели достаточно времени – и случая – отрешиться от подобной обидчивости. Три раза возобновлял Бургоэнь свои шаги, но безуспешно. Наконец, прибегнув к крайнему средству, он написал четвертое письмо, в котором изложил всю суть дела и пробовал запугать недоступного министра. Он писал ему, что, не желая передавать такого важного сообщения, не рискует ли царский посланник несравненно более, чем согласившись взяться за это дело? При этом, точно зачумленный, французский коллега русского министра прибавлял следующие советы: «Не пишите мне ответа собственноручно; не ставьте моего имени ни на конверте, ни в тексте письма; не давайте ни одним словом понять о предмете нашей переписки; адресуйте мне ответ на имя г-на де ла Круа, у которого я и получу его, не возбуждая никаких подозрений».

На этот раз ответ был получен, но в виде записки без подписи и следующего содержания: «Не имея права входить в сношения с г-ном де ла Круа без особых на то полномочий, взять на себя передачу письма, каково бы ни было его содержание, мы находим еще менее возможным. Это единственный ответ, который мы можем дать».

И послание Талейрана к Панину так и не пошло! Бургоэнь хотел было послать его просто по почте, но потом передумал. В общем, намерения первого консула были известны Муравьеву. Он не мог не сообщить о них своему государю. Было благоразумнее подождать результатов этих частных сношений. Такое соображение оказалось правильным. Павел был предупрежден о том, что ему предлагали; в то же время и настроение его и лиц его окружавших, за исключением Панина, значительно изменилось в пользу Франции: если в Гамбурге Муравьев оставался глух, то в Петербурге гром Маренго нашел себе звучный отклик.

Несмотря на противодействие своего коллеги, Ростопчин распорядился уже послать Крюденеру указание не избегать более представителя республики. В согласии с Берлинским кабинетом царь предполагал связать возобновление дипломатических сношений с задачей общего успокоения Европы, но его взгляды на это дело нисколько не согласовались с намерениями прусских министров. Новые инструкции, данные Крюденеру, обходили молчанием Мальту, а относительно границы по Рейну высказывали лишь пожелание, чтобы французские приобретения были насколько возможно ограничены. Больше всего заботила Павла судьба итальянских государей, курфюрста баварского и короля португальского, которых ему хотелось видеть восстановленными во всех их правах. Если окажется совершенно невозможным вернуть сардинскому королю Савойю и прочие части его владений, уже присоединенные к Франции, то император находил желательным, чтобы король получил вознаграждение насчет цизальпийских территорий. Одним словом, не было речи о Пруссии и о требовании для нее удовлетворения за убытки, на что, по ее уверениям, она получила согласие России.

Через посредство баварского министра, барона Поша, русский посол сообщил все вышеизложенное Бёрнонвилю, который из этого вполне резонно заключил, что для достижения франко-русского сближения ему больше нечего рассчитывать на содействие Фридриха-Вильгельма и его министров. Он надеялся обойтись без них. Но его ожидало еще одно разочарование. С каждым новым курьером Крюденер менял свою физиономию и начинал говорить по-новому. Стоило ему получить известие, что Панину удалось найти способ лишний раз настоять на своем, как русский посол сейчас же возвращался к прежней неопределенности: он уклонялся от свидания, на которое соглашался раньше, а на предложение посредничества испанского министра, О’Фариля, в конце концов заявил, что считает всякие разговоры с французским министром излишними, так как не имеет распоряжений на ведение с ним каких бы то ни было переговоров.

Бёрнонвиль уже приходил в отчаяние, как вдруг 12 сентября Гаугвиц сообщил ему, что волнениям его наступает конец, так как шаги первого консула, предпринятые им по совету Бургоэня, на этот раз возымели свое действие. Извещенный Муравьевым о любезности Бонапарта и очень тронутый ею, Павел, однако, по настоянию Панина, некоторое время, вопреки своему желанию, не давал ответа, а тем временем Талейран пытался доставить свое послание в Петербург другим путем – отправив туда одного русского пленного, майора Сергеева. Он даже добавил к первому письму еще другое, помеченное 26 августа 1800 года, где давал понять, что первый консул будет очень сговорчив в вопросе о Мальте, «предпочитая пойти на все жертвы, которые окажутся необходимыми, лишь бы только остров не достался в руки Англии».

Это заявление еще не означало, как утверждали многие, ни уступки острова, ни признания Павла великим магистром, и поэтому, несмотря на уверения большинства историков, основывающихся на мемуарах, приписанных Талейрану, как бы ни были лестны предложения французского министра, они не могли сопровождаться присылкой шпаги, пожалованной когда-то папой одному из великих магистров ордена, Лавалетте, или Вилье де Лиль-Адану, – предание не сохранило вполне точно этого имени. Несмотря на желание обеих сторон прийти к соглашению, война между Францией и Россией все еще продолжалась. Вопрос об обладании Мальтой и о гроссмейстерстве ордена должен был занять главное место в переговорах, при помощи которых оба государства пришли бы к окончанию конфликта. Присылка шпаги была бы преждевременным шагом со стороны республики, так как отняла бы у нее одно из средств обмена, и, разумеется, ни Талейран, ни Бонапарт не сделали бы такой глупости. С другой стороны, даже если предположить, что царь согласился бы принять такой подарок, то надо думать, что он пожелал бы получить его от самого победителя при Маренго. А первый консул все оставался нем, предоставляя своему министру войти в сношения с министром Павла и преодолеть для этого все трудности и препятствия, которые нам уже известны.

Оба письма Талейрана, даже в руках майора Сергеева, могли с трудом достигнуть своего назначения. Крюденер придумывал, как бы задержать офицера в Берлине, не давая ему паспорта и взяв на себя отправку порученных ему писем. Таким образом Панин получал возможность поступить с ними по своему усмотрению. Но впечатление, полученное от намерений первого консула, одержало верх в решениях императора, вследствие этого Крюденер получил наконец категорическое приказание войти немедленно в сношения с Бёрнонвилем, и 12 сентября, после обеда, устроенного для этого Гаугвицем, в его саду состоялось первое совещание обоих дипломатов. Таким образом, встречи продолжали носить тот же характер тайны, как и в 1797 году; Берлинский кабинет сохранял для себя возможность быть третьим лицом в этих переговорах, а Крюденер любезно исполнял его желание.

IV

Это первое совещание не дало положительных результатов. Бёрнонвиль не имел полномочий для ведения переговоров, Крюденер со своей стороны не получил разрешения соглашаться окончательно. Он осведомился в очень любезной форме об условиях первого консула относительно отправки русских пленных и заявил, что царь заранее их принимает. Он подтвердил желания императора относительно общего успокоения Европы и прибавил только просьбу гарантировать владения герцога Вюртембергского. В Петербурге вражда между Паниным и Ростопчиным все еще продолжалась. Только 26 сентября (ст. стиль), ввиду того, что Панин отказался не только сообщить о новых намерениях их общего повелителя, но и ответить Талейрану, письма которого были у него наконец в руках, – Ростопчин взялся за перо и написал свою знаменитую ноту, возбудившую столько толков. После ее опубликования Бонапартом многие подозревали последнего в искажении ее смысла, а один из врагов великого человека, разбирая ее, заметил, что император обращался в ней к Бонапарту, как «к правителю отдаленной провинции». Однако, несмотря на довольно резкий тон, текст документа далеко не оправдывает подобной оценки. Ростопчин писал:

«Его Величество Император Всероссийский, ознакомившись с письмами, полученными его вице-канцлером, графом Паниным, приказал мне довести до сведения первого консула, что дружественные отношения с моим Государем могут быть установлены только посредством исполнения его желаний, уже заявленных генералу Бёрнонвилю: 1) возвращение острова Мальты со всеми его владениями ордену Св. Иоанна Иерусалимского, которого Всероссийский Император состоит великим магистром; 2) водворение сардинского короля в его владениях, в том виде, в каком они были до вступления французов в Италию; 3) неприкосновенность – земель короля обеих Сицилий; 4) – владений курфюрста Баварского; 5) – владений герцога Вюртембергского».

В то же время президент Коллегии иностранных дел объявил о командировании во Францию генерала барона Спренгтпортена с поручением принять русских пленных.

Оставляя в стороне сухость тона, которая не могла удивить французское правительство после приобретенного им недавно опыта в сношениях с русской дипломатией, эта нота, как старался подчеркнуть и ее составитель, не прибавляла ничего нового к прежним заявлениям Петербургского кабинета. Она им придавала только характер ультиматума, а прежние пожелания Берлинского кабинета по одному из пунктов, высказанные в форме совета, выдвигала на первый план и предъявляла как требование. Так как Крюденер до сих пор обходил молчанием вопрос о Мальте, Гаугвиц оказался, по крайней мере в отношении этого вопроса, уполномоченным выразителем царских намерений, и факт этот имел свое значение. Он должен был оказать большое влияние на дальнейший ход переговоров.

По свидетельству одного полусоотечественника генерала Спренгтпортена, выбор этого уполномоченного вызвал горячие протесты со стороны Панина. После того как он находился в числе самых ревностных сторонников Густава III, этот финн, простившись с интересами Швеции, занялся с таким же усердием подготовкой присоединения своей родины к России.

– Могу ли я сделать лучше, как послать изменника к узурпатору, – будто бы сказал Павел.

В этих словах нет ничего неправдоподобного. Даже совершенно отвергнув законное право наследования престола вплоть до оскорбительного изгнания Людовика XVIII из Митавы и сделавшись решительным сообщником главы Французской республики до того, что стал мечтать уже о разделении с ним европейской гегемонии, Павел должен был испытывать перед этим «отважным корсиканцем», наряду с нарождающейся симпатией к нему, и некоторое пренебрежение из-за разницы их происхождения, и в этом чувстве его гордость искала себе оправдания и удовлетворения. К тому же в данный момент он даже не вполне уяснил себе сущность поручения, возлагаемого им на бывшего приверженца Густава III. Пользуясь влиянием в делах, но, не будучи в состоянии помешать осуществлению этой миссии, Панин старался свести ее исключительно к перевезению пленных, которым первый консул соглашался даровать свободу. Так как пленные были собраны на восточной границе Франции, то генералу не было никакой необходимости показываться в Париже, где он не имел ровно никакого дела. Но Спренгтпортен получил инструкции от Растопчипа, и ему предписывалось «выразить первому консулу благодарность Его Императорского Величества и готовность его идти навстречу добрым начинаниям и вообще содействовать сближению обеих держав, которым, по занимаемому ими положению, надлежит жить в добром согласии и союзные отношения которых могли бы оказать решающее влияние на водворение порядка во всей остальной Европе».

Подобное поручение носило уже не военный, а чисто дипломатический характер, а Ростопчин писал еще следующее: «Его Величество Император уполномочивает генерала Спренгтпортена объявить французским министрам, с которыми ему пришлось бы вступить в переговоры, что он, не колеблясь ни минуты, отозвал свои войска из коалиции, как только заметил, что союзные державы стремятся к захватам, которых его честность и бескорыстие не могли допустить; и так как взаимно оба государства, Франция и Российская империя, находясь далеко друг от друга, никогда не могут быть вынуждены вредить друг другу, то они могут, соединившись и постоянно поддерживая дружественные отношения, воспрепятствовать, чтобы другие своим стремлением к захватам и господству не могли повредить их интересам».

Между тем Спренгтпортен не получил еще никаких полномочий, чтобы начать переговоры и высказать выраженные в инструкции мысли и чувства, и, несмотря на полное противоречие с содержанием декларации, которую ему надлежало сделать, он получил строгое предписание не говорить с кем бы то ни было ни о чем другом, как о возвращении на родину русских солдат. Вопрос о восстановлении мира между обеими державами и о согласии между ними был поставлен в зависимость от исхода других переговоров, вступать в которые ему не надлежало. В этом отношении влияние Панина имело перевес. Но, по какой-то новой и непонятной причине, Павел расширял рамки поручения в другом смысле: он хотел, чтобы, покончив с чисто военной стороной миссии, генерал тотчас же отправился на Мальту и от имени своего Государя вступил во владение островом! Однако переговоры еще не были окончены и было неизвестно, придут ли державы к соглашению; тем не менее царь желал, чтобы Спренгтпорген, ранее достижения этого соглашения, которое к тому же ему не было поручено довести до конца, добился исполнения именно самой спорной статьи на пользу России или, по крайней мере, на пользу ее Государя! Но требование это направлялось не туда, куда следует: с пятого сентября Мальта не была больше во власти французов. Курьер догнал Спренгтпортена уже в дороге, чтобы предупредить об этом. Управление островом переходило к Англии. После того, по крайней мере в данный момент, все переговоры между Россией и Францией при направлении, которое придавал им Павел, теряли свой смысл, Все остальные требования монарха сводились к задаче всеобщего успокоения, а между тем война была в полном разгаре!

Талейран, посылая со своей стороны третьего октября инструкции Бёрнонвилю и уполномочивая его заключить отдельный договор о мире с Его Величеством Императором Всероссийским, приложил все старания к тщательному рассмотрению всех вопросов. Событие пятого сентября исключало то самое требование царя, которое одно только могло помешать согласию, к которому стремились обе страны, и теперь следовало прежде всего прийти к примирению, после чего можно было бы приступить, при взаимном благорасположении, к решению вопросов, намеченных монархом и имеющих всеобщий интерес. Что касается формы акта, по которому обе воюющие державы должны были перейти от враждебных отношений к дружественным, французское правительство имело в виду проект, посланный раньше Кальяру. Так как Пруссия не имела никаких причин участвовать в переговорах, то Бёрнонвилю предписывалось зорко следить за тем, чтобы она не ввязалась в них под каким-либо предлогом. В качестве посредника она, в сущности, не принесла никакой пользы, и поэтому Талейран отклонял теперь ее участие. Совещания должны были иметь место поочередно у обоих представителей договаривающихся сторон. В случае настоятельного требования Крюденера, первое совещание могло состояться у него.

Все это было прекрасно, но очень далеко от того, что представляли себе Павел и его советники, и бедняга Бёрнонвиль не замедлил в этом убедиться.

Любезно предложив Крюденеру приехать к нему и сообщив ему о полученных распоряжениях, Бёрнонвиль наткнулся на ледяной прием. Русский посол вовсе не был расположен приступать к обсуждению вопросов. Гораздо менее осведомленный, чем Гаугвиц, он не знал к тому же о впечатлении, произведенном в Петербурге письмами Талейрана. Только восемь дней спустя, сообщая Бёрнонвилю о приезде курьера, он вежливо попросил его приехать к нему еще раз. Очевидно, неопытный дипломат приучил своего русского коллегу к той мысли, что можно не церемониться с представителями республики. И Бёрнонвиль подтвердил это еще раз. Вопреки полученным инструкциям, он послушно принял приглашение, хотя, как оказалось, только для того, чтобы узнать, что в Петербурге не согласятся ни на что другое, кроме условий, перечисленных в ноте Ростопчина.

В то же время Гаугвиц, сначала при посредничестве Ломбарда, а потом и более прямым путем, выказал твердое намерение не дать себя отстранить. Продолжавшиеся восемь месяцев трудные переговоры между Берлином и Парижем были закончены. По договору, подписанному в Петергофе 16/28 июля 1800 года, – к великому торжеству Панина, – обе державы возобновляли прежний союз. Хотя последний был чисто оборонительный, – «безобидный», как говорили в шутку, – и позволил Фридриху-Вильгельму сохранять пока выжидательный нейтралитет, за который он так держался, событие это тем не менее означало решительное возвращение к прежней тесной дружбе, которая, как думали в Берлине, должна будет исключить, на почве дипломатической, отдельные переговоры того и другого Двора с третьей державой.

Ростопчин судил об этом иначе, и у него даже было намерение перенести переговоры с Францией либо в Копенгаген, либо в Гамбург, где Муравьев, внезапно смягчившись, искал теперь случая переговорить с Бургоэнем. Но тотчас же было выказано такое явное неудовольствие на берегах Шпрее, что намерение это пришлось оставить. Таким образом, Крюденер сохранял свои полномочия на ведение переговоров с Бёрнонвилем, а Гаугвиц решительнее, чем когда бы то ни было, брал на себя роль главного посредники Петербургского кабинета, а также старался быть необходимым лицом в сношениях Парижского кабинета с союзницей Пруссии. По его словам, нота Ростопчина от 26 сентября прошла через его руки, и Талейран избрал, в свою очередь, тот же путь, поручив прусскому министру сообщить его ответ.

Тут Бёрнонвиль на опыте увидел один из этих фокусов, которые, в прусской дипломатии, составляли часть традиции, – благоговейно сохраняемой до наших дней.

В действительности нота Ростопчина была послана в Париж через Крюденера, который не удержался, чтобы не сообщить о ней Гаугвицу, дав таким образом возможность прусскому министру провести французского посла. Что же касается ответа Талейрана, который, по словам Гаугвица, ему было поручено передать, то он представляет собой один из любопытных фактов этого исторического эпизода. Получив его из рук прусского министра в форме объяснительной ноты, Крюденер переправил его 8/20 ноября в Петербург, где он был принят как объяснение взглядов французского правительства; таким образом, сильные подозрения и даже одно очень серьезное основание убеждают нас в том, что Талейран ничего не знал об этом дипломатическом документе и был совершенно чужд его редакции.

В тот же момент в каждой из своих депеш он возобновлял Бёрнонвилю свое указание не допускать вмешательства ни одного из прусских министров в его переговоры с Крюденером. Как же могло ему прийти тогда в голову самому пригласить Гаугвица себе в посредники? С другой стороны, послание Ростопчина имело форму официального документа. С какой бы стати Талейран ответил на него в другом тоне? К тому же этот мнимый ответ по своей сущности вовсе не похож на французский.

Требование от России признания границы по Рейну; предложение вместе гарантировать неприкосновенность владений курфюрста Баварского на правом берегу реки, так же, как и владений герцога Вюртембергского; обещание сохранить неприкосновенность королевства Неаполитанского и назначить приличные границы светским владениям папы; предложение восстановить владения короля Сардинского, за исключением Новары. Обещание, наконец, соразмерных вознаграждений, осуществимых при помощи секуляризации государствам, лишившимся части своей территории, и Пруссии в частности: вот содержание этого документа, и представляется бесконечно маловероятным, чтобы первый консул или его министр над ним трудились.

Некоторые из этих условий были явно противоположны политике, принятой в этот момент консульским правительством. Разве оно только что не объявило категорически принцип общего бескорыстия как базу всех будущих соглашений, отказавшись, не менее решительно, от обсуждений вопроса о границе по Рейну.

Другое основание для подозрения: некоторые изменения, касающиеся эвакуации Голландии и территорий, расположенных на правом берегу Рейна; признание независимости Швейцарии; требование вознаграждения Англией Мальты, – все эти предложения, которые Талейран делал будто бы от лица Франции, находятся в ноте маркиза Луккезини, присланной французскому правительству 21 января 1801 года и резюмирующей общие желания Пруссии и России.

Я подхожу здесь к решительному возражению против этого документа. От него не осталось никаких следов в архиве набережной c d’Orsay; наоборот, там находится черновик ответа, официально данного Талейраном на ноту от 26 сентября. Он помечен 21 декабря, то есть был написан более месяца позже того ответа, который министр будто бы передал через Гаугвица за шесть недель до того. В нем нет никаких указаний на объяснительную ноту, и по существу они явно противоречат друг другу. Он составлен так:

«Нижеподписавшийся передал на рассмотрение первого консула ноту от 26 сентября, присланную его сиятельством графом Ростопчиным. Нижеподписавшемуся поручено заявить, что требования, заключающиеся в ноте его сиятельства, представляются по всем пунктам справедливыми и подходящими и что первый консул их принимает».

Это всё. Ни слова о Пруссии, о границе по Рейну и о секуляризации. Ясно, что по поводу этого текста, принадлежащего, бесспорно, перу Бонапарта, Талейран не совещался с Гаугвицем. Вполне очевидно также, что прусские министры и французские послы в Пруссии не принимали в нем участия. Он не согласуется и с инструкциями, данными раньше Бёрнонвилю. Он представляет собой нечто новое, неожиданное, какой-то переворот, который может быть объяснен лишь обстоятельствами, при которых событие происходило.

Двадцать первого декабря были начаты переговоры о мире с Австрией. Несмотря на день при Гогенлиндене, Венский двор горячо оспаривал условия, предложенные ему первым консулом. Австрия упиралась; она грозила прекратить переговоры. В это время Бонапарт узнал о приезде в Париж Спренгтпортена. Из разговора с ним он пришел к убеждению, что император ждет лишь знака, чтобы помочь Франции всей силой своего оружия, а в таком случае Австрия будет уничтожена. Он пришел также к заключению, что с русским «донкихотом» все обычные дипломатические приемы и формулировки не могут иметь места; что надо идти вперед, не останавливаясь и не боясь риска, да и риск, в сущности, не велик, потому что государь не обращает внимания на протоколы. Впоследствии можно будет всегда по мелочам вернуть то, что было утрачено в массе. Раз отпал вопрос о Мальте, то все остальное пустяки. И, со свойственной ему быстротой, победитель при Маренго решился на один из тех шагов, которыми он приводил в изумление своих противников, даже на почве дипломатии. Чтобы иметь своим сторонником царя, он принимает все требования Спренгтпортена. Он отвечает кратким согласием на все условия русского царя.

Но шесть недель тому назад у него еще не было никаких причин так легко пойти на соглашение, да и теперь он не имел в виду так же отнестись к требованиям прусского правительства. Что же в таком случае представляет тот, другой ответ Талейрана на ноту Ростопчина, такой удобный для Пруссии, на который до сих пор смотрели как на исторический документ и который был принят как таковой лучшими историками? Не что иное, как фальшивый дипломатический документ.

Выставляя себя посредницей, сыгравшей главную роль в новых отношениях, установившихся между Петербургом и Парижем, прусская дипломатия в действительности высказывала свои собственные притязания и добивалась своих целей; но она умела ловко скрывать свои истинные стремления, раз ее мистификация оставалась тайной до настоящего времени. Однако выступление на сцену в 1800 году Спренгтпортена должно было значительно помешать ее проделкам.

V

Генерал прибыл в Берлин в первых числах ноября, и тотчас же Бёрнонвиль и Крюденер оказались совершенно отстраненными от ведения дела. Финский авантюрист являлся новым мистификатором. Обладая полномочиями, недостаточно ясно выраженными, он произвольно расширял их пределы. В таинственных выражениях он многозначительно давал понять, что держит в своих руках не только судьбы России и Франции, но целой Европы. В скором времени в Париже, а может быть даже и в Берлине, он скажет нечто такое, что изменит положение вещей на континенте. В это же время Крюденер узнал о падении Панина, устраненного от должности вице-канцлера и вскоре после того сосланного в свое подмосковное имение. Русский посол имел достаточные основания предполагать, что час его немилости тоже настал. Быть может, этот Спренгтпортен был предназначен быть его заместителем. Совершенно сбитый с толку, Бёрнонвиль, со своей стороны, написал в Париж, чтобы пригласили генерала отправиться туда возможно скорее. «Он любимец императора, писал бывший швейцарский полководец. Он уверял меня, что если б его назначили полномочным министром, то мир был бы заключен в двадцать четыре часа». Все известия, приходившие из Петербурга, по-видимому, указывали, что происшедший там только что министерский кризис соответствовал изменению настроения, вестником которого являлся, быть может, Спренгтпортен, и, за исключением этой подробности, предположение было правильно.



Граф Георг Магнус Спренгтпортен – шведский военачальник и политический деятель, перешедший на российскую службу





Со времени отъезда генерала воображение Ростопчина работало на почве инструкций, составленных им для него, и в то время как борьба с Паниным возбуждала ум министра, Павел начинал горячиться тоже. В этом пламени, где с разных сторон внезапно таяли отвращение и даже ненависть, казавшаяся непримиримой, нетрудно узнать то, что и в гораздо более близкую к нам эпоху составляло с русской стороны истинную причину последовательного сближения с Францией: не внезапный порыв нежности или даже симпатии, но простое следствие искусно скомбинированных властолюбия и робости, восхищения и презрения.

Первого октября 1800 года (старый стиль), по получении известия о взятии Мальты англичанами, президент Коллегии иностранных дел представил царю записку, свидетельствовавшую о необычайном возбуждении. Исходя из критического рассмотрения роли, сыгранной Россией в коалиции, Ростопчин находил ее несостоятельной и намечал программу совершенно новой политики. Вполне сходясь в мыслях с Гюттеном и, быть может, вдохновляясь некоторыми внушениями, полученными оттуда, он клал в основание своего проекта раздел Турции, по соглашению с Пруссией, Австрией и Францией. Будет создана греческая республика под протекторатом России и трех прочих держав, участвующих в предприятии. В то же время новый союз положит конец преобладанию Англии, посредством восстановления вооруженного нейтралитета на тех условиях, как его задумала и организовала Екатерина. Выполнение этого плана прославило бы Россию и девятнадцатый век, соединив на одной главе венцы Петра и Константина. Действительно, в предположенном разделе Россия должна была получить Румынию, Болгарию, Молдавию и Константинополь.

В несколько иной форме, это была, в общем, главная мысль предшествующего царствования.

Беседуя со своим другом, грузинским князем Цициановым, командующим войсками у себя на родине, Ростопчин намечал также план экспедиции, которая добралась бы до самого источника английских сил, – Индии.

Но что же думал об этом Павел? Оригинал записки содержит собственноручные пометки государя, дающие нам сведения по этому вопросу. Они показывают, что он был всецело пленен и вполне согласен. Ростопчин писал: «(Франция) в самом изнеможении своем похваляется в виде завоевательницы обширных земель и законодательницы в Европе. Нынешний повелитель сей державы слишком самолюбив, слишком счастлив в своих предприятиях и неограничен в славе, чтобы не желать мира. Он употребит покой внутренний на приготовления военных против Англии, которая своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции. Бонапарт не может опасаться покушения ее на твердой земле; мир же восстановит свободное мореплавание. Силы Австрии он все истощил; Пруссия в его зависимости; и так остается ему страх единственно от России. Истина сего доказывается всем его поведением против Вашего Императорского Величества… Австрия уже восемь лет как ведет без отдыха постыдную и разорительную войну и столь упорно следует новому своему предприятию, что потеряла из виду новейшую цель своей политики».

Замечание императора Павла: «Чего захотел от слепой курицы?»

«Пруссия, отстав умно от войны, вошла в тесную связь с Францией… Англии тоже необходим мир… Во время французского вооружения она вооружила попеременно угрозами, хитростью и деньгами все державы против Франции…»

Замечание императора Павла: «И нас грешных!»

«Чтоб овладеть торговлею целого света, дерзнула завладеть Египтом и Мальтою. Россия, как положением своим, так равно и неистощимой силою, есть и должна быть первая держава мира… Бонапарт старается всячески снискать наше благорасположение…»

Замечание императора Павла: «И может успеть».

«Пруссия ласкает нас для склонения на предполагаемые ею себе удовлетворения при общем мире. Австрия ползает перед нами… Англия… не поставляя возможным сближение наше с Францией, захочет, может быть, нахальным образом развесить в Балтийском море флаг свой… Но при общем замирении… за исключением Австрии, все сии три державы кончат войну со значительными выгодами. Россия же останется ни при чем, потеряв 23 000 человек. Ваше Императорское Величество дали неоспоримое право истории сказать некогда грядущим векам: „Павел I, вступая в войну без причины, также и отошел от оной, не достигнув до цели своей, и все силы его обращены были в ничто от недостатка упорства в предпринимаемом“…»

Замечание императора Павла: «Стал кругом виноват».

«Я заключу указанием удобных способов для доставления России выгод… которые поставят ее на бесконечность выше всех держав, а имя Ваше выше всех государей, живущих по смерти в храме бессмертия…»

Следовал проект раздела, мы уже указывали часть, предназначавшуюся в ней России. Австрия получала Боснию – уже! – Сербию и Валахию. «Не много ль?» – спрашивал Павел. Пруссии Ростопчин отдавал курфюршество Ганноверское и епископства Падерборнское и Мюнстерское; Франции – Египет. Хотя и поставленная под защиту четырех держав, участвующих в разделе, будущая греческая республика должна была, однако, фактически привести эллинов под скипетр Российский. «А можно и подвести», – приписал царь, и он соглашался также на то, чтобы Бонапарт был «центром сего плана».

Но, по мнению Ростопчина, для того, чтобы привести в исполнение такой грандиозный замысел, Спренгтпортен был слишком слаб, и автор проекта напрашивался поэтому на это сам. Он предполагал поехать в Берлин, Вену и Париж, с соблюдением глубочайшей тайны, придумывая всевозможные хитрости, чтобы лучше обеспечить секрет своей миссии. Он прослывет на короткое время за опального и высланного из России с приказанием отправиться в заграничное путешествие. Но его уловка не встретила одобрения государя. «Это – мешать дело с бездельем», заметил он не без основания. Тем не менее он сделал внизу записки следующую заключительную приписку: «Опробуя план ваш, желаю, чтобы вы приступили к исполнению оного. Дай Бог, чтобы по сему было».

Подумав, он и его министр, однако, нашли, что они слишком торопились. Так как Спренгтпортен находился уже на пути во Францию, то не следовало ли подождать известий об оказанном ему приеме? Но генерал был, без сомнения, уже осведомлен если не об удивительном плане, то, по крайней мере, о брожении новых идей, о которых шла речь, и его известная нам склонность преувеличивать свое значение и непомерно расширять рамки своего поручения от этого усилилась. Берлин, между тем, не был предназначен сделаться театром сенсационных дебютов на дипломатическом поприще, где честолюбивый человек сгорал желанием испробовать свои таланты. Павел и Ростопчин нашли своевременным ускорить его прибытие к месту назначения, по-прежнему, однако, не обозначая точные цели его путешествия, и 21 ноября генерал вновь двинулся в путь.

В Берлине, все еще смущенные и недоумевающие, но не получавшие отмены прежних распоряжений, Бёрнонвиль и Крюденер должны были возобновить свой разговор, прерванный этим появлением, не имея, однако, больше надежды на успешное их продолжение. Против всякого ожидания, на поведении русского посла нисколько не отразилась та перемена в мнениях, о которой, по-видимому, говорил Спренгтпортен. Представитель Франции все еще ждал визита своего коллеги, которого никогда так и не мог дождаться. В назначенный день Крюденер выставлял предлогом необходимость избавить намеченную встречу от любопытства Гаугвица и его агентов. «Ни у вас, ни у меня», говорил он, и, как в 1797 году, свидание назначалось «в парке», где зимнее время года действительно обеспечивало полное уединение собеседникам. Но в последний момент нездоровье удерживало русского дипломата в его квартире, куда, всегда сговорчивый Бёрнонвиль, не медлил явиться. Увы! И при подобной встрече оба авгура замечали, что им нечего сказать друг другу. Сам Гаугвиц указывал на Спренгтпортена как на наиболее подходящего теперь человека для обнаружения намерений государя.

Он позаботился также, чтобы маркиз Луккезини приехал ранее его во Францию, для близкого наблюдения за франко-русскими переговорами, вторые, по-видимому, должны были там решительно выясниться. Крюденер, правда, утверждал, что на генерала не возлагалось никакого поручения в Париж и что ему было даже запрещено туда ехать, но разве это было вероятно? Вся странность в том, что русский посол мог сам верить тому, что говорил, и в этом случае не был очень далек от истины. Удаление Панина положило, правда, конец антагонизму, придававшему руководительству иностранными делами в России два совершенно противоположные направления; но так как Ростопчин вместе с государем занимался главным образом рассмотрением химерических планов, департамент приходил в еще больший беспорядок. Инструкции разным служебным лицам, бывшие прежде во многих случаях противоречивыми становились теперь совершенно непонятными. Плохо осведомленный в момент своего отъезда из Петербурга относительно того, чего от него требовали, Спренгтпортен не получил с тех пор в добавление ни малейшего разъяснения, и был этому очень рад, счастливый тем, что у него развязаны руки. Авантюрист – он шел на авантюру.

VI

Во Франции, конечно, знали не больше о характере и предмете этого поручения. Генерал Кларк, посланный для встречи путешественника в Брюссель, чтобы пригласить его, по указаниям Бёрнонвиля, приехать в столицу, испытал разочарование: Спренгтпортен имел полномочия только для доставления пленных и для выражения дружеских уверений. Тем не менее он давал предполагать, что получит в скором времени более широкие полномочия, и говорил уже теперь как человек, облеченный особым доверием государя. Он строго порицал поведение Крюденера, который, если бы получил лучшие внушения, имел бы возможность вести переговоры с Бёрнонвилем. Он говорил, что послал из Берлина представления в этом смысле своему правительству; он предвидел, что в ответ на это его уполномочат самого вести переговоры о мире, и выказывал намерение ожидать этого назначения на берегах Сены. С этим многообещающим заявлением он соединял, впрочем, и менее приятные намеки и поступки. Величайшая справедливость и прямодушие управляют, по его словам, поступками Павла I; но государь не был застрахован от предубеждений.

Если у вас есть враг, который вам вредит, говорил он также, то вы можете в один момент и без всякого суда лишиться ваших чинов, вашей должности. Я, имеющий честь говорить с вами, действующий во имя императора и по его инструкциям, я могу, быть может, потерять оказанное мне доверие. Я надеюсь, конечно, что этого не произойдет, но это не есть что-либо невозможное.

В то же время Кларк был неприятно поражен, заметив, что этот странный посредник, чтобы одержать над ним верх, пробовал поочередно разговаривать с ним по-английски, по-немецки и заговорил на французском языке, который был ему более знаком, только тогда, когда убедился, что его собеседник говорит на двух других языках свободнее его.

Но каков бы он ни был, путешественник был, однако, встречен очень любезно и окружен величайшим вниманием. В Париже он выказал себя поклонником Франции, обнаружил даже свою склонность к принятому ею режиму до такой степени, что для своей корреспонденции пользовался только республиканским календарем и более чем когда-либо строил из себя посланника. Он задавал балы и празднества и приложил к одной из своих депеш куплеты на злобу дня, исполненные госпожой Кретю в Итальянской опере, во время представления «Петра Великого».

 

L’avenir promet d’être heureux

Et le destin vient à la France

Avec un peuple généreux

Rendre son antique alliance.

(Будущее обещает быть счастливым,

И Франции выпадает жребий

С великодушным народом

Восстановить свой старинный союз.)

 

Встретившись у военного министра с победителем при Цюрихе, он сделал вид, что повертывает ему спину, но тотчас же, спохватившись, так объяснил свое движение.

– Вы должны понять, генерал, мое удивление перед человеком, который, после Карла XII, первый имел честь победить русские войска.

Он разговаривал с Талейраном, озабоченным подготовкой Люневильского договора; с Кобенцелем, старавшимся изо всех сил вернуть в собрании администраторов то, что было им утрачено на поле сражения, и с Луккезини, которому поручили внимательно следить за успехами переговоров, что, как язвительно заметил Кочубей, составляло компанию красивых и честных малых: «Луккезини кривой, Талейран хромой, а у Кобенцеля дыра во лбу, причиненная ему прошлым летом болезнью, которою Европа обязана Америке». Он увидел первого консула и, так как его апломб не изменил ему в присутствии великого человека, ему удалось заставить отнестись к нему серьезно. Талейран отправил ему ноту, имевшую предметом склонить Россию на посредничество между Францией и Австрией. Император Франц II соглашался начать переговоры без вмешательства Англии и предоставлял республике границу по Рейну; но он просил в Италии границу по Олио, что сделало бы невозможным восстановление в их неприкосновенности владений короля сардинского. В Германии он предлагал комбинации, которые также помешали бы назначить вознаграждение за убытки Баварии и Вюртембергу. По этим причинам командование русского полномочного министра в Люневиле становилось необходимым.

Одновременно Талейран ответил Ростопчину в выражениях, которые нам известны, и в тот же день 21 декабря 1800 года, в первый раз, что бы об этом ни говорили, первый консул сам взялся за перо, чтобы непосредственно обратиться к государю с призывом, в котором Цезарь, говоря с «донкихотом», вдохновлялся всеми собранными сведениями о характере и образе мыслей государя. Ответ министра и послание его начальника связаны между собой и дополняют друг друга. Бонапарт писал: «Я видел с большим удовольствием генерала Спренгтпортена. Я поручил ему известить Ваше Величество, что, как по соображениям политическим, так и вследствие уважения к Вам, я желаю немедленно и бесповоротно видеть соединенными обе могущественнейшие нации мира… Через двадцать четыре часа после того, как Ваше Императорское Величество назначит кого-нибудь, кто пользуется полным Вашим доверием и будет обладать всеми особыми и неограниченными полномочиями, – спокойствие водворится на материке и на морях. Ибо когда Англия, германский император и все другие державы убедятся, что как желания, так и силы наших двух великих наций соединяются в стремлении к одной общей цели, оружие выпадет у них из рук, и современное поколение будет благословлять Ваше Величество за то, что Вы избавили его от ужасов войны и раздоров партий…»

Стараясь перещеголять воображением того, кому он предлагал таким образом роль властителя судеб мира, он продолжал в том же тоне и видел уже его и свои силы соединившимися, чтобы раздавить Англию, захватить обратно Средиземное море и разделить Азию. Но главным образом он мечтал запугать Австрию, окончательно разоружить коалицию и принудить «донкихота» служить Цезарю.

Если бы Павел остался жив, быть может, ему бы это удалось. Спренгтпортен не должен был никогда получить полномочий, которых ожидал или делал вид, что ожидает. Узнав о том, что генерал делает в Париже, Ростопчин почувствовал сильную досаду. Этот дерзкий нахал старался занять его место! Не откладывая, он послал ему следующую лаконическую записку: «Его величество император повелел мне вам объявить, что вы должны заниматься исключительно военнопленными и поторопиться вернуться в Россию, как только ваша миссия будет закончена». Призванный таким образом к порядку, Спренгтпортен ограничился тем, что 9/22 марта 1801 года подписал с Кларком конвенцию, возвращавшую России 6732 человека, в числе которых 134 генерала и штаб-офицера. Но Ростопчину тоже не удалось занять место этого чересчур предприимчивого посредника. Павел желал остаться хозяином переговоров и лично руководит ими из глубины своего кабинета. Но тем не менее первый консул ничего от этого не проигрывал. Прежде даже чем ознакомиться с направленными по его адресу лестными предложениями, Дон Кихот бросился на тот путь, куда его хотели завлечь, с таким жаром и рвением, каких не позволили бы предвидеть в высшей степени самонадеянные расчеты.

VII

Послушный внушениям своего министра, Павел, путем восстановления в этот момент союза нейтральных держав, делал вызов Англии, что уже было способом сближения с Францией. Он не мог удержаться, правда, чтоб не внести в этот шаг ветренности и непоследовательности, бывших неизменными свойствами всех его действий. Несмотря на возражения сентиментальной Марии Федоровны, он пригласил одного из членов союза, Густава IV, приехать в Петербург для ратификации нового договора. «Ах! – стонала императрица, – каждая комната будет напоминать ему клятвы в любви, которые он расточал нашей бедной Александрине!» Павел не обращал внимания; но не успел король вновь сделаться его гостем, как царь обиделся на невинную шутку или, по другим свидетельствам, на обратное требование шведскими монархами титула наследника Норвежского, принадлежавшего раньше принцам из дома Голштинского. Произошла ссора, после которой, не удовольствовавшись вежливым удалением коронованного гостя, вспыльчивый самодержец решил заставить его голодать в дороге, отозвав мундшенков, предоставленных в его распоряжение!

Шестнадцатого декабря 1800 года он по тому же предмету вел переговоры с Данией. Четыре дня спустя, недовольный теми толкованиями, которые министр этой державы, Розенкранц, давал принятым обязательствам, он прогнал его и отозвал из Копенгагена своего собственного министра, Лизакевича, только что туда прибывшего.

Однако он собирался отразить нападение англичан и возлагал надежды на кронштадтские батареи, постройка которых еще не была начата и требовала нескольких лет работы. Он приказал начальнику соловецких фортов заготовить хороший запас дегтя и лить его кипящим на осаждающих, а также бревен, чтобы скатывать их на врагов. Но в то же время он дал Франции лучшее доказательство перемены взглядов, какого она могла от него ожидать. Он по-царски обходился с Людовиком XVIII в Митаве и заставил Венский двор отправить туда дочь Людовика XVI, написав по этому поводу дяде принцессы: «Брат мой, принцесса будет вам возвращена, или я не буду Павлом I!»

Еще в мае 1790 года он живо интересовался фантастическим предприятием де Ла Мезонфора и Барра, касавшимся восстановления монархии, и поручил Воронцову потребовать энергичного содействия от Англии для этого плана, который связывался с проектом вторжения во Францию через Франш-Конте и который был оставлен, потому что Барра оказывался слишком требовательным. Он спрашивал не менее десяти миллионов ливров, когда монархия будет восстановлена, и 1 500 000 на первые расходы!

Теперь, 18 декабря 1800 года, Караман получил внезапно приказание покинуть Петербург, и, по-видимому, не без участия в его немилости г-жи де Бонейль. Эта авантюристка, дочь золотаря-живодера из Буржа, уже объездила Европу и испробовала свои способности к обольщению и интриге при Мадридском дворе. Приехав через несколько месяцев в Берлин, она хвалилась перед Бёрнонвилем услугами, оказанными ей в Петербурге. Она хвасталась «нежной дружбой», связывавшей ее с Ростопчиным, и намекала на то, что другие отношения позволили ей, благодаря частым встречам, оказать еще выше влияние, полезное французскому делу. В возрасте, который трудно было определить, она сохраняла еще некоторую прелесть и, по-видимому, старалась обратить внимание на красоту молодой девушки, выдаваемой ею за свою племянницу. Кажется, сам Панин вкусил прелести той или другой.

Она получала в Берлине письма от прежнего вице-канцлера и виделась с Крюденером. Она довольно долго оставалась в Митаве и свела в Мадриде тесную дружбу с герцогом д’Авре (d’Havré), который открыл ей тайну своей переписки. Таким образом, она получила возможность сообщить царю подробности, компрометирующие в высшей степени агентов Людовика XVIII в Петербурге, и когда Павел приказал перехватить и расшифровать переписку Карамана, в ней нашлось также доказательство преступных сношений Панина с Митавским двором.

Остается под сомнением сущность или, по крайней мере, действительность этого участия, о котором многие из современников, имевшие возможность быть осведомленными, ничего не знали и называли виновниками отставки Карамана госпожу де Гурбильон или патера Грубера, которые оба были подкуплены Бонапартом. Событие это, во всяком случае, было очень печально для Людовика XVIII. Тотчас же обратившись в очень униженных выражениях к снисходительности царя, король просил разрешения прислать ему другого министра, но он только получил, за подписью простого секретаря, следующий ответ, предвещавший ему другие немилости: «Его Величество не может оказать снисхождения господину Караману, который не кто иной, как интриган… Император хочет быть хозяином в своей стране. Ему неприятно напоминать королю, что гостеприимство есть добродетель, а не обязанность».

Павел больше не удостаивал лично переписываться со своим царственным гостем: но в этот же момент, 18 (30) декабря, не получив еще письма от первого консула, он решился написать первый «узурпатору». Он сохранял высокомерный тон, делая этот первый шаг, но тем не менее это все же был первый шаг. «Долг тех, кому Бог дал власть управлять народами, – говорил он, – состоит в том, чтобы думать и заботиться об их благосостоянии. Я не говорю и не хочу спорить ни о правах, ни о принципах различных образов правления, принятых каждой страной. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается и которые, по-видимому, так согласуются с непреложными законами Вечного. Я готов вас выслушать и переговорить с вами».

Для этого разговора, продолжая забегать вперед, царь решил отправить в Париж посла, однако не Ростопчина, пребывание которого в Петербурге казалось необходимым и в особенности покорность которого не внушала достаточного доверия государю. Раз был необходим посредник между ним и Бонапартом, Павел желал, по крайней мере, чтобы он был человек незначительный и, конечно, поэтому он выбрал Колычева, вызванного незадолго перед тем из Вены, чтобы заместить Панина. Это будет лишь передаточный орган. Павел рассчитывал подсказать этому агенту свои слова и жесты, а пока царь снова взялся за перо 2 (14) января, чтобы ответить на пришедшее теперь письмо первого консула. Он это делал в гораздо более любезных выражениях и прибавил к своему письму многозначительную приписку: в этот день сам граф Ферзен, митавский военный губернатор, представил Людовику XVIII только что полученный им такого рода приказ: «Вы заметите королю, что император советует ему встретить его супругу в Киле возможно скорее, и там с ней поселиться».

Через несколько недель, отослав обратно нераспечатанным последнее письмо несчастного принца, который, однако, не протестуя, повиновался полученному повелению, Павел отнял у него пенсию в 200 000 рублей, которую давал ему до тех пор и на которую рассчитывал изгнанник для обеспечения существования своих слуг. «Поручаю моему кузену, герцогу д’Омону, – писал он, уезжая из Митавы, – уверить тех из моих слуг, коих я не могу взять с собою, что их содержание будет впредь им уплачиваться по-прежнему… И в особенности я прошу их не забывать, что я обязан Павлу I союзом моих детей (в Митаве состоялся, с соизволения императора Павла, брак герцога Ангулемского, старшего сына графа д’Артуа, впоследствии короля Карла X, с Марией-Терезией. – Прим. перев.) и что, хотя он лишает меня дарованного им мне убежища, я имею, благодаря его великодушию, возможность обеспечить их существование». Царь приготовил блистательное опровержение этим благородным словам: он целиком перешел на сторону республиканской Франции; по крайней мере он делал такой вид.

VIII

Это было не совсем то, чего он хотел. Его истинный план, насколько он был способен его составить, был другой, и он высказал его в секретной части инструкций, написанных для Колычева. Большой барин, чистейшего московского типа, этот дипломат был послан в Вену заместителем Разумовского, потому что он ненавидел австрийцев, в чрезмерной любви к которым обвиняли его предшественника; но он ничуть не больше любил и французов и питал отвращение к республике.

Его инструкции, помеченные 19 декабря 1800 года (старый стиль), не открывали ничего из великого плана, составленного Ростопчиным и принятого его государем. Павел берег его тайну для более прямых сообщений, для которых он, быть может, еще не предусматривал способа и средств. Без сомнения, он сознавал также, хоть и смутно, необходимость предварительного соглашения в основных вопросах этого союза, свое стремление к которому он уже обнаружил, в то время как переговоры не привели еще ни к чему определенному. В своей официальной части инструкции ограничивались развитием состоявшей из пяти пунктов повелительной ноты от 25 сентября, Павел признавал Рейн границей Франции; он обещал, менее формально, открыть свое государство для торговли с Францией и предоставлял первому консулу полную свободу покончить с англичанами, как ему заблагорассудится, с условием вступить затем в союз северных держав. Взамен этого Бонапарт должен был эвакуировать территории, занятые им в Италии и других государствах, возвратить Египет Порте и не только гарантировать обладание Мальтой новому великому магистру ордена Святого Иоанна Иерусалимского, но и предписать всем своим союзникам облегчить ему достижение этой цели. Павел требовал, кроме того, восстановления в его владениях нового папы, Пия VII, которому тогда же предложил искать убежище в России. Изъявляя желание унизить Австрийский дом, он разрешал Бонапарту взять часть его наследственных земель, так упорно защищаемых Тугутом, для вознаграждения обиженных государей Германии и сардинского короля, но исключал какие бы то ни было прения, и даже всякий разговор, по вопросу о Польше.

Следует обратить внимание на то, что Египет, который в великом проекте раздела, разработанном Ростопчиным и одобренном Павлом, был предоставлен Франции, теперь требовался от нее обратно в пользу Турции. Эта уступка, которую он собирался ему сделать, представлялась, вероятно, уму царя средством приобщить первого консула к этому плану, в котором Турция приносилась в жертву, всякими способами, потому что дело шло об ее уничтожении. Кроме того, наверно, неизвестно, занимались ли государь и его министр тщательным согласованием своих планов с последующими предложениями.

Секретная часть комбинаций была более новой. Павел начинал в ней с того, что выставил условием sine quan non всякого сближения с Францией признание Испанией нового великого магистра ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Даже готовясь поделить с Цезарем мир, коронованный безумец не расставался со своей фантазией. Далее он высказывал предположения насчет войны, которую собирался начать с Англией, и в ожидании ее хотел вменить в обязанность первому консулу произвести наконец эту высадку на английские берега, о которой давно уже говорил великий человек и за которую с ним заключили бы выгодный торговый договор. Область фантазии доступна воображению каждого, в ней нередко соприкасается гениальность с безумием, и Павел, таким образом, мог видеть перед собой Булонский лагерь. Он предусматривал также империю. Настаивая на необходимости для регулярного правительства, учрежденного теперь во Франции, уничтожить клубы, польские комитеты и вообще все организации, занимающиеся пропагандой демократических начал, Колычев должен был внушить первому консулу намерение принять титул короля и передать наследование короной своей семье.

Это значило много говорить и много требовать, давая мало, по крайней мере из того, что было во власти советчика. Павел действительно находил, что только при таких условиях возможно разделение между ними двоими европейской или всемирной гегемонии; он великодушно предлагал половину, оставляя, конечно, себе львиную долю. Между «донкихотом» и Цезарем вопрос о первенстве мог быть одинаково смело разрешен каждым из них только в противоположном смысле. Но Павел объяснял, кроме того, следующим образом руководившие им мотивы:

«Не надо терять из виду, что мое желание состоит в том, чтобы возвратить спокойствие Европе, и что, признавая Францию республикой и Бонапарта ее главой, я хочу отнять у Австрии, Англии и Пруссии средство преуспеяния в их системе возвышения, еще более опасной для всеобщего благополучия, чем принципы революционной Франции, и что в конце концов я предпочитаю существование одной гидры порождению многих».

В сущности, стало быть, царь не отказывался от взгляда на революционную Францию как на чудовище, с которым он находил своевременным войти в соглашение во избежание большего зла. Точно так же он настаивал на том, чтобы сделать из Мальты основание для своей внешней политики, присовокупляя к этому вопросу, нисколько не заботясь о логике, свои прежние и новые честолюбивые стремления, свои вчерашние предубеждения и нарождающиеся симпатии. Написав в то же время Крюденеру, он поручал ему выведать у Бёрнонвиля относительно этого острова, к которому так тяготело его сердце: была ли надежда получить обещание Франции содействовать его возвращению англичанами и готова ли она им заявить, что заключит с ними мир лишь на этом условии? Если французский посол согласится дать только обещание в этом смысле, Крюденер мог тотчас же, во время совещания, подписать договор о мире в той форме, какую пожелает ему придать парижский кабинет.

Вся эта дипломатическая игра, пущенная в ход для сближения с Францией, вырабатывалась в какую-то бессвязную и крайне запутанную пьесу, и, подобно Крюденеру в Берлине, Колычев в Париже был человеком менее всего способным выяснить ее смысл и облегчить развязку. Он казался, наоборот, созданным для того, чтобы еще более запутать этот и так уже сложный вопрос. Сам император Павел называл его «бестолковым», и даже Панин считал его «негодным для важного поручения». С узким формализмом он принес на свой новый пост во всей их полноте и неизменности все свои вчерашние идеи и непримиримую ненависть, от которой Павел и Ростопчин старались хоть отчасти освободиться. Он допускал, строго говоря, заключение мира с республикой, но ему представлялось крайней непристойностью вступать с ней в союз, независимо от выгод, которые можно было ожидать от этой комбинации и которые он находил очень сомнительными. Павел считал его послушным орудием, потому что он был человек ограниченный; но он был также упрям и решил поэтому ровно ничего не делать, чтобы устранить трудности, с которыми он не мог не столкнуться при выполнении своего поручения. И он нашел себе для этой игры осторожного, но убежденного помощника, в лице маркиза Луккезини, в свою очередь имевшего поручение препятствовать заключению и мира, и союза, из которых Пруссия не надеялась извлечь выгоды для себя. Путешествуя, кроме того, с многочисленной свитой и с величественной медленностью, посол Павла прибыл к месту назначения лишь на другой день после Люневильского мира, подписанного 9 февраля, а это событие значительно изменяло намерения, о которых первый консул сообщил перед этим в Петербург.

У Цезаря не оставалось больше прежних причин отдавать себя до известной степени в распоряжение Дон Кихота, прося его содействия. Он мог теперь, наоборот, ждать, что его попросят, и ему больше нечего было торопиться. Раз Австрия не воевала, континент оставлял его в покое, а на море угрозы Англии были направлены в данный момент скорее на Россию и ее союзников. Ввиду того что изменилось положение вещей, роли должны были тоже измениться, и так на самом деле и было. Одно за другим, второго и пятнадцатого января 1801 года (старый стиль), Павел послал человеку, с которым недавно обходился так пренебрежительно, другие два письма, более настоятельные, чем те, которые получил от него, и почти умоляющие, убеждая его предпринять что-либо против «их общего врага». Он хотел сказать «против Англии», и еще ранее заключения договора обнаруживал общность интересов и оружия с «узурпатором». Но и ему, в свою очередь, пришлось ждать ответа. Только 27 февраля первый консул ему ответил, и каким образом! В уважение к его желанию, он излагал в официальной форме план высадки в Англии, но он диктовал ее условия: соединение русского Черноморского флота с французской и испанской эскадрами в сицилийских водах; командирование русского или прусского корпуса в Ганновер, «чтобы не оставалось сомнения в закрытии Эльбы и Везера». Ранее заключения союза он забирал командование в свои руки и, кроме того, обращая внимание на присутствие Мюрата и его дивизии у Неаполитанской границы, он приглашал Павла приложить свои старания к тому, чтобы Фердинанд IV «вел себя как следует», то есть, чтобы он закрыл свои порты англичанам. Он не выказывал ни малейшего намерения пощадить любимца царя и не давал повода предположить это, и де Галло, который, приехав ранее Колычева в Париж, с мыслью принять участие в переговорах, предвещаемых этим посольством, натолкнулся на твердое решение – отстранить его. Итальянские дела, сказали ему, должны обсуждаться в Италии, и Мюрат вместе с Алькье, приставленным к нему в качестве полномочного министра, имел поручение привести в порядок неаполитанские дела или мирным путем, или оружием.

Всё это, очевидно, нисколько не отвечало ожиданиям царского посла и самого государя, и, приехав в Париж в первых числах марта, Колычев нашел необходимым выступить с протестом, и довольно резким, по поводу обращения с Его Величеством, королем обеих Сицилий и его представителем. Между тем он вступил в переговоры с Талейраном, но тотчас же разошелся во взглядах с министром, даже относительно предмета предстоявших прений. Как до того в Берлине и за все время, с первых попыток примирения с Россией, французское правительство хотело обсуждать вопрос о заключении мира между двумя державами отдельно, не примешивая сюда вопросов, касающихся всеобщего успокоения. Подобно Крюденеру и Панину, Колычев хотел связать оба дела. По примеру также своих русских коллег, он намеревался ввести в самый акт примирения статью, которая обязала бы оба государства «установить строгое охранение социального порядка» и «запретить распространение принципов, противоречащих их взаимным установлениям». Талейран принимал теперь эту статью, с условием, что она будет внесена во все договоры, которые обе стороны будут заключать потом с другими государствами Европы, а Колычев уклонялся от ответа: он не имел приказания соглашаться с подобным толкованием статьи. Переходили к задаче всеобщего успокоения, и разговор принимал такой же оборот. Посол выдвигал здесь на первый план просьбу гарантировать Мальту с обязательством со стороны Франции сделать то же условие sine qua non из примирения с Англией.

– Согласен! – отвечал Талейран. – Но вы присоедините ваши морские силы к нашим, чтобы отнять остров у англичан.

И Колычев опять не имел приказаний.

Он имел зато распоряжение требовать эвакуации Египта, на что первый консул, вступая в прения, заявил: «Нельзя покинуть то, что куплено ценой самой чистой французской крови!»

При таких условиях не было большой надежды подвинуть переговоры. При охватившей его лихорадке Павел, без сомнения, так или иначе придал бы им более быстрый ход; но несчастному государю оставалось прожить всего несколько дней, и среди наступившего после его смерти кризиса Колычев был предоставлен самому себе. Он мог продолжать свои приемы, состоявшие в том, чтобы спорить из-за всего, натыкаться на все препятствия, и о каждой мелочи доносил своему Двору.

Испугавшись в то же время компании солдафонов, выскочек, расстриг и санкюлотов, в которой он очутился, этот потомок бояр не дал себя привлечь почти царскими почестями, которыми его там окружали. В письме к жене, написанном после свидания с первым консулом, он благоволил сознаться, что имел дело с «великим человеком», но сейчас же после этого писал следующую записку к Ростопчину: «До сих пор я не вижу ничего, кроме коварства и лукавства, в их поведении относительно нас, много слов и любезностей, но ни малейшей готовности исполнить наши требования». Зато, вступив вскоре в сношения с остатками старинной французской аристократии, стремившейся к восстановлению старого режима, он иначе почувствовал себя в этой среде и стал еще более подчеркивать в своих сношениях с официальным миром упорство, граничившее с дерзостью и не замедлившее привлечь на него со стороны Талейрана следующий призыв к порядку, строгий, но заслуженный: «…Было очень тяжело заметить, что общий тон всех нот, представленных господином Колычевым, а также всех документов, касающихся начатых с его превосходительством переговоров, не тот, который принят между независимыми государствами».

Но эти перипетии относятся к истории царствования императора Александра I. В день издания вышеупомянутой ноты Павла уже не было в живых, и первый консул счел нужным отправить в Петербург доверенного человека, который поставил бы нового государя судьей над поведением посланника, так неудачно выбранного его предшественником. До этого момента переговоры, в которых посол держал себя так нелюбезно, не подвинулись ни на шаг. Но независимо от России или даже наперекор ей, Бонапарт привел в порядок некоторые вопросы, с ними связанные, – именно, отослал маркиза де Галло в Италию, и заставил его подписать во Флоренции, 28 марта, договор, по которому Неаполь должен был уступить по всем пунктам.

Доверенным лицом, получившим поручение отвезти жалобу на Колычева, был Дюрок, о котором до тех пор существовало довольно общераспространенное мнение, что он обсуждал вместе с Павлом экспедицию в Индию. Но в день отъезда его в Россию Павла больше не было в живых, и об этом знали в Париже! Несколько ранее, помимо известного уже нам обмена письмами и безрезультатных совещаний между Талейраном и Колычевым, не стремились ли царь и первый консул каким-либо иным путем к более прочному соглашению? Факт этот, казалось, был поставлен вне сомнений одним местом в изложении законных мотивов, оправдывающих договор 8 октября 1801 года между Францией и Россией. Там говорится: «Первый консул решился установить непосредственную переписку между Его Величеством и им, которая, давая с той и другой стороны место самым откровенным и подробным сообщениям, скоро уничтожила бы все препятствия и привела бы к самым большим результатам».

Непосредственную переписку? То, что мы предложили вниманию читателя, далеко не отвечает таким заманчивым надеждам, а это все, что сохранилось из нее в архивах. Обменялись ли еще другими сообщениями правители обеих стран? Мы не смели бы утверждать противного. «Секрет царя» мог быть лучше сохранен, чем секрет короля. Во всяком случае, то, что мы знаем о поступках и жестах Павла за последние месяцы его жизни, противоречит, по-видимому, если не существованию побочных переговоров, тайна и документальные доказательства которых от нас ускользают, то по крайней мере возможности соглашения, которое они будто бы помогали установить или хотя бы подготовить.

После Люневильского мира трудно установить, какого числа, принимаясь снова за переделку мировой карты, а может быть, просто вынужденный своим затруднительным положением занять этим воображение государя, Ростопчин представил Павлу составленный им черновик второй записки, рисующей очень смелые комбинации. На этот раз они касались раздела уже не Турции, а Пруссии. Панин был далеко. Оставляя себе «всю западную Пруссию со всеми прилегающими к ней землями вплоть до Вислы», Россия давала в вознаграждение Фридриху-Вильгельму на выбор курфюршество Ганноверское и герцогство Брауншвейгское, вместе с княжеством Гильдесгеймским и рудниками Гарца. Ростопчин полагал, что, занятый одним стремлением уничтожить английское могущество, Бонапарт согласится на все, и «по истечении нескольких лет Россия окажется преобладающей державой на суше и на море. Владея лучшими берегами Балтийского моря… она будет господствовать над Пруссией, Данией и Швецией. Австрия не посмеет и пошевельнуться. Италия станет наслаждаться спокойствием, которым она будет обязана императору, а он, наблюдая за ожесточенной войной между Францией и Англией, будет один руководить судьбами всех европейских держав».

Но нет никаких указаний, что этот проект был известен первому консулу, и трудно допустить, чтобы он мог служить основанием для соглашения, в котором Бонапарт будто бы хотел принять участие. С другой стороны, на обеде 28 марта 1801 года первый консул обратился к посланнику с речью, исключающей, по-видимому, в эту пору всякое состоявшееся или только подготовляющееся согласие между ним и царем. Он говорил послу о необходимости вступить в сношения с его государем помимо официальных переговоров, не дававших никаких результатов. «Если бы я имел возможность, – сказал он, – побеседовать с ним, то мы скоро уладили бы все вопросы». Но в это время Павел уже умер, не сделав ничего, что облегчило бы желаемое той и другой стороной соглашение, или к нему привело бы. Прочитав письмо, где первый консул начинал, по-видимому, высказывать свои тщеславные намерения, царь, по свидетельству очевидца, велел принести себе карту Европы, согнул ее надвое, провел по лбу рукой и сказал: «Только так мы можем быть друзьями!» Но это был только жест.





На этой английской карикатуре генерал Бонапарт пытается приручить непредсказуемого русского медведя – императора Павла. 1800 г.





Он отдал, правда, распоряжение готовиться к походу в Индию. В согласии с Бонапартом? Так говорили. Был даже составлен план кампании и послан из Петербурга в Париж, но его будто бы вернули обратно с пометками первого консула и с требованием дополнительных разъяснений, на что Павел, говорят, ответил. Совместные действия французских и русских войск были предусмотрены и скомбинированы во всех деталях. Этот документ, как и другие, вместе со всей относящейся к ним перепиской, конечно, могли быть неизвестны Спренгтпортену и Колычеву и не оставить после себя никакого следа в официальных хранилищах. Но сколько возражений! Кто отвез план, о котором идет речь, в Петербург? Дюрок, говорят те, кто предал этот документ огласке. Это невозможно. В инструкциях, данных этому офицеру, вовсе не упоминается о подобном поручении, и они были написаны 24 апреля, то есть через месяц после кончины Павла.

Быть может, заблуждались насчет личности посланного? С января по март 1801 года между Петербургом и Парижем разъезжали разные агенты: майор Тизенгаузен, привезший в феврале первому консулу письмо государя; обер-егермейстер Левашов, приехавший в Париж во время переговоров о Люневильском мире, чтобы защищать короля Неаполитанского; быть может, еще и другие, которых мы не знаем. Трудно исторически установить «соглашение», заключению которого они будто бы способствовали. Эта задача кажется невыполнимой.

IX

Бонапарт несомненно помышлял об этой экспедиции и не нуждался в том, чтобы Павел внушил ему мысль о ней. Все вокруг него думали о том же, и во Франции занимались ей гораздо ранее. В 1776 году Неккер отказал в ассигновании субсидий на попытку такого рода. В 1782 году Людовик XVI принял план кампании, имевшей целью разрушение Бомбея. В более недавнее время, в ноябре 1799 года, эльзасец Нагель, бывший боевой товарищ Сюфрена и муж воспитательницы двух русских великих княжен, представил Талейрану проект нанесения сильного удара английскому могуществу в Индии.

Бонапарт, конечно, знал об этом деле и, задумываясь над ним, несомненно учитывал перспективы, которые открывало ему в этом отношении франко-русское сближение. Нужно было только, чтобы это сближение стало совершившимся фактом. Тоже очень увлекающийся, не опередил ли великий человек слишком для него медленное течение переговоров с Колычевым? На острове Святой Елены О’Меара сам услышал из его уст заявление, высказанное в очень положительном тоне: «Если бы жил Павел Первый, вы бы уже лишились Индии. Мы с ним вместе составили проект завладеть ею». Но чего стоит этот свидетель? И какое значение имеют подобные слова, будь они даже совершенно точно переданы, перед неопровержимым доказательством фактов?

В конце февраля 1801 года, Луккезини предполагал, что первый консул занялся изучением этого вопроса. Но, пока дело шло только об изучении и проектах, факт не заключал в себе ничего таинственного или тревожного для кого бы то ни было. Все министерства Европы были о нем предупреждены, но сама Англия не испытывала никакой тревоги. Почему? Потому что в той форме, какую принимали теперь эти проекты в Париже, они были поставлены в зависимость от одного условия, осуществление которого даже не представлялось проблематичным: по этому отдельному пункту вопрос о франко-русском соглашений не мог уже иметь места.

В Париже, в конце февраля, Бонапарт еще собирал сведения, справлялся с картами, производил расчеты; в Петербурге уже 12 января (старый стиль) Павел отправил атаману войска Донского, Орлову, приказание сосредоточить свои войска в Оренбурге и немедленно выступить через Хиву и Бухару к реке Инду для нападения на английские учреждения. Это ли с согласия первого консула и по плану, обдуманному вместе с ним?

Уже одно число, когда происходило это событие, может поколебать подобное предположение: оно предшествовало обмену первыми письмами между обоими главами правительств. Но, кроме того, Бонапарт не был сумасшедшим, и самый характер отправляемой таким образом экспедиции не позволяет допустить, чтобы он принимал участие в ее подготовке.

Она вовсе не была подготовлена! Орлова двинули вперед без всякой предварительной попытки соглашения с азиатскими правителями, через владения которых ему предстояло проходить, без обсуждения средств, на какие он может рассчитывать в этих странах, без заготовления провианта, материалов для устройства лагеря и походных госпиталей, без денег и даже без маршрута. Карты, предоставленные в его распоряжение, доходили до Хивы. А между тем Павел предписывал генералу дойти до Ганга, и мимоходом утвердиться в Бухаре, «чтобы китайцам не досталась!».

Он продолжал фантазировать и собирал уже мысленно «все богатства Бенгалии». Воображение Бонапарта работало в другом направлении.

Так как полученные распоряжения были формальны, Орлов выступил в поход, и, по всей вероятности, первый консул даже не был об этом извещен. Атаман повел с собой 22 507 человек и артиллерию, состоявшую из двенадцати единорогов и двенадцати пушек. Одному ему была известна цель этой мобилизации, представлявшейся каза́чкам чем-то вроде ссылки, которой подверглись донцы, или «неприятной прогулкой», предписанной им в наказание. Они пожелали следовать за мужьями вместе с детьми, и многие это сделали. Так как зима в тот год была довольно сурова, участникам этой экспедиции пришлось вынести ужасные испытания; половина одного полка чуть было не потонула при переправе через Волгу, а добравшись до Иргиза, уже на азиатском склоне, Орлов потерял большую часть своих лошадей и сам очутился без копейки. Последовавшая в это время кончина Павла спасла его. Первой заботой Александра I было вернуть несчастных казаков, находившихся еще далеко не только от Бенгалии, но и от Бухары.

Приехав через два месяца в Петербург, Дюрок писал первому консулу: «Павел стал гораздо лучшего мнения о французах; он преклонялся перед вами и очень вас любил. Он только и говорил о том, что вы делаете, и интересовался малейшими подробностями, касающимися вас». Однако ни преклонение, ни любовь не побудили царя спросить совета великого полководца относительно этого глупого и преступного предприятия.

Еще до очень недавнего времени тот же проект вторжения в Индию продолжал волновать умы; в 1801 году он не обсуждался совместно с Францией и не было даже положено начала для его серьезного выполнения. Павел не был уже больше в состоянии мыслить и действовать серьезно.





«Великодушный союзник» – английская карикатура на императора Павла I, нарушившего договор с Англией





Он отдавал нелепые распоряжения, подписывал бессмысленные указы и готовился воевать в компании с Бонапартом, – создавая армии, существовавшие только на бумаге. Он продолжал перекраивать карту полушарий, любовь к чему пробудил в нем Ростопчин. В конце марта, выведенный из терпения виляньем Колычева, Бонапарт еще раз прибегнул к своим излюбленным приемам: он неожиданно обратился к Спренгтпортену с заявлением, что, за исключением требований относительно Египта, он принимает все условия царя. Взамен этого он просил только его активного содействия для нападения на Англию через Бельгию, демонстрации у берегов Ирландии и попытки нападения на Индию, относительно чего не существовало, очевидно, никакого соглашения. Первый консул предполагал произвести его из Египта. Но Павел уже не успел получить предложения, и можно сомневаться в том, что он его принял бы. Перед смертью, слушаясь внушений из Берлина, царь составил новый проект раздела и вздумал сделать из него предмет ультиматума, чтобы представить его человеку, с которым он хотел вступить в союз!

Он отдавал Баварии Зальцбург, Бамберг и Берхтесгаден; Вюртембергу – Нижний Пфальц, Мюнстер и Гильдесгейм; Дании – Гамбург и Пруссии – Ганновер, но ставя этой державе условием немедленно занять герцогство. 2/15 марта 1801 года были отправлены курьеры в Париж и Берлин с уведомлением об этом решении. На другой день пришлось посылать других: царь забыл о Швеции и, вспомнив о ней, захотел отдать ей Любек. Местный герцог-епископ должен был получить в возмещение Бонн или княжество Верденское. От Берлинского кабинета потребовали немедленно дать свое согласие. Так как он медлил, Крюденеру было приказано оставить свой пост, если через двадцать четыре часа Ганновер не будет занят пруссаками, а Колычеву – предложить первому консулу приступить со своей стороны к его занятию. Блуждание и сумасбродство! Уже не в скромном уединении своих канцелярий, а открыто, в периодической печати, Павел дал в то же время, к удивлению современников, доказательство увеличивающегося расстройства его умственных способностей.

Х

Раньше чем прийти к желанию поделить мир с Бонапартом, он заставил окружающих его думать, что серьезно собирается вызвать «узурпатора корсиканца» на поединок. Он избрал место встречи и назначил себе секундантов. Теперь он стремился предать самой широкой гласности другой вызов, в том же роде, с которым обратился на этот раз к своим вчерашним боевым товарищам. Как предполагали защитники государя, это была, несомненно, опять только шутка, но направленная, по-видимому, автором против самого себя, под влиянием любопытного морального рефлекса: пробуждения совести, сопровождавшегося потребностью самобичевания, но соединенного также с продолжающейся работой его ненормального воображения.

Повествование об этом инциденте, принадлежащее перу Коцебу, имеет неясности и содержит некоторые погрешности в деталях, дающие повод сомневаться в истине фактов, сообщенных немецким публицистом. Однако все существенное подтверждается другими свидетельствами и не подлежит никакому сомнению. Коцебу только что вернулся из Сибири, куда был сослан при обстоятельствах, которые известны, и 16 декабря 1800 года (старый стиль) был потребован крайне спешно к Петербургскому военному губернатору, графу Палену. Он подумал, что ему предстоит вновь отправиться в окрестности Тобольска, если не что-либо худшее, а его жене сделалось дурно; но супруги быстро успокоились. С загадочной улыбкой Пален объяснил писателю, что император решил сделать вызов всем европейским монархам и их министрам, предлагая сразиться с ними на загороженном как бы для турнира поле. Он избрал Коцебу для редактирования этого вызова, который будет напечатан во всех газетах. В нем следовало особенно упомянуть о Тугуте, а на генерала Голенищева-Кутузова и на самого Палена указать, как на секундантов царя. Его величество с нетерпением ожидал текста, который нужно было поэтому составить тут же.

Оправившись от испуга, но все еще очень смущенный, Коцебу исполнил то, чего от него требовали. Однако его работа не была принята. Тон не был достаточно «непреклонен». Он изменил текст, но был на этот раз позван к императору, который, не будучи опять удовлетворен, объяснил ему свои намерения:

– Вы слишком знаете свет, чтобы не следить за текущими политическими событиями. Вы знаете, какую роль я в них сыграл. Я часто делал глупости. Справедливость требует (смеясь), чтобы я был за них наказан, и потому я назначил себе наказание: я хочу, чтобы это было помещено в Гамбургской газете и в других газетах.

Павел сам сочинил по-французски следующую заметку: «Из Петербурга дошли слухи, что Российский император, видя, что европейские державы не могут прийти к соглашению, и, желая положить конец войне, разоряющей их в течение одиннадцати лет, хочет предложить место, куда пригласит приехать всех государей и сразиться на определенном для подвигов поле, имея при себе в качестве оруженосцев, секундантов и герольдов своих самых просвещенных министров и самых сведущих генералов, как Тугут, Питт, Бернсторф, намереваясь сам взять с собою генералов Палена и Кутузова. Неизвестно, следует ли этому верить; во всяком случае, это известие, по-видимому, не лишено основания, так как носит отпечаток того, что подвергалось неоднократной оценке».

Перечитывая эти последние слова, Павел громко смеялся и, прося Коцебу сделать немецкий перевод заметки, долго спорил относительно точного перевода последней части фразы: «dont il a été souvent taxé».

На другой день переводчик получил табакерку, осыпанную бриллиантами, и Пален послал немецкий текст одному гамбургскому коммерсанту, которому удалось поместить его, по предъявлении письма Петербургского военного губернатора, в местной газете, в чем сначала было отказано. Он появился шестнадцатого января (старый стиль), а в следующем месяце, девятнадцатого и двадцать седьмого февраля (старый стиль) № 16 Санкт-Петербургских ведомостей и № 17 Московских ведомостей поместили следующую заметку:

«Наконец открылось, что означает известие, помещенное тридцатого числа минувшего декабря в Санкт-Петербургских ведомостях в номерах 24 и 34. Загадка разрешена. Статья сия, которой никто понять не мог, извлечена из некоторого письма, писанного в Копенгаген бывшим датским при Российском Императорском дворе министром Розенкранцем, который рассказал, якобы Его Императорское Величество во время стола в день Рождества Христова сказал: „Что весьма бы хорошо было, если бы государи решились прекратить взаимные их несогласия по примеру древних рыцарей на определенном для подвигов поле“. На сей-то шутке помянутый датский министр основал известие, которое он послал в Копенгаген. Письмо было перехвачено; Его Величеству благоугодно было приказать напечатать в Санкт-Петербургских ведомостях краткую из оного выписку и разослать оную ко всем своим министрам, при иностранных дворах находящимся. В то же самое время Его Императорское Величество приказать соизволил всему Датскому посольству выехать из Петербурга».

Тридцатого декабря вышел сто четвертый номер Санкт-Петербургских ведомостей, и ни в этот день, ни в какой-либо другой вышеупомянутое сообщение не появлялось. Испытывая сожаление и стыд за арлекинскую выходку, благодаря которой он выставил себя на посмешище перед всей европейской публикой, Павел неловко пытался изменить мнение и так же неумело, приплетя к делу датского посланника, выдумывал способы оправдать удаление министра.

В том, что он говорил или делал, все было одним сплошным безумием. Среди деяний, связанных с его именем, за этот период его жизни только одно в значительной мере носит на себе след разумной воли – и это новое возвращение к программе Екатерины II и в то же время формальное отречение от идей и принципов, которые сын великой государыни собирался ей противопоставить.

Он с первых же шагов осуждал и клеймил политику расширения и присоединений. Манифестом же восемнадцатого января 1801 года (новый стиль) он объявил присоединение к России Грузии. Эта мера, как пояснялось, была вынуждена: разорявшими страну раздорами, поселявшими вражду даже в царствующей семье; создавшейся из-за них невозможностью для страны принять самой меры для своей защиты; и отчаянными просьбами царя Георгия о вмешательстве русского правительства. В Польше и в других странах Екатерина ссылалась на аналогичные доводы или предлоги, и предпринятая ею экспедиция в Персию отвечала желанию грузин получить помощь против их соседей. Вступив на престол, Павел поспешил отозвать корпус Валерьяна Зубова; но в Грузии, как и в Персии, события шли своим естественным ходом, и аннексия становилась их следствием.

Это было новое осложнение. Быть может, Россия могла поступить лучше, чем необдуманно тратить на это средства, которые можно было с большей пользой употребить на своей собственной территории; но Павел, восставая против такой политики, пытался отказаться от нее не более, чем одобрявшая ее Екатерина.

Он обеспечил грузинам неприкосновенность их прав, привилегий и собственности. В отношениях русских завоевателей с завоеванными народами это было обычной гарантией, и Екатерина тоже следовала этой древней традиции. Павел следовал по старой колее. В общем же, пока еще незадолго до смерти, он брался за управление и установление своих отношений с внешним миром, его разум и воля совершенно помутились и неслись к бездне. Неизбежный кризис, ожидавшийся с первого дня некоторыми более прозорливыми наблюдателями, завершался после известного периода развития, которое, можно было полагать, пойдет быстрее, так или иначе он возвращал трагический исход.

Назад: Глава 9. Бегство
Дальше: Часть третья. Катастрофа