VII
Похороны, разные формальности, а затем кое-какие дела задержали Полину и Лазара в Кане на двое суток. Перед отъездом они еще раз побывали на кладбище. Когда они возвращались домой, погода резко переменилась; с моря дул сильный, порывистый ветер. Они выехали из Арроманша под проливным дождем, и шквал был уже так силен, что чуть не срывал верх с кабриолета. Полина вспомнила свое первое путешествие, когда г-жа Шанто привезла ее из Парижа: была точно такая же буря; бедная тетя не позволяла девочке высовываться из экипажа и все укутывала ей шею шарфом. Лазар тоже задумался, сидя в своем углу, вспоминая, как мать всякий раз, когда он возвращался домой, нетерпеливо поджидала его на этой самой дороге, чтобы поскорее обнять. Как-то раз, в декабре, она прошла пешком два лье и встретила его вот тут; она присела отдохнуть на меже. Дождь лил не переставая. Молодые люди не обменялись ни единым словом за все время пути из Арроманша до Бонвиля.
Когда они приехали, дождь немного утих, но зато ветер так усилился, что кучеру пришлось слезть с козел и взять лошадь под уздцы. Наконец экипаж остановился у ворот; в эту минуту мимо них пробежал рыбак Утлар.
— Эй, г-н Лазар! — крикнул он. — На этот раз все пропало! Море сносит всю вашу стройку!
Отсюда нельзя было видеть море. Подняв голову, Лазар заметил Веронику, которая стояла на террасе и пристально смотрела на побережье. С другой стороны аббат Ортер прижался к ограде своего садика, чтобы ветер не сорвал с него сутану, и тоже глядел на взморье. Он наклонился и, в свою очередь, крикнул Лазару:
— Теперь оно принялось за ваши сваи!
Тогда Лазар спустился к берегу, и Полина, несмотря на убийственную погоду, пошла вслед за ним. Сойдя к подножию скал, они остановились, как вкопанные при виде открывшегося им зрелища. Прилив, один из высоких сентябрьских приливов, поднимался с оглушительным шумом; никто не ожидал, что он примет такие грозные размеры, но налетевший накануне северный ветер чрезвычайно усилил его. Целые горы воды вставали на горизонте, неслись к берегу и разбивались о скалы. Вдали море казалось черным под нависшим свинцовым небом, по которому неслись темные облака.
— Иди наверх, — сказал Лазар Полине. — Я только посмотрю и сейчас же вернусь.
Она ничего не ответила и продолжала идти за ним до самого берега. Здесь волнорезы и только что построенная большая плотина выдерживали ужасный напор воды. Волны, поднимавшиеся все выше и выше, били в них одна за другой, словно тараны; рать их была неисчислима, на смену передним набегали все новые и новые валы. Огромные зеленоватые спины с белыми гривами вздымались где-то вдалеке и неслись к берегу в бешеном разбеге; обрушившись на скалы, эти чудовища разлетались водяной пылью и падали вниз белой пеной, которую снова поглощал и уносил стремительный поток. Под каждым ударом доски волнорезов трещали. У одного из них подпоры сломались, а длинная средняя балка, прикрепленная с одного конца, беспомощно болталась, напоминая мертвое тело, у которого картечью оторвало конечности. Два других лучше выдерживали напор, но чувствовалось, что все их сочленения дрожат, что и они слабеют и как будто становятся тоньше, а море все сильней сжимает их в своих объятиях, стараясь обессилить, чтобы потом сокрушить.
— Говорил я, — повторял сильно выпивший Пруан, прислонясь к старой, дырявой лодке, — надо еще поглядеть, как-то они выдержат сильный ветер… Плевать морю на сваи этого молокососа, для него это все равно, что спички!
Слова его были встречены общими усмешками.
На берегу собрался весь Бонвиль — мужчины, женщины и дети; они потешались, глядя, какие страшные удары наносит море по волнорезам. Оно могло снести их хижины, но, несмотря на это, они любили его, испытывали к нему боязливое восхищение и сочли бы за личную обиду, если бы первому встречному удалось его покорить при помощи четырех столбов и двух десятков гвоздей. И теперь, глядя на буйство словно сорвавшейся с цепи стихии, они были возбуждены и гордились силой моря, как своим личным торжеством.
— Внимание! — кричал Утлар. — Глядите, вот это здорово! Оно уже унесло две сваи!
Они громко перекликались. Кюш считал валы.
— Еще три — и все, вот увидите… Раз! Отскочило! Два! Оторвало! Ну и подлое! И двух ударов хватило!.. Вот подлое-то!
Но это говорилось с одобрением. Отовсюду слышались крепкие словечки, но они звучали как ласка. Ребятишки скакали от радости всякий раз, как новый вал, обрушиваясь на волнорез, выбивал еще одну сваю. Еще одна! Еще одна! Все рассыплются, все затрещат, как ракушки под деревянным башмаком ребенка! Море все поднималось, прибой усиливался, а большая плотина продолжала стоять. Приближалось давно ожидаемое зрелище, решительный бой. И наконец первые волны ударились о ее балки. Ну, сейчас начнется потеха!
— Жаль, что здесь нет молодого Шанто! — послышался насмешливый голос бездельника Турмаля. — Он мог бы подпереть бревна плечом, чтобы не выскочили!
Кто-то шикнул, и он замолчал: рыбаки заметили Лазара и Полину. Но те все слышали; страшно бледные, они молча смотрели на разрушение. Разбитые балки — это еще пустяки, но вода будет подниматься в течение двух часов, и если средняя плотина не устоит, селение непременно пострадает. Лазар привлек к себе Полину и обнял ее за талию, чтобы защитить от бешеных порывов ветра, который все срезал на своем пути, словно косой. Потемневшее небо нависло, как зловещая тень, волны ревели, а эти двое, в глубоком трауре, стояли неподвижно, покрытые водяной пылью, окруженные нарастающим воем бури. Рыбаки в ожидании столпились вокруг; несмотря на то, что губы им кривила усмешка, их все сильнее охватывала глухая тревога.
— Ну, теперь уже недолго… — пробормотал Утлар.
Однако плотина все еще держалась. При каждой новой волне, покрывавшей ее густой пеной, из мутной воды показывались черные просмоленные сваи. Но вот отломилась одна из досок, и сразу за ней стало срывать одну за другой и соседние. По словам старожилов, пятьдесят лет не было такого сильного прилива. Вскоре всем пришлось отступить: оторванные балки били по уцелевшим и завершали разрушение плотины, обломки которой волны с силой выбрасывали на берег. Оставалась только одна высокая свая, похожая на веху, поставленную на рифе Бонвильцы перестали смеяться, женщины уносили плачущих детей. Проклятое море теперь взялось и за них; в покорном ужасе ждали они разрушения: что делать, ведь они жили в близком соседстве с необъятным морем, которое одновременно кормило и губило их. Все разбежались в разные стороны, слышался только топот тяжелых башмаков. Все спешили укрыться за оградой из валунов, тянувшейся вдоль берега и служившей теперь единственной защитой для хижин. Сваи уже поддались, доски были сорваны, и огромные волны перекатывались через низкую стену. Ничто больше не останавливало их напора. Новый вал разбил окна и затопил кухню в доме Утлара. Это было полное поражение. Осталось лишь одно победоносное море, сметавшее все перед собой.
— Не входи в дом! — кричали Утл ару. — Сейчас рухнет крыша!
Вода заставляла Лазара и Полину отступать шаг за шагом. Теперь уже ничем нельзя было помочь, и они направились домой. На полпути девушка обернулась и в последний раз посмотрела на находившееся под угрозой селение.
— Бедные люди! — прошептала она.
Но Лазар не мог простить им глупого смеха. Уязвленный в самое сердце этим разгромом, который для него означал поражение, он гневно махнул рукой и процедил сквозь зубы:
— Пусть море забирается к ним хоть в кровати, раз они его так любят! Я-то уж больше не стану ему мешать!
Вероника вышла им навстречу с зонтиком, так как снова хлынул ливень. Аббат Ортер все еще стоял, прижавшись к стене; он что-то кричал им, но они ничего не могли разобрать. Убийственная погода, разрушенная плотина, несчастное селение, которому грозила гибель, — все это делало их возвращение еще более печальным. Дом показался им пустым и холодным, только ветер завывал в мрачных комнатах и коридорах. Шанто, дремавший у пылающего камина, увидев их, сразу заплакал. Они не пошли переодеваться, чтобы лишний раз не подыматься по лестнице, с которой было связано столько тяжелых воспоминаний. Стол был накрыт, лампа горела; сейчас же сели обедать. Вечер прошел очень печально; редкие слова прерывались грохотом моря, от которого сотрясались стены дома. Подавая чай, Вероника сообщила, что дом Утлара и еще пять других хижин снесены, — на этот раз, вероятно, будет разрушена половина селения. Удрученный Шанто, который все еще не мог обрести душевного равновесия в своем горе, не дал ей договорить, заявив, что с него хватит и своих несчастий и он не желает слушать о чужих. Уложив его в постель, все тоже легли, разбитые и усталые. Лазар до самого рассвета не гасил свечу; Полина раз десять тихонько отворяла свою дверь и с тревогой прислушивалась, но на втором этаже, ныне опустевшем, царила мертвая тишина.
Для Лазара потянулись долгие мучительные дни, какие всегда наступают после смерти близких. Он приходил в себя, как после обморока или после падения, когда все тело ноет от ушибов, но голова у него была теперь совершенно ясная, память восстановилась, он избавился от пережитого кошмара и лихорадочных видений. Каждая подробность воскресала с прежней силой, он заново переживал все свои страдания. Смерть, с которой ему до сих пор не приходилось сталкиваться, стояла теперь перед ним в образе бедной матери, так жестоко унесенной в несколько дней. Ужас небытия принял осязаемую форму: их было четверо, а теперь зияла брешь, — их осталось трое, они дрожали от страха и в отчаянии прижимались друг к другу, чтобы вернуть себе немного утраченного тепла. Так вот что значит умереть! Это значит уйти безвозвратно… Дрожащие руки обнимают тень, которая оставляет по себе лишь сожаление и ужас.
Бедная мать! Он вновь переживал ее утрату ежечасно, всякий раз, как образ покойницы вставал перед ним. До этого он не страдал так сильно: ни когда Полина спустилась с лестницы и бросилась в его объятия, ни во время долгой пытки похорон. Весь ужас потери он осознал только вернувшись в опустевший дом. Горе его еще усугубляли угрызения совести: он недостаточно оплакивал мать, когда она лежала в агонии, когда еще не окончательно ушла от них. Его мучила мысль, что он мало любил ее, и порой он разражался судорожными рыданиями. Он беспрестанно вспоминал ее, образ матери преследовал его неотступно. Поднимаясь по лестнице, он ждал, что она вот-вот выйдет из комнаты и пройдет по коридору своими торопливыми, мелкими шагами. Часто он оборачивался: ему казалось, что он слышит ее голос; он был так полон мыслями о ней, что дошел до галлюцинаций: не раз ему чудилось, будто за дверью мелькает край ее платья. Она не сердилась, она даже не смотрела на него, то был только призрак, тень минувшего. По ночам Лазар боялся гасить лампу; его постоянно пугали какие-то шорохи возле постели, в темноте чье-то слабое дыхание касалось его лба. Рана не заживала, напротив, с каждым днем она все углублялась; каждое промелькнувшее воспоминание вызывало нервное потрясение, становясь на миг живой реальностью, но тут же исчезало, оставляя в душе тоску по невозвратимому.
Все в доме напоминало Лазару мать. Комната ее осталась нетронутой: все вещи стояли на своих местах, даже наперсток все еще лежал на рабочем столике, рядом с вышиваньем. Часы на камине показывали семь часов тридцать семь минут — час ее смерти. Он избегал заходить в эту комнату, но порою, когда поднимался по лестнице, он вдруг решался и быстро открывал дверь. Сердце его громко стучало; ему казалось, будто с детства знакомые старые кресла, бюро, круглый столик и особенно кровать стали другими и приняли какой-то торжественный вид. Сквозь закрытые ставни проникал слабый, мутный свет, усиливавший его тоску; он входил и целовал подушку, на которой похолодела голова покойной. Но как-то утром, войдя в комнату, Лазар остолбенел: ставни были широко распахнуты, и в окна лились потоки света; яркие солнечные пятна лежали на кровати и на подушке; со всего дома были принесены вазы, и вся комната была убрана цветами. Тогда он вспомнил: сегодня день рождения той, которой больше нет, памятная дата, праздновавшаяся каждый год, — Полина не забыла этот день. Тут были только скромные осенние цветы: астры, маргаритки и поздние розы, уже тронутые холодом; но то был аромат самой жизни, их яркие радостные венчики обрамляли мертвый циферблат, на котором время как будто остановилось. Эта благоговейная память об усопшей глубоко тронула его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса — все было овеяно воспоминаниями о его матери. Самые ничтожные предметы, которые он случайно находил, разные привычки, от которых пришлось сразу отказаться, — все напоминало ее. Это превратилось в настоящее помешательство; он перестал говорить о ней и с каким-то стыдливым упорством скрывал свои непрерывные терзания, это постоянное общение с ушедшей. Он дошел до того, что избегал произносить имя той, которая преследовала его, и можно было поверить, что он постепенно забывает мать и вовсе не думает о ней, а между тем не проходило минуты, чтобы какое-нибудь воспоминание не пронзало болью его сердце. Одна Полина взглядом угадывала все, что происходило в его душе. Тогда он начинал лгать, клялся, что погасил лампу в двенадцать часов ночи, или уверял, будто был занят какой-нибудь воображаемой работой, и если к нему приставали с расспросами, выходил из себя. Его комната была единственным убежищем, где он уединялся и чувствовал себя спокойнее; в этих стенах он вырос и мог предаваться своему горю, не боясь, что кто-нибудь посторонний будет свидетелем его страданий.
С первых же дней он попробовал выходить из дому и возобновить свои далекие прогулки. Так, по крайней мере, он мог избавиться от молчания угрюмой служанки и от тяжелого зрелища, какое представлял собой прикованный к креслу отец, не знающий, чем занять свои руки. Но теперь Лазар чувствовал непреодолимое отвращение к ходьбе: ему было скучно на воздухе, и скука его доходила до отвращения. Его раздражало вечно волнующееся море, упрямый прилив, дважды в день заливавший берег, эта чуждая его горю бессмысленная сила, которая многие века разрушала все те же камни и ни разу не оплакала ни одной человеческой жизни. Окружающий мир был слишком велик, слишком холоден, и он спешил в дом, чтобы запереться в комнате, где не чувствовал себя таким ничтожным, таким затерянным среди этого необъятного моря и необъятного неба. Единственным уголком, который его привлекал, было кладбище, окружавшее церковь; правда, мать его лежала не здесь, но он думал о ней с большой нежностью и находил тут странное успокоение, несмотря на свой ужас перед небытием. Могилы словно дремали в густой траве, у церковной ограды росли тисы, слышалось посвистывание морских куликов, носившихся над водной гладью. Там он сидел, забывшись, целыми часами, не читая даже на могильных плитах имена давно умерших, стертые временем и дождями.
Если бы еще Лазар верил в потусторонний мир, если бы мог надеяться, что когда-нибудь увидит своих близких за этой непроницаемой черной стеной! Но и такого утешения у него не было. Он был убежден, что жизнь человеческая кончается безвозвратно и после смерти каждый растворяется в вечном круговороте жизни. То было глубокое возмущение его «я», которое не хотело умирать. Какое счастье начать новую жизнь где-то там, среди звезд, вместе с родными и друзьями! Как сладостно думать умирая, что ты вернешься к тем, кого любил когда-то! Как отрадны были бы поцелуи свидания и как безмятежна новая жизнь для тех, кто стал бессмертным! Он жестоко страдал от всех благочестивых обманов, к которым религия прибегает из жалости, чтобы скрыть от малых сих страшную истину. Нет, все кончится со смертью, никто из любимых нами не воскреснет, мы расстанемся навсегда. О, навсегда, навсегда!.. Это страшное слово уносило его мысли в беспредельную пустоту.
Как-то утром, стоя в тени тисов, Лазар увидел священника, работавшего у себя в огороде, отделенном от кладбища только низкой стеной. В старой рабочей куртке и деревянных башмаках, он собственноручно вскапывал грядку под капусту; лицо его огрубело от резкого морского ветра, шея загорела на солнце; он походил на старого крестьянина, возделывающего свой жалкий клочок земли. Живя на нищенское жалованье, в этом заброшенном селении, где он редко получал плану за требы, аббат умер бы с голоду, если бы не выращивал овощи в огороде. Его небольшой заработок уходил на подаяния; жил он один, и хотя ему прислуживала крестьянская девчонка, частенько случалось, что он сам готовил себе пищу. В довершение всех бед земля на этих утесах никуда не годилась, ветер губил салат, и на каменистой почве, с которой аббат неустанно боролся, родился только чахлый лук. И все же аббат прятался, когда надевал рабочую куртку, чтобы прихожане не смеялись над своим пастырем. Лазар хотел было уйти; вдруг он увидел, что священник вынул из кармана трубку, туго набил ее, уминая табак большим пальцем, и стал раскуривать, громко чмокая губами. Он с наслаждением сделал несколько затяжек, но тут, в свою очередь, заметил молодого человека. Растерявшись, он хотел спрятать трубку, но потом засмеялся и крикнул:
— Что, вышли прогуляться?.. Зайдите ко мне, посмотрите мой сад.
Когда Лазар подошел, он весело добавил:
— Ну как, застали меня на месте преступления? У меня больше нет никакой услады, друг мой, и, думаю, бог на меня за это не прогневается.
Аббат продолжал курить, шумно выпуская дым и вынимая трубку изо рта, лишь когда обращался к Лазару с несколькими словами. Он завел речь о вершмонском священнике: вот счастливчик! У него прекрасный саде настоящей плодородной землей! И подумать, как нелепо складывается жизнь: этот кюре никогда даже грабли в руки не берет! Затем аббат Ортер стал жаловаться на свой картофель: почва для него тут как будто подходящая, а вот уж второй год картофель родится плохой.
— Я не хочу вам мешать, — сказал Лазар. — Продолжайте вашу работу.
Аббат тотчас взялся за лопату.
— Правда, нужно поработать… Скоро придут мальчишки заниматься катехизисом, а мне хотелось бы до тех пор покончить с этой грядкой.
Лазар сел на гранитную скамью, — старый надгробный камень, прислоненный к невысокой кладбищенской ограде. Он смотрел, как аббат Ортер выкидывает из земли камни, слушал высокий голос и бесхитростные речи старого ребенка, и ему захотелось быть таким же бедным и простым, с таким же бесхитростным умом и спокойной плотью. Видно, епископат считал этого добряка уж очень недалеким, если дал ему состариться в таком жалком приходе. Впрочем, аббат принадлежал к числу лишенных честолюбия людей, которые никогда не жалуются и довольны, если у них есть кусок хлеба и вода для питья.
— А ведь невесело жить среди этих крестов… — невольно проговорил молодой человек.
Удивленный священник бросил работу.
— Почему это — невесело?
— Да так: всегда у вас смерть перед глазами, — она вам, верно, и ночью снится?
Аббат вынул трубку изо рта и медленно сплюнул.
— По правде сказать, я об этом никогда не думал… Все мы в руках божьих.
Он снова взялся за работу и, нажав на лопату ногой, разом всадил ее в землю. Вера защищала аббата от страха, он не выходил за пределы своего катехизиса: люди умирают и отправляются на небо. Что может быть проще и убедительнее? Он упрямо улыбался; для этого недалекого человека достаточно было твердой веры в спасение.
С этого дня Лазар чуть не каждое утро заходил к аббату в огород. Он садился на камень, смотрел, как священник возится со своими овощами, и на него находило забвение; вид простодушного, наивного человека, который живет на доходы от кладбищенской земли, нисколько не страшась смерти, успокаивал его. Почему бы ему не сделаться таким же ребенком, как этот старик? В глубине души у него зародилась надежда пробудить свою угасшую веру в беседах с этим простаком, чье безмятежное невежество приводило Лазара в восхищение. Он тоже приносил с собой трубку, оба курили и толковали о гусеницах, которые обсыпали салат, или о том, что навоз нынче подорожал. Священник редко говорил о боге, приберегая веру для своего личного спасения. Опыт старого исповедника приучил его к терпимости: люди делают свое дело, а он будет делать свое. Тридцать лет он тщетно обращал своих прихожан на путь веры, теперь же только строго выполнял, свои обязанности; будучи расчетлив, как истый крестьянин, он считал, что всякое доброе дело следует начинать с себя. Со стороны этого юноши очень мило, что он заходит каждый день, и аббат, не желая надоедать ему и не умея спорить с его столичными идеями, предпочитал занимать его нескончаемым разговором о своем огороде. А у молодого человека в голове гудело от всей этой ненужной болтовни, и ему порой казалось, что он возвращается к счастливому невинному возрасту, когда человек ничего не боится.
Но утро проходило, а вечером Лазар возвращался к себе в комнату все с той же мыслью о матери и по-прежнему не решался гасить лампу. Вера умерла. Однажды они сидели с аббатом Ортером на скамье и курили. Вдруг за грушевым деревом послышался шум шагов, и аббат быстро спрятал трубку. Это Полина пришла за Лазаром.
— Приехал доктор Казэнов, — сказала она, — и я пригласила его завтракать. Идем сейчас домой, хорошо?
Она улыбнулась, заметив, как аббат спрятал трубку. Священник тотчас же вытащил ее и добродушно рассмеялся, как бывало всякий раз, когда его заставали за курением.
— Это просто глупо, — проговорил он. — Можно подумать, будто я совершаю преступление… Чего там, уж я закурю при вас!
— Знаете что, господин кюре, — весело заговорила Полина, — идемте к нам завтракать вместе с доктором, а трубку выкурите за десертом.
Священник просиял и воскликнул:
— Отлично, согласен!.. Идите вперед, а я только надену сутану. И прихвачу с собой трубку, честное слово!
Это был первый завтрак, за которым в столовой вновь послышался смех. Аббат Ортер курил за десертом, что развеселило всех собеседников; но он так добродушно наслаждался своей трубкой, что это вскоре уже казалось вполне естественным. Шанто много ел; он успокоился и повеселел, вновь почувствовав в доме дыхание жизни. Доктор Казэнов рассказывал разные истории о дикарях, а Полина сияла, радуясь этому шуму, который, быть может, развлечет Лазара и прогонит его мрачные мысли.
С этих пор девушка решила возобновить субботние обеды, прекратившиеся со смерти тетки. Священник и доктор являлись аккуратно, и вскоре наладилась прежняя жизнь. Все шутили, вдовец хлопал себя по коленям, уверяя, что, не будь этой проклятой подагры, он пустился бы в пляс, — уж он показал бы, что еще способен веселиться. И только сын сидел хмурый, говорил с раздражением, внезапно вздрагивая среди этой шумной болтовни.
В один из таких субботних вечеров, когда уже подали жаркое, аббата Ортера позвали к, умирающему. Он не допил своего стакана и ушел, не слушая доктора, который был у этого больного перед обедом и кричал вслед аббату, что тот все равно не застанет его в живых. В этот вечер священник выказал такое умственное убожество, что даже Шанто заметил, как только он ушел:
— Бывают дни, когда он не блещет умом…
— Я бы хотел быть на его месте… — резко возразил Лазар. — Он счастливее нас.
Доктор засмеялся.
— Все может быть. Но Матье и Минуш тоже счастливее нас… Право, я узнаю в этом нашу современную молодежь, которая вкусила от плода науки, а потом заболела сомнением, ибо наука не отвечает старым представлениям об абсолютном, на которых их воспитывали чуть ли не с пеленок. Вы хотите сразу найти в науке ответы на все вопросы, тогда как мы их еще только едва нащупываем и, конечно, никогда не сумеем полностью разгадать. И вот вы начинаете отрицать науку и бросаетесь обратно к вере, которая вам не дается, и окончательно впадаете в пессимизм… Да, это болезнь конца нашего века, — все вы Вертеры наизнанку.
Он оживился: это была его любимая тема, в таких спорах Лазар, в свою очередь преувеличивая, отрицал всякую достоверность знаний и провозглашал свою веру в конечное торжество всеобщего зла.
— Как жить, — спрашивал он, — когда каждую минуту все может рухнуть у вас под ногами?
Старый доктор на мгновение загорался юношеским пылом:
— Да просто живите, и все! Разве мало того, что вы живете? Радость рождается в деятельности.
И, резко повернувшись, он обратился к Полине, которая слушала, улыбаясь.
— Вот вы, скажите ему, что вы делаете, чтобы быть всегда довольной?
— Ну, я, — ответила она шутливым тоном, — я стараюсь отвлечься, чтобы не поддаваться тоске, и потом я думаю о других: это меня трогает, и я могу терпеливо сносить свои невзгоды.
Ответ этот, казалось, рассердил Лазара; из чувства злобного противоречия он стал доказывать, что женщины должны быть религиозны. Он делал вид, — будто не понимает, почему Полина давно уже перестала ходить в церковь.
А она, как всегда, спокойно объясняла:
— Очень просто: исповедь показалась мне оскорбительной, и думаю, многие женщины чувствуют, как я. А потом, я не могу верить в то, что мне кажется нелепым. А если так, к чему лгать, делая вид, будто веришь? Впрочем, неизвестность не пугает меня, — ведь она может быть только логичной, поэтому лучше всего постараться спокойно ждать будущего.
— Замолчите, идет аббат, — прервал их Шанто, которому наскучил этот разговор.
Больной умер. Аббат спокойно докончил обед, и напоследок все выпили по рюмке ликера.
Теперь Полина вела весь дом и показала себя рассудительной, веселой и домовитой хозяйкой. Все покупки, даже самые мелкие расходы, делались с ее ведома, а связка ключей всегда звенела у нее на поясе. Все это произошло так естественно, что Вероника нисколько не рассердилась. Со смерти г-жи Шанто служанка стала мрачной и словно отупела. В ней происходил какой-то внутренний перелом; воскресла привязанность к покойнице, и в то же время вернулась угрюмая настороженность по отношению к Полине. Девушка старалась быть с ней ласковой, но Вероника обижалась на каждое слово, уходила на кухню и долго ворчала и рассуждала сама с собой. Когда проходила полоса длительного, упорного молчания и она начинала думать вслух, чувствовалось, что она все еще не может опомниться после несчастья. Разве она знала, что барыня умрет? Конечно, она бы тогда не стала говорить того, что говорила. Справедливость прежде всего! Нельзя убивать людей, даже если у них и есть недостатки. Впрочем, она умывает руки: тем хуже для той, кто была истинной причиной беды! Но это ее не успокаивало, она продолжала ворчать, оправдываясь в своей воображаемой вине.
— Зачем ты себя изводишь? — спросила ее однажды Полина. — Мы сделали все, что могли, никто не в силах бороться со смертью.
Вероника покачала головой.
— Оставьте! Так не умирают… Какова бы ни была хозяйка, а она взяла меня в дом ребенком, и я скорее откушу себе язык, чем скажу о ней худое слово… Не будем об этом говорить, а то как бы не кончилось плохо.
Ни Полина, ни Лазар не говорили ни слова о свадьбе. Полина часто шила, сидя возле Шанто, чтобы ему не было скучно; однажды он попробовал было намекнуть на свадьбу, желая покончить с этим вопросом; ведь теперь нет никаких препятствий. В нем скорее говорило желание удержать Полину возле себя, боязнь попасть снова в руки Вероники, если Полина когда-нибудь уедет. Полина дала ему понять, что до истечения срока траура решать ничего нельзя. Но такой благоразумный ответ был продиктован не одним желанием соблюсти приличия. Полина надеялась, что время разрешит трудный вопрос, который она не смела задать даже самой себе. Внезапная смерть тетки, страшный удар, поразивший ее и Лазара, заставили их забыть свои сердечные раны. Теперь они приходили в себя, и за непоправимой потерей вновь вставала их личная драма, от которой оба страдали. Застигнутая и изгнанная Луиза, разбитая любовь Полины и Лазара, — быть может, это перевернет всю их жизнь? Что делать теперь? Любят ли они еще друг друга? Возможен и разумен ли их брак? Как ни оглушила их катастрофа, вопросы эти всплывали снова и снова, хотя ни Лазар, ни Полина не торопились их разрешать.
Между тем время смягчило обиду Полины. Она уже давно простила Лазара и готова была протянуть ему обе руки, как только он раскается. В ней не было ревнивого желания видеть его униженным, она думала только о нем и готова была вернуть ему слово, если он ее больше не любит. Ее мучило лишь одно сомнение: вспоминает ли он еще о Луизе или забыл ее и вернулся к своей старой, детской любви? Когда она думала, не лучше ли ей отказаться от Лазара, чем сделать его несчастным, все ее существо содрогалось от боли: она знала, что у нее хватит на это мужества, но надеялась, что вскоре затем умрет от горя.
После смерти тетки ей пришла в голову великодушная мысль: она решила помириться с Луизой. Шанто может ей написать, а она добавит несколько примирительных слов. Они живут так одиноко, так печально, что присутствие этой девушки-ребенка было бы для всех развлечением. А кроме того, после пережитых потрясений недавнее прошлое казалось ей теперь очень далеким; к тому же Полину мучила совесть, что она была чересчур резка. Но всякий раз, как она собиралась поговорить об этом с дядей, ее что-то удерживало. Не значит ли это рисковать всем будущим, искушать Лазара и потерять его? Быть может, она и нашла бы в себе достаточно силы и гордости, чтобы подвергнуть его этому испытанию, если бы в ней не возмущалось чувство справедливости. Все можно простить, только не измену. Да, наконец, неужели она сама не в состоянии внести прежнюю радость в дом? К чему призывать чужую, если Полина сама полна любви и преданности? В этом самоотверженном порыве невольно сказывалась гордость, в любви Полины сквозила неосознанная ревность. В сердце ее горела надежда стать единственным источником счастья своих близких.
Отныне это стало для Полины делом жизни. Она приложила все свои силы, все умение, чтобы создать вокруг себя счастливую семью. Никогда еще не проявляла она столько бодрости и душевной доброты. Каждое утро просыпалась с радостной улыбкой, стараясь скрывать все свои огорчения, чтобы не усугублять горе других. Ее жизнерадостность побеждала воспоминания о пережитом горе, ее спокойное обращение обезоруживало всякую злую волю. Теперь она отлично себя чувствовала, была здорова и крепка, как молодое деревцо, и излучаемая ею вокруг радость была лишь отражением ее юности и здоровья. Она восторженно приветствовала каждый наступающий день, и ей доставляло удовольствие снова проделывать ту же работу, какую она выполняла вчера; большего она и не ждала и спокойно глядела навстречу завтрашнему утру. Пусть себе Вероника ворчит у плиты, — у нее появились какие-то чудачества, необъяснимые капризы, — новая жизнь гнала печаль из дома: в комнатах звучал прежний смех, его веселые раскаты снова взлетали вверх по лестнице. Особенно радовался этому дядя: печаль всегда была эму в тягость, и хотя болезнь пригвоздила его к креслу, он по-прежнему любил пошутить. Жизнь и так становилась для него невыносимой, а он судорожно цеплялся за нее с отчаянием калеки, который хочет жить, несмотря на страдания. Каждый прожитый день казался ему победой, а племянница вносила в его дом солнечный свет, и он верил, что не сможет умереть в его лучах.
Одно горе было у Полины: на Лазара не действовали ее утешения. Она тревожилась, видя, что его по-прежнему гложат мрачные мысли. В глубине его скорби по матери таился усилившийся страх смерти. Время постепенно притупило первую боль утраты, но ужас этот вернулся к нему с удвоенной силой, вызванный боязнью наследственного недуга. Он тоже умрет от болезни сердца, — он убеждал себя, что его ждет скорый трагический конец. Ежеминутно прислушивался он к себе и приходил в такое нервное возбуждение, что ему казалось, будто он чувствует работу всего организма: то начинались мучительные спазмы в желудке, то почки выделяли мочу слишком красного цвета, то он ощущал скрытый жар в печени. Но с особенной тревогой прислушивался он к сердцу, стук которого, словно удары, колокола, отдавался во всем его теле, до самых кончиков пальцев. Если он облокачивался на стол — сердце стучало в локте; если он прислонялся к спинке кресла — сердце стучало в затылке; если он садился или ложился — оно стучало в ногах, в боку, в животе. И всегда, всегда раздавалось это тиканье, которое отмеряло ему жизнь и походило на маятник старых часов. Поддавшись этой навязчивой идее, он беспрестанно изучал собственное тело, и ему казалось, что каждую минуту может наступить конец, что органы его износились и распадаются на части, что чудовищно распухшее сердце колотится, как молот, и само разобьет всю машину. Вечно дрожать за этот хрупкий механизм, бояться, что малейшая песчинка может его разрушить, — такое существование нельзя назвать жизнью.
И постепенно тоска Лазара все росла. В течение многих лет, всякий раз, как он ложился спать, мысль о смерти вставала перед ним и леденила его кровь. Теперь он не решался заснуть, боясь, что больше не проснется. Он ненавидел сон, он ужасался, чувствуя, как постепенно слабеет, переходя от бодрствования к небытию. Ночью он внезапно просыпался, как от толчка, замирая в испуге, словно исполинская рука хватала его за волосы и, вытащив из мрака небытия, возвращала к жизни; он немел от ужаса перед тем неведомым миром, откуда только что вернулся. Боже мой! Боже мой! И он тоже умрет! Никогда еще он не ломал рук в таком отчаянии. Каждый вечер начиналась такая пытка, что Лазар предпочитал вовсе не ложиться в постель. Он заметил, что днем, вытянувшись на диване, засыпает незаметно и спокойно, как ребенок. То были часы целительного отдыха, долгого, непробудного сна; но, высыпаясь днем, Лазар окончательно разбивал себе ночь. В конце концов у него сделалась хроническая бессонница; он предпочитал долго спать после обеда и забывался только под утро, когда заря прогоняла ночные страхи.
Однако бывали и перерывы. Случалось, что два — три вечера подряд образ смерти не преследовал Лазара. Однажды Полина увидала у него календарь, испещренный пометками красным карандашом. Она спросила с удивлением:
— Что это ты отмечаешь?.. Тут подчеркнуты какие-то числа?
Он пробормотал:
— Я… Ничего я не отмечаю… Не знаю, право. Она весело продолжала:
— Я думала, что только девушки поверяют календарю свои тайны, чтобы никто их не узнал. Если ты в эти дни думаешь о нас, это очень мило с твоей стороны… Ах, вот как! У тебя завелись тайны!
Но видя, что Лазар все больше смущается, Полина великодушно замолчала. Она заметила, как по бледному лицу молодого человека скользнула знакомая тень, знак тайного недуга, от которого она не могла его исцелить.
С некоторых пор у Лазара появилась новая мания, которая ее удивляла. Он был убежден, что скоро умрет, и что бы он ни делал — выходил ли из комнаты, закрывал книгу или держал какую-нибудь вещь, — ему всегда казалось, что это в последний раз и он никогда больше не увидит ни вещи, ни книги, ни комнаты. У него появилась привычка постоянно прощаться с вещами, болезненное желание еще раз прикоснуться к ним, еще раз их увидеть. К этому присоединилась мания симметрии: он делал три шага налево и три шага направо; к мебели, стоявшей по обеим сторонам камина или двери, он прикасался одинаковое число раз; кроме того, в глубине души у него таилась суеверная мысль, что если к вещи прикоснуться определенное число раз, — например пять или семь, — и в известном порядке, то прощание будет неокончательным. Несмотря на живой ум, отрицавший все сверхъестественное, Лазар с рабской покорностью проделывал этот идиотский ритуал, скрывая его, как позорную болезнь. Нервы сыграли злую шутку с этим пессимистом и позитивистом, заявлявшим, что он верит только в опыт и признает одни факты. Лазар становился совсем невыносимым.
— Что ты там топчешься? — восклицала Полина. — Вот уже третий раз ты возвращаешься к шкафу и дотрагиваешься до ключа… Ступай, он никуда не денется.
Вечером Лазар никак не мог уйти из столовой; он расставлял стулья в определенном порядке, задуманное число раз хлопал дверью, снова возвращался и клал сперва левую, а потом правую руку на шедевр деда-плотника. Полина дожидалась его у лестницы; в конце концов она принималась хохотать:
— К восьмидесяти годам ты станешь настоящим маньяком! Скажи на милость, ну, не глупо ли так мучить вещи?
Однако она скоро перестала шутить: состояние Лазара тревожило ее. Как-то утром она застала его в комнате матери; семь раз подряд поцеловал он спинку кровати, на которой она скончалась. Тут Полине стало страшно: она угадывала, какие муки отравляют ему жизнь. Он бледнел, увидев где-нибудь в газете будущую дату — двадцатый век, и, встретившись с полным сострадания взглядом Полины, отворачивался. Он видел, что она все поняла, и убегал, смущенный, к себе в комнату, стыдясь, словно женщина, которую застали раздетой. Сколько раз он упрекал себя в трусости, сколько раз давал клятву бороться с этим недугом! Он старался уговорить себя и уже, казалось, мог спокойно смотреть смерти в лицо; чтобы победить свой страх, он не оставался вечером сидеть в кресле, а преодолевал себя и сразу ложился в постель — пусть приходит смерть, он ждет ее, как избавительницу. Но тотчас же сердце его начинало бешено колотиться, и он забывал все свои клятвы, холодное дыхание леденило ему кровь, и он снова заламывал руки с криком: «Боже мой, боже мой!» Эти ужасные приступы страха, которых он стыдился, приводили его в отчаяние, а нежная жалость Полины окончательно унижала его. Дни становились невыносимо тяжкими, и утром ему казалось, что он не дотянет до вечера. Все его существо как бы распадалось на части: сначала он утратил веселость, а теперь терял последние силы.
Полина, гордая своим самоотречением, все же надеялась победить. Она знала недуг Лазара и старалась привить ему свое мужество, заставить его полюбить жизнь. Но здесь ее доброта всякий раз терпела поражения. Сначала она решила действовать напрямик: она снова принялась смеяться над этим гадким чудовищем, которое называется пессимизмом. Как же так? Теперь, видно, ей придется одной служить обедни великому святому Шопенгауеру; а Лазар, как все эти чудаки-пессимисты, сначала был готов взорвать мир, а теперь решительно отказывается взлететь на воздух вместе с человечеством. Лазар отвечал на ее насмешки принужденным смехом, но он, видимо, так сильно страдал, что Полина прекратила свои шутки. Тогда она попробовала утешать его, как утешают ребенка, у которого болит пальчик, стараясь создать ему спокойную, веселую обстановку, окружить его лаской. Он видел ее всегда счастливой, бодрой и жизнерадостной. Дом, казалось, был полон солнца. Ему бы только наслаждаться жизнью, а между тем он был не в силах радоваться: окружавшее его благополучие только усиливало ужас перед тем, что будет «там». Наконец Полина решила прибегнуть к хитрости: она хотела занять его каким-нибудь большим делом, которое захватило бы его целиком. Лазар болел от праздности, у него ни к чему не было вкуса, даже читать стало ему трудно, и он целыми днями изводил себя, предаваясь тоске.
На короткое время у Полины появилась надежда. Как-то раз они вышли прогуляться по берегу; остановившись у разрушенных волнорезов, от которых осталось всего несколько балок, Лазар принялся объяснять ей, как построить новую систему защиты от моря, и уверял, что она, безусловно, выдержит напор. Беда произошла из-за слабости быков, говорил он; надо сделать их вдвое толще, а центральному устою придать больший наклон. Голос его звенел от возбуждения, глаза загорелись, как в былые дни, и Полина стала уговаривать его снова приняться за работу. Селение бедствует, каждый большой прилив отхватывает у него кусок земли. Если Лазар побывает у префекта, он, конечно, добьется субсидии; впрочем, она опять предлагала ему ссуду, она гордилась, что может проявить милосердие в таком деле.
Полина хотела только одного — втянуть Лазара в какую-нибудь работу и готова была для этого пожертвовать остатком своего состояния. Но он равнодушно пожал плечами. К чему? Он снова побледнел: ему пришла в голову мысль, что он умрет раньше, чем успеет закончить этот труд. Чтобы скрыть смущение, он нарочно припомнил старую обиду на бонвильских рыбаков.
— Нахалы еще издевались надо мной, когда это чертово море разбушевалось!.. Нет, нет, пускай оно их доконает! Тогда они перестанут смеяться над моими спичками, как они их называют.
Полина, ласково старалась его успокоить. Эти люди такие несчастные! С тех пор, как приливом снесло дом Утлара, самый крепкий из всех, а за ним и три жалкие лачуги, нужда еще усилилась. Утлару, считавшемуся когда-то местным богачом, пришлось приютиться в старом амбаре, в двадцати метрах позади прежнего жилища. А остальные рыбаки, которым негде укрыться, живут теперь в каких-то шалашах, построенных из старых лодок. Они ведут жалкое, полуголодное существование, жизнь дикарей, а женщины и дети их погрязли в нищете и разврате. Вся милостыня, которую они собирают, уходит у них на водку. Несчастные рыбаки продают полученные ими вещи: платье, кухонную посуду, мебель — все, чтобы купить несколько литров этого ужасного кальвадоса, от которого они валятся с ног, как мертвые.
Одна только Полина защищала рыбаков; священник отрекся от них, а Шанто говорил, что подаст в отставку, так как не хочет быть мэром стада свиней. Лазар, когда Полина старалась пробудить в нем жалость к этой кучке пьяниц, разоренных морскими набегами, приводил постоянный довод своего отца:
— Кто их заставляет здесь жить? Пусть строятся где-нибудь в другом месте!.. Нет, эти дураки лезут в самые волны!
И все рассуждали таким же образом. На рыбаков сердились, их ругали за упрямство. Тогда они тоже озлобились, стали недоверчивы и смотрели на всех, как затравленные звери. Раз они тут родились, зачем им уходить отсюда? Их предки жили здесь сотни лет, и им нечего делать в другом месте. Как говорил Пруан, когда хватал лишнего: «От того ли, от другого ли — все равно придется подохнуть».
Полина улыбалась и кивала головой в знак согласия, ибо считала, что счастье не зависит ни от людей, ни от обстоятельств, а от того, умеет ли человек разумно применяться к людям и обстоятельствам. Она удвоила свои заботы о бедняках и стала раздавать им еще больше денег. Наконец ей удалось привлечь и Лазара к своему делу, и она надеялась, что это займет его, а сострадание к ближнему заставит забыть о себе. Каждую субботу, от четырех до шести, они с Лазаром принимали маленьких местных друзей Полины — ораву оборванных ребятишек, которых родители посылали клянчить у барышни. То было настоящее нашествие сопливых мальчишек и вшивых девчонок.
Как-то в, субботу шел дождь, и Полина не могла заниматься раздачей милостыни на террасе, как обычно. Лазар пошел за скамьей и поставил ее на кухне.
— Как, мсье Лазар! — закричала Вероника. — Неужели барышня хочет привести сюда всю эту вшивую команду? Выдумает тоже! Вам, верно, захотелось, чтобы у вас в супе плавали блохи?
Полина вошла с кошельком, полным мелочи, и с домашней аптечкой. Она, смеясь, ответила:
— Возьмешь метлу и подметешь, вот и все… К тому же на дворе такой дождь, что, наверно, смыл с бедняжек всю грязь.
И действительно, у вошедших детей были розовые мордочки, обмытые дождем. Но они до того промокли, что вода стекала ручьями с лохмотьев прямо на пол. Настроение Вероники совсем испортилось, особенно когда Полина приказала разжечь вязанку хвороста, чтобы дети могли немного обсушиться. Скамью поставили против печки. Вскоре вся эта бесстыдная и хитрая детвора уселась на ней спиной к огню, прижимаясь друг к другу, дрожа от холода и уставившись жадными глазами на початые бутылки, остатки мяса и пучок моркови, валявшийся на табуретке.
— Слыханное ли дело? — продолжала ворчать Вероника. — Такие большие дети должны сами зарабатывать себе на кусок хлеба!.. Они рады считать себя малышами до двадцати пяти лет, если вы будете нянчиться с ними!
Полина попросила ее замолчать:
— Кончишь ли ты наконец? Если они растут, это не значит, что они сыты.
Затем она уселась за стол и, разложив перед собой деньги и вещи, собиралась начать перекличку; как вдруг Лазар, стоявший тут же, увидел среди детей сына Утлара и закричал:
— Как, ты опять здесь? Ведь я запретил тебе приходить сюда, негодный верзила! Не стыдно твоим родителям посылать тебя просить милостыню, когда у них есть хлеб, а кругом люди подыхают с голоду?
Утлар, худощавый мальчик лет пятнадцати, длинный не по летам, с печальным и испуганным лицом, заплакал:
— Они меня колотят, когда я не хожу сюда… Она отстегала меня веревкой, а отец вытолкал из дому.
Он засучил рукав, чтобы показать багровый след от веревки. Отец его женился на своей бывшей служанке, которая избивала мальчика до полусмерти. С тех пор как Утлары разорились, их жестокость и отвратительная скупость еще увеличились. Теперь они жили в настоящей клоаке и вымещали злобу на мальчике.
— Сделай ему на локоть примочку из арники… — тихо сказала Полина Лазару. Затем протянула мальчику монету в сто су.
— На, отдай им, чтобы они тебя не били. И предупреди их, что если они станут тебя бить и в следующую субботу у тебя будут синяки на теле, ты больше не получишь ни гроша.
Ребятишки, сидевшие на скамье, развеселились; огонь согревал им спины, они пересмеивались и подталкивали друг друга локтями в бок. От их одежды валил пар, вода стекала по босым ногам и капала на пол. Один из них, совсем карапуз, стянул морковку и украдкой грыз ее.
— Кюш, встань! — сказала Полина. — Ты сказал матери, что я надеюсь скоро поместить ее в больницу для хронически больных в Байе?
Мать Кюша, несчастная, брошенная женщина, которая отдавалась первому встречному за три су или за кусок сала во всевозможных трущобах, в июле сломала себе ногу. Она осталась калекой и страшно хромала; ее отталкивающее безобразие, еще подчеркнутое хромотой, не помешало ей, однако, сохранить свою обычную клиентуру.
— Да, я ей говорил, — хриплым голосом ответил мальчик. — Она не хочет.
Он окреп и вырос, ему уже шел семнадцатый год. Он неуклюже топтался на месте, не зная, куда девать руки.
— Как так не хочет! — закричал Лазар. — И ты тоже не хочешь, ведь я велел тебе прийти на этой неделе поработать в огороде, а ты и носу не кажешь.
Мальчик все продолжал переминаться с ноги на ногу.
— Некогда было.
Полина, видя, что Лазар сейчас выйдет из себя, вмешалась в разговор:
— Садись, мы с тобой после поговорим. Подумай о том, что тебе сказали, а не то и я рассержусь.
Настал черед дочки Гонена. Ей было уже тринадцать лет; она не подурнела, пушистые белокурые волосы по-прежнему обрамляли ее хорошенькое личико. Не дожидаясь вопросов, она принялась трещать, как сорока, пересыпая свой рассказ разными грубыми подробностями. Она сообщила, что у отца паралич уже перешел на руки и отнялся язык; теперь он только мычит, как скотина. Кузен Кюш, бывший матрос, бросил жену и водворился у них в доме; он занял место в постели матери, а нынче утром бросился на старика и хотел его прикончить.
— Мама тоже колотит его. Ночью она встает в одной рубашке и вместе с кузеном обливает папу холодной водой, потому что он сильно стонет и мешает им спать… Если бы вы видели, на что он стал похож! Лежит весь голый, — ему бы надо белья, потому что у него вся кожа в ссадинах.
— Хорошо, замолчи! — сказал Лазар, прерывая девочку, в то время как Полина, полная жалости, велела Веронике сходить наверх и принести две простыни.
Он находил эту девчонку не в меру развязной для своих лет. Хотя ей тоже перепадали пощечины, но Лазар не сомневался, что она и сама давала пинки старику, а уж все, что она здесь получала, — деньги, мясо, белье, — наверняка шло не больному, а попадало к жене и кузену.
Он резко спросил:
— Что ты делала третьего дня в лодке Утлара с мужчиной, который потом удрал?
Девочка лукаво засмеялась.
— Это был не мужчина, это был он, — ответила она, указывая подбородком на Кюша. — Он толкал меня под зад…
Лазар снова ее остановил:
— Да, да, я все видел, у тебя юбчонки были задраны кверху. Рано же ты начинаешь — с тринадцати лет!
Полина положила ему руку на плечо: все дети, даже самые — маленькие, слушали, широко раскрыв смеющиеся глаза, в которых уже светились огоньки ранних пороков. Как остановить это гниение, этот всеобщий разврат, растливший самцов, самок и весь их выводок? Отдавая девочке простыни и бутылку вина, Полина стала вполголоса объяснять ей, какие страшные последствия бывают от таких гадких проделок, старалась напугать ее, говоря, что она захворает и быстро подурнеет, не успев даже стать настоящей женщиной. Только таким путем можно было ее сдержать.
Лазар, чтобы скорей покончить с раздачей, которая его раздражала и уже успела ему опротиветь, позвал дочь Пруана.
— Твои родители снова напились вчера вечером… И мне сказали, что ты была еще пьянее их.
— О нет, сударь, у меня просто болела голова!
Он поставил перед ней тарелку, на которой были приготовлены катышки рубленого сырого мяса.
— Ешь…
У нее опять началась золотуха и нервные припадки, вызванные наступлением половой зрелости. Пьянство усиливало болезнь, так как девочка теперь пила вместе с родителями. Проглотив три катышка, она сделала гримасу.
— Будет с меня, я больше не могу.
Полина взяла бутылку.
— Как хочешь, — сказала она. — Если ты не станешь есть мясо, то не получишь хинной настойки.
Девочка смотрела на полную рюмку горящими глазами; преодолев отвращение, она съела мясо, а затем залпом выпила рюмку, опрокинув ее прямо в горло привычным жестом пьяницы. Она все не уходила, упрашивая Полину дать ей бутылку с собой: она не может приходить сюда каждый день, но обещает прятать бутылку на ночь к себе в кровать; она так закутает ее в свое платье, что ни отец, ни мать не смогут ее найти. Но Полина отказала наотрез.
— Ты хочешь выпить ее сразу, еще не дойдя до берега? — спросил Лазар. — Ну нет, теперь тебе тоже никто не поверит, маленькая пьянчужка.
Скамья понемногу пустела, дети подходили по очереди за деньгами, хлебом и мясом. Некоторые, получив свою долю, хотели еще погреться у огня; но Вероника, обнаружив, что у нее съели половину моркови, безжалостно выставляла их прямо под дождь. Виданное ли дело — сгрызть неочищенную морковь, прямо с землей! Вскоре в кухне остался один Кюш. Он стоял понурый и неподвижный, ожидая обещанной нотации. Полина позвала его и долго увещевала вполголоса; но все же дала ему обычную субботнюю подачку — кусок хлеба и сто су. Он ушел, все так же переваливаясь, похожий на злого, упрямого зверька. Он обещал прийти работать, но про себя твердо решил не приходить.
Наконец Вероника вздохнула с облегчением, но тут же вскрикнула:
— Как, я думала уж все ушли!.. А вон еще одна, там в углу.
То была маленькая Турмаль, уличная попрошайка; несмотря на то, что ей уже исполнилось десять лет, она была крошечного роста, почти карлица. С годами росла только ее наглость, девочка становилась все назойливее и озлобленней. Приученная к нищенству с пеленок, она напоминала детей-уродцев, которым ломают кости, дрессируя для цирковых фокусов. Она присела на корточки между буфетом и печкой, словно укрываясь в углу, чтоб ее не поймали за какой-то дурной проделкой. Это казалось подозрительным.
— Что ты тут делаешь? — спросила Полина.
— Греюсь.
Вероника окинула кухню беспокойным взглядом. По субботам, даже когда дети сидели на террасе, у нее не раз пропадали разные мелкие вещи. Но все как будто было на месте, и девочка, выпрямившись, затараторила пронзительным голосом:
— Папа в больнице, дедушка поранил себя на работе, а маме не в чем выйти… Сжальтесь над нами, добрая барышня…
— Перестань дурить нам голову, лгунья! — закричал, выходя из терпения, Лазар. — Отец твой в тюрьме за контрабанду, а дед вывихнул руку в тот самый день, когда обобрал устричные садки в Рокбаузе. А коли у твоей матери нет платья, то ей придется идти воровать в одной сорочке, потому что, говорят, она опять передушила пять кур у вершмонского трактирщика… Что ты, смеешься над нами, что ли? Придумываешь небылицы, когда мы все это знаем лучше тебя! Ступай, рассказывай свои басни прохожим на большой дороге…
Девочка как будто и не слышала его. Она продолжала как ни в чем не бывало, с прежним нахальством:
— Сжальтесь, добрая барышня! Мужчины больны, а мать не решается выйти… Господь наградит вас за все…
— На, возьми, уходи отсюда и не лги больше… — сказала Полина, давая ей деньги, чтобы прекратить эту комедию.
Девочка не заставила себя просить. Одним прыжком выскочила она из кухни и побежала через двор во всю прыть своих коротких ножек. В эту минуту раздался крик Вероники:
— Ах, боже мой! Куда делся бокал с буфета! Она утащила барышнин бокал!
Служанка тотчас же выбежала из кухни вдогонку за маленькой воровкой. Через две минуты она уже тащила ее за руку, с свирепым, точно у жандарма, лицом. Девочку с большим трудом обыскали, так как она отбивалась изо всех сил: кусалась, царапалась и так отчаянно визжала, слоено ее режут. Бокала в кармане не оказалось; его нашли за пазухой, засунутым под тряпку, служившую ей рубашкой. Тут девочка перестала плакать и принялась нахально уверять, будто ничего не знает, что бокал, верно, сам свалился ей за шиворот, когда она сидела на полу.
— Ведь говорил вам господин кюре, что она вас обкрадет, — твердила Вероника. — Уж я бы на вашем месте послала за полицией.
Лазар тоже что-то говорил о тюрьме: его выводил из себя вызывающий тон девочки. А она стояла, вытянувшись, как маленькая змейка, которой наступили на хвост. Ему хотелось надавать ей пощечин.
— Отдай то, что ты получила! — кричал он. — Где деньги?.. Девочка уже поднесла было монету к губам, чтобы ее проглотить, но тут Полина пришла ей на помощь и сказала:
— Оставь ее у себя, но дома скажи, что это в последний раз. Теперь я сама буду приходить к вам и увижу, в чем вы нуждаетесь… Ну, убирайся!
Послышалось быстрое шлепанье босых ног по лужам, и наступила полная тишина. Вероника шумно отодвинула скамью и, нагнувшись, стала вытирать тряпкой лужи, которые натекли с лохмотьев. Нечего сказать, хороша кухня — вся провоняла этими оборванцами! И она распахнула окна и двери.
Полина с серьезным видом, не произнося ни слова, собирала свою сумочку и лекарства, а Лазар, возмущенный, зевая от скуки и отвращения, отправился к колодцу мыть руки.
Для Полины это было большим огорчением. Она видела, что Лазар нисколько не интересуется ее маленькими деревенскими друзьями. Если он и помогал ей по субботам, то только из дружбы к ней: душа его не лежала к такому занятию. Полину ничто не отталкивало: ни бедность, ни разврат, а Лазара сердило и угнетало все это убожество. Преисполненная любви к ближнему, Полина оставалась спокойной и веселой, а он, как только выползал из своей скорлупы, тотчас находил новые поводы для мрачных раздумий. Мало-помалу он дошел до того, что стал действительно страдать при виде немытой детворы, в которой уже были заложены все человеческие пороки.
Эта поросль нищеты окончательно отравляла ему жизнь, и он уходил разбитый, полный отчаяния, испытывая ненависть и презрение к человеческому племени. Два часа, посвященные делам милосердия, только озлобляли его; кончилось тем, что Лазар стал отрицать милостыню и смеяться над благотворительностью. Он кричал, что разумнее было бы раздавить каблуком это гнездо вредных насекомых, вместо того чтобы помогать им плодиться. Полина слушала, удивляясь его резкости, глубоко опечаленная тем, что они чувствуют по-разному.
В эту субботу, когда они остались вдвоем, у молодого человека вырвались слова, выдававшие его мученье:
— Мне кажется, что я выбрался из помойной ямы.
Потом он добавил:
— Как можешь ты любить этих выродков?
— Да ведь я люблю их ради них самих, а не ради себя, — отвечала девушка. — Ты подобрал бы на дороге паршивую собаку?
Он остановил ее, возмущенный.
— Собака не человек.
— Облегчать страдания — разве это так уж мало? — продолжала Полина. — Досадно, что люди не исправляются; ведь тогда, быть может, уменьшилась бы и их нужда. Но если я вижу, что они насытились и обогрелись, с меня и этого довольно: все же меньше страданий… Тебе нужно, чтобы они еще вознаграждали нас за то, что мы для них делаем?
И она с грустью сказала в заключение:
— Мой бедный друг, я вижу, что тебе это не доставляет никакого удовольствия, уж лучше не помогай мне… Право, мне совсем не хочется расстраивать тебя и пробуждать в тебе недобрые чувства.
Лазар уходил из-под ее влияния. Это глубоко огорчало Полину; она убеждалась, что не в силах вырвать его из-под гнета вечного страха и скуки. Видя его нервность и раздражительность, она не верила, что виной тому одни только тайные мысли о смерти; и, стараясь открыть другую причину его скорби, снова вспомнила о Луизе. Без сомнения, он все еще думает об этой девушке и страдает оттого, что ее тут нет. От этих мыслей Полина вся леденела. Она старалась вновь обрести силу в гордом самоотречении и снова клялась создать вокруг себя такую радостную жизнь, что все ее близкие будут вполне счастливы.
Однажды вечером Лазар сделал ей жестокое признание.
— До чего мы здесь одиноки! — сказал он, зевая.
Полина молча посмотрела на него. Что это, намек? Но у нее не хватило духу поговорить с ним откровенно. Несмотря на всю ее доброту, в ней происходила борьба, жизнь снова становилась пыткой.
Лазара ожидало новое горе: его старый Матье заболел. У бедного пса, которому в марте исполнилось четырнадцать лет, постепенно отнимались задние лапы. Когда начинался приступ болезни, он почти не мог ходить и лежал на дворе, растянувшись на солнце, следя за проходящими грустным взором. Лазара особенно трогали глаза старой собаки: мутные, подернутые голубоватой пленкой, они смотрели в пространство, словно глаза слепого. Все же Матье кое-как еще видел; с трудом дотащившись до Лазара, он клал ему на колени свою большую голову и смотрел на него пристальным, печальным, все понимающим взглядом. Теперь уж он не был красавцем: белая волнистая шерсть пожелтела, нос, прежде черный и блестящий, потускнел; нечистоплотность и какая-то робость довершали этот жалкий облик, — Матье был так стар, что его не решались мыть. Все его игры прекратились: он уже не катался на спине, не кружился, стараясь поймать собственный хвост, и даже не проявлял былой нежности к котятам Минуш, которых Вероника носила топить в море. Теперь он целыми днями дремал, как старик; ему было так трудно вставать на ноги, его ослабевшие лапы так разъезжались, что часто кто-нибудь из домашних, сжалившись над ним, помогал ему подняться и поддерживал его, пока он делал первые шаги.
К этому прибавились изнурительные потери крови, от которых он слабел с каждым днем. Позвали ветеринара, но тот только засмеялся, увидев Матье. Как, его беспокоят из-за такого пса? Самое лучшее — прикончить его. Когда стараются продлить жизнь человека — это понятно; но к чему давать мучиться обреченному животному? Ветеринара выставили за дверь, заплатив ему шесть франков за совет.
Как-то раз, в субботу, у Матье началось такое кровотечение, что его пришлось запереть в сарай. Он оставлял позади себя широкий кровавый след. Доктор Казэнов в тот день приехал рано и предложил Лазару осмотреть собаку, которую считали как бы членом семьи. Матье лежал, высоко подняв голову; он был очень слаб, но в глазах его светилась жизнь. Доктор долго осматривал собаку с тем же задумчивым видом, с каким сидел у постели больного. Наконец он сказал:
— Такие обильные потери крови происходят, вероятно, от ракового перерождения почек… Собака погибла, но может протянуть еще несколько дней, если внезапно не начнется сильное кровотечение.
Безнадежное положение Матье опечалило всю семью. За обедом вспоминали, как его любила г-жа Шанто, сколько он загрыз собак, все его проделки, когда он был молод: как он воровал котлеты прямо с плиты и глотал горячие яйца. Но когда за десертом аббат Ортер достал свою трубку, все оживились, слушая его рассказы о грушах, — в этом году он ожидал превосходного урожая. Шанто, несмотря на глухое покалывание во всем теле, предвещавшее приступ, спел игривую песенку, которую певал в дни юности. Вечер прошел чудесно. Даже Лазар развеселился.
Но вдруг часов около девяти, когда подали чай, Полина воскликнула:
— Да вот он, бедный Матье!
Действительно, в столовую с трудом тащился Матье, окровавленный и похудевший, еле переступая ослабевшими лапами. Вслед за ним бежала Вероника с тряпкой. Она вошла в столовую и сказала:
— Мне понадобилось войти в сарай, вот он и удрал. Он до конца своих дней хочет быть там же, где вы: шагу нельзя ступить, чтобы он не путался под ногами… Идем, идем, нечего тебе тут делать.
Собака кротко и покорно опустила дряхлую, трясущуюся голову.
— Оставь его! — взмолилась Полина.
Но Вероника огрызнулась:
— Ну уж нет, как хотите… Хватит с меня, я только и делаю, что подтираю за ним кровь. Вот уж два дня, как вся кухня в крови… Просто тошно смотреть. Хороша будет квартира, если он повсюду станет таскаться… Ну, ну, пошел! Поворачивайся!
— Оставь его, — повторил Лазар. — Уходи.
Вероника в ярости хлопнула дверью, а Матье, словно понял весь разговор, подошел и положил голову на колени хозяину. Все старались обласкать старого пса, накололи сахару, чтобы его оживить. В былое время с ним каждый вечер затевали одну и ту же игру: на дальнем конце стола клали маленький кусочек сахару; Матье быстро обегал вокруг, но тем временем сахар перекладывали на противоположный конец; так он носился вокруг стола, нетерпеливый, взволнованный, и наконец, совсем сбитый с толку, начинал яростно лаять. Лазар попробовал начать игру в надежде развлечь жалкого, обреченного пса. Матье с минуту повилял хвостом, сделал один круг и ударился о стул Полины. Он не видел сахара; его исхудавшее тело шаталось, кровь капала и оставляла вокруг стола красные следы. Шанто больше не напевал. У всех сжималось сердце при виде бедного, умирающего Матье, который беспомощно тыкался в стол, тщетно пытаясь стать прежним проказливым псом.
— Не утомляйте его… — тихо сказал доктор Казэнов. — Вы его убиваете.
Священник, молча куривший трубку, заметил про себя, видимо, желая объяснить свое волнение:
— Эти большие собаки — все равно, что люди.
В десять часов священник и доктор, по обыкновению, удалились, а Лазар, прежде чем отправиться к себе, пошел сам запереть Матье в сарай. Он уложил его на свежую солому, посмотрел, есть ли вода в плошке, поцеловал и хотел идти. Но пес поднялся со страшным усилием и последовал за ним. Три раза Лазар укладывал Матье на место. Наконец пес покорился; он поднял голову и глядел вслед удаляющемуся хозяину такими грустными глазами, что Лазар вернулся и с болью в сердце поцеловал его еще раз.
У себя Лазар пытался читать до двенадцати часов. Наконец он лег. Но спать не мог: мысль о Матье не давала ему покоя. Он все видел его на соломе с помутившимся взором, устремленным на дверь. Завтра его собака умрет… Невольно он каждую минуту приподнимался и прислушивался: ему вое чудилось, что он слышит лай Матье во дворе. До его напряженного слуха долетали всевозможные воображаемые звуки. Около двух часов ему послышались стоны, и он спрыгнул с кровати. Кто это плачет? Он вышел на площадку; в доме было тихо и темно. Из комнаты Полины не слышалось даже дыхания. Лазар больше не мог противиться желанию спуститься вниз. Надежда еще застать собаку в живых подгоняла его. Он наскоро натянул брюки, взял свечу и торопливо сошел с лестницы.
Войдя в сарай, Лазар увидел, что Матье уже нет на соломе, — он отполз в сторону и лежал на голой земле. Он посмотрел на хозяина, но уже не смог поднять головы. Лазар поставил свечу на старые доски и присел, с удивлением глядя на потемневшую вокруг землю. Вдруг сердце у него болезненно сжалось: он понял, что собака лежит в луже крови, и упал возле нее на колени. Жизнь покидала Матье, он слабо вильнул хвостом, а в его глубоких глазах мелькнул какой-то отблеск.
— Бедный мой старый пес… — шептал Лазар. — Бедный мой пес.
Он заговорил с ним.
— Погоди, я перенесу тебя на другое место… Не хочешь, тебе больно?.. Но ведь ты весь мокрый, а у меня нет даже губки!.. Хочешь пить?
Матье пристально смотрел на Лазара. Он начал задыхаться и хрипеть. Лужа крови бесшумно растекалась, словно в нее струился незримый источник. Лестница и рассохшиеся бочки отбрасывали длинные тени, свеча слабо озаряла помещение. Вдруг солома зашелестела: то была кошка Минуш, расположившаяся на подстилке Матье, но вспугнутая внезапным светом.
— Хочешь пить, мой бедный старый пес? — снова спросил Лазар.
Он нашел тряпку, окунул ее в плошку с водой и приложил к морде умирающего животного. Это, видимо, облегчило Матье; его потрескавшийся от жара нос немного охладился. Прошло полчаса. Лазар все время прикладывал свежую тряпку к носу собаки и не мог отвести от нее глаз; сердце у него сжималось от безмерной печали. Порой, словно у постели больного, у него мелькала безумная надежда: а вдруг эта простая примочка вернет Матье к жизни?
— Ну что, ну что? — сказал он вдруг. — Ты хочешь встать?
Дрожа от озноба, Матье пытался приподняться. Он напрягал лапы; икота сотрясала его тело и вздувала шею. Это был конец. Матье упал на колени хозяина, не сводя с него глаз. Он все старался видеть Лазара, хотя у него уже тяжелели веки. Потрясенный сознательным выражением глаз умирающего пса, Лазар держал его на коленях; и это большое тело, длинное и тяжелое, словно тело человека, билось в агонии у него на руках. Так продолжалось несколько минут. И Лазар увидел, как настоящие слезы, крупные слезы покатились из помутневших глаз, а из судорожно сжатой пасти высунулся язык, чтобы в последний раз лизнуть ему руку.
— Бедный мой старый песик! — воскликнул Лазар и разрыдался.
Матье кончился. Кровавая пена медленно стекала по каплям из пасти. Лазар положил его на землю; казалось, будто пес спит.
И тут Лазар еще раз почувствовал, что в жизни все кончается. Теперь умерла его собака, и, хотя это была только собака, Лазаром овладела страшная скорбь, отчаяние, в котором померкла вся его жизнь. Эта смерть напомнила ему другую кончину, и он страдал сейчас не меньше, чем когда шел по двору за гробом матери. В Матье еще оставалось что-то от матери, — теперь Лазар потерял ее совсем. Воскресли затихшие было муки, бредовые ночи, прогулки на сельское кладбище и ужас перед вечностью небытия.
Послышался шорох. Лазар обернулся и увидел Минуш, которая, сидя на соломе, спокойно умывалась лапкой. Скрипнула дверь, и вошла Полина; ее, как и Лазара, томила тревога, и она пришла посмотреть на Матье. Увидев ее, Лазар зарыдал еще сильнее, выдав свою скорбь о матери, которую всегда скрывал с болезненной стыдливостью.
— Боже мой, боже мой! — воскликнул Лазар. — Она так его любила!.. Помнишь? Когда он был еще совсем маленьким, она сама кормила его, а он бегал за ней по всему дому…
Затем он добавил:
— Никого у нас нет теперь, мы остались совсем одни…
Слезы показались на глазах у Полины. Она наклонилась, чтобы еще раз взглянуть на бедного Матье при слабом мерцании свечи. Полина не пыталась утешать Лазара; у нее опустились руки от отчаяния: она чувствовала себя ненужной и беспомощной.