Книга: Игра в жизнь
Назад: Дивертисмент (Миша Данилов)
Дальше: Дивертисмент (Юрий Сергеевич)

АРТель

Я был не прав! Тысячу раз был я не прав, так раздраженно прощаясь с Парижем! Четыре с лишним месяца я прожил на Западе – Париж, Брюссель, Женева. И конечно же, все было интересно, и было немало хорошего. Мы все-таки сделали наш спектакль – «Дибук!», и он прошел договоренные пятьдесят раз. Я погрузился во французскую жизнь. С грехом пополам я много недель объяснялся и играл по-французски, русский же язык звучал только по телефону. Раз и навсегда сказал и записал я для памяти, что более красивого, более элегантного города, чем Париж во всех его проявлениях, нет и быть не может. Я влюбился не только в мосты над Сеной и улицы Латинского квартала, но и в улочки далеких окраин Обервилье и Фонтенэ-о-Роз. И даже в набережные скучного канала Урк с его грузовыми баржами и пакгаузами. Почему же я раздражался, прощаясь с этим городом?

Может быть, моя любовь не нашла ответного чувства? И я страдал от бессилия нарушить высокомерное равнодушие этой самодостаточной красоты? Иначе чем объяснить, что, пародируя Пастернака и глумясь над счастьем идти, засунув руки в карманы, по бульвару Сен-Мишель, я писал:

 

Январь! Достать чернил и плакать,

Писать о январе навзрыд,

Пока парижской жизни слякоть

Дерьмом летит из-под копыт.

 

Шли месяцы, и мой насмешливый стих заранее угадывал настроение:

 

Проплакать май, уткнувшись в локоть,

О том, что пролетел апрель,

И выдыхать густую копоть

Прошедшего… Париж (?!)… Брюссель (?!)

Июнь. Достать чернил… и вылить!

Не говорить и не писать.

Сидеть сычом, веревку мылить –

Все улетело в перемать!

 

Я улетал 9 мая, в день нашей Победы. Я сам удивлялся, с какой силой бурлили во мне патриотические чувства. Это был не восторг, а опять же раздражение – потому что у них тут была своя Победа, и она почему-то не совпадала с нашей Победой, а до нашей им как будто и дела не было.

Я совсем не спал последнюю ночь в моей квартире в картье Берлиоз, № 12. Я собирал вещи и ликвидировал следы моего пребывания. Печали не было, было раздражение. Я писал:

 

Я никого здесь не оставил

И ничего здесь не забыл.

Я просто прибыл, убыл, был.

Запомню хлопающий ставень

Среди ночи, пустой мой дом.

Мы делали толково дело,

Был быт удобен. Надоело

И вряд ли вспомнится потом.

 

Светало рано. Мягко прогромыхал по насыпи первый товарный поезд с минеральной водой «Эвиан». Я написал:

 

Неволю с волей перепутав,

Спеша в Москву, скажу всерьез –

Встречаю весело, без слез

Последнее в Париже утро.

 

И поставил точку. Я ждал администратора театра «Бобиньи», который должен был отвезти меня в аэропорт. Я настоял, чтобы меня отвезли. Французы немного поудивлялись, но исполнили мою просьбу. Я привык к советским порядкам – гастролера должны встречать и провожать. Здесь гастролеру платили приличные деньги, и он сам должен был позаботиться о себе. Правда, бывает еще дружба, любовь… что еще?.. привязанность, печаль расставания… но этого, видимо, не было.

Я улетел из самого прекрасного города мира и прибыл в тревожную Москву, от которой успел отвыкнуть.

Это было самое катастрофическое время для театров – весна 91-го. Залы были пусты. Люди ходили на митинги. Толпы слушали выступления экономистов в концертных залах и на площадях. Спектаклей смотреть не хотели. Кроме того, у людей не было денег на театр. Кроме того, возвращаться поздно из центра в спальные окраины было опасно. Нападали, грабили.

В этой обстановке Париж вспоминался сном, причем сном вдохновляющим. Играя вместе с французскими актерами, я, может быть, впервые осознал особенности нашей театральной школы. Она не лучше французской – у них прекрасный театр и прекрасная публика, – но это все другое. Наши зрители вкладывают в слово «театр» несколько иной смысл, они ходят на спектакли с другими целями. Впрочем, в данный момент они просто не ходили в театр. Это было непривычно и ужасно.

Усталости не было. Кипела энергия. Тогда я не сознавал, что это был шлейф влияния бодрящего духа Парижа, требующего деятельности и соревнования. Я выступил на новом для себя поприще – прочел пять публичных лекций в ГИТИСе – в большой аудитории для студентов всех курсов и преподавателей. На сцене в диалоге со мной на этих многолюдных собраниях была блистательная Наталья Крымова. Мы обсуждали кризис театра, перспективу театра, систему Михаила Чехова.

Я почувствовал, что соскучился по театру. Мой репертуар в Театре Моссовета к тому времени иссяк. Последние два года я занимался кино. Потом была Франция. Я оказался артистом без ролей. Среди разговоров и переговоров мелькнуло имя Гоголя и пьеса «Игроки». Я отбросил эту мысль – хотелось современности, все бурлило вокруг. Я все-таки открыл томик Гоголя…

Это была ослепительная вспышка! Господа! Слово «господа» стало входить в лексикон нашей речи, вытесняя слово «товарищи». И гоголевский текст теперь можно было воспринимать как современный. Никакая не история – это современные обманщики и притворщики. Вот липовый полковник милиции – Кругель, вот фальшивый депутат и общественник – Утешительный, вот мнимый профессор – Глов, а вот якобы должностное лицо… И все – все! – ненастоящие, все «делают вид»! Вот только кучер… да что за проблема! Вместо кучера будет таксист, вместо полового в гостинице будет горничная – и всё! Никаких изменений в тексте. Это не будет как у Ильфа и Петрова: «Пьеса Гоголя. Текст Шершеляфамова». Текст будет Гоголя. А вот место действия – гостиница «Приморская» в Сочи. Время действия – сейчас. С пристани будет доноситься «Миллион, миллион, миллион алых роз» голосом Аллы Пугачевой. А по телевизору пойдут «Вести» с Флярковским и Киселевым. А потом запоет Лучано Паваротти «О sole mio», как он пел это на закрытии футбольного чемпионата.

Кто должен играть этого Гоголя, опрокинутого в современность? На этот раз я не стал мысленно распределять роли среди артистов своего театра. В стране был кризис. В театре был кризис. В мозгах был кризис. Все привычные механизмы и взаимодействия переставали работать. Я поставил вопрос иначе – кто лучше всех сыграл бы эту роль? Кто больше всего подходит внешне и при этом обладает юмором, мастерством, чувством стиля, заразительностью и… свободным временем, чтобы участвовать в этой затее? Согласитесь, непростая задача! И тут – впервые – пришло в голову: ведь у нас актеры высочайшего класса, теперь, походив по парижским театрам, могу уверенно сказать – высочайшего! Я знаком со многими из них. Да чего там, я знаю их всех! Либо в кино когда-то снимались вместе, либо в концертах участвовали или просто встречались. Но как жаль, что мы никогда не попробовали играть вместе в спектакле. А что, если?!

Первый, кому я позвонил, был Калягин. Без секунды колебаний он принял предложение играть в осовремененном Гоголе. Он сказал, что на ТВ играл Ихарева в «Игроках», но теперь ему даже интересно сыграть роль Утешительного. Время? Время найдем.

Я позвонил Жене Евстигнееву. С ним были знакомы гораздо ближе, но не виделись уже несколько лет. Женя пробасил: «Давай попробуем, съемок у меня сейчас нет, а с остальным разберусь».



Я еще не знал, где мы будем репетировать и играть. Знал только когда – этой осенью! Были переговоры с разными театрами, с разными директорами и управленцами. И возник человек, который решил взять на себя функции продюсера. Новое тогда слово – продюсер! Это не начальник над всеми, а деятель, который впрягается вместе с творцами и тянет общий воз. При этом понимает в финансах, имеет связи, реально смотрит на вещи, знает, что без романтических завихрений театра не бывает. Продюсером стал Давид Смелянский.

Память моя стала работать направленно и избирательно. Я вспомнил про замечательного работника, влюбленного в театр, бывшего когда-то заведующим труппой в Театре Моссовета. Александр Аронин его зовут. Не виделись несколько лет. Но, уходя из Моссовета, Саша оставил мне свой телефон – на всякий случай. Я позвонил и предложил ему заведовать будущей труппой, пока неизвестно из кого состоящей и в будущем неизвестно где выступающей с пьесой «Игроки» Гоголя. Саша сказал, что он находится на службе, но… в ответ на такое предложение немедленно оставляет эту службу и готов приступить к исполнению обязанностей хоть завтра.

Наташу Макарову я знал по Магнитогорску. Много раз гастролируя там, познакомился с этой очаровательной юной пианисткой. Прошло более десятка лет. Наташа жила теперь в Москве и, среди многих талантов, оказалась способным организатором – мягко и покорительно умела общаться с людьми. Была толкова и образованна. Я предложил ей пост директора в несуществующем театре. Она согласилась.



Менее всего мы были знакомы с Леонидом Филатовым. Но он более всего подходил на главную роль – Ихарева. Мы встретились. Леня был погружен в сложные сплетения отношений внутри Театра на Таганке. Леня готовился снимать большой фильм по собственному сценарию. Леня много занимался литературной работой. И все-таки он сказал: «Да!» Если будут твердые сроки, то «да»!



Место, нужно было место! Вместе с Давидом Смелянским мы обратились к Олегу Ефремову. Я написал ему письмо. Потом был разговор. Конечно, сыграли роль и наши старые с ним дружеские отношения. Но главное – Олег Николаевич долгом своим считал поддерживать все, что имело привкус новизны, студийности, опыта.

МХАТ имени Чехова вошел в союз с нами! Мы будем репетировать во МХАТе и играть на сцене МХАТа! У меня кружилась голова от невероятности происходящего.

Я позвонил одному из коренных мхатовцев – Вячеславу Невинному. Я знал, что Слава никогда за всю жизнь не играл на сцене вне МХАТа. Но теперь, когда мы в союзе с его театром, может быть, он войдет в нашу компанию и сыграет роль полковника милиции (на самом деле мошенника) Кругеля? Слава сказал: «Оповестите, когда первая репетиция».



Шло лето 91-го. Прошел референдум о сохранении Советского Союза. Ельцин накачивал самостоятельность РСФСР. Горбачев вел борьбу на многих фронтах. Мир увлекался Россией и всем российским. Демократия взлетала на высоты и шмякалась о землю. А люди… массы людей… то есть не все массы, а массы в больших городах, особенно в столице, были исполнены надежд и предчувствия добрых перемен. Свободы нам, свободы, и все устроится! И в это время я вчитывался в Гоголя, и лезли в глаза слова проницательного автора, а может, и пророка: «Странно, отчего русский человек, если не смотреть за ним, сделается и пьяницей, и негодяем?

От недостатка просвещения.

Бог весть от чего! Вот ведь мы и просветились, и в университете были, а на что годимся? Ну, чему я выучился? Ничему. Так и другие товарищи».

(Это у Гоголя так – «товарищи», у Гоголя. Мы не подгоняли под наше время!)

«Эх, господа! Ведь вот тоже сочинители разные всё подсмеиваются над теми, которые берут взятки; а как рассмотришь хорошенько, так взятки берут и те, которые повыше нас. Ну, да вот хоть и вы, господа, только разве что придумали названия поблагородней: пожертвование там… или там Бог ведает, что такое, а на деле выходит – такие же взятки».

Вот тебе и Гоголь! Вот тебе и первая треть XIX века. Вечно, что ли, тексты будут современны? Может, и вечно. Потому и называется – КЛАССИКА!

Спектаклю решено было дать название «ИГРОКИ XXI».

Будущая труппа была названа «АРТель АРТистов». Одна из первых антреприз нового времени. (Если не первая?!)

И с этим уехали мы с Теняковой в Сочи – в санаторий «Актер». Купаться, отдыхать, но, главное, завершить все литературные работы по «Игрокам». Были добавлены тексты из «Мертвых душ», из другой прозы. Но Гоголь – персонажи должны говорить только текстом Гоголя. Шел август, и Черное море было роскошно.

И грянул путч. Форосский пленник. Дрожащие руки однодневного диктатора Янаева. Ельцин на танке. Балет «Лебединое озеро». Появление радио «Эхо Москвы».

Немедленно вылететь из Сочи не представлялось возможным. В санатории водораздел рассек население – кто за Ельцина, кто за ГКЧП? С Теймуром Чхеидзе, жившим двумя этажами ниже, объединились в нашем номере. Сидели перед телевизором, ждали новостей. На экране мелькали старые фильмы, и новости просачивались редко. Было тревожно. В ночь с 20-го на 21-е я писал:

 

Агония страны, гнойник прорвался внутрь,

Медикаментов нет, погибли все врачи.

Ну что же, господин, товарищ или сударь,

Пора держать ответ, пора прозреть в ночи.

Не немцы у ворот, а собственные танки.

Не Прага, не Кабул, захвачена Москва.

Ну что ж, проснись, народ! Тронь

с мертвенной стоянки!

Ты долго шею гнул. Ты слишком долго спал.

 

Финал был совсем патетический – такое было настроение:

 

Гражданская война? А что поделать, братцы?

Всё круглые слова да круглые столы.

Накушались сполна! Пора за колья браться.

Все отняты права, и скалятся стволы.

 

Я никому не показал эти стихи, но про себя был доволен, что они написаны. Волна отчаянного восторга, бушевавшая в столице, докатилась и сюда – под пыльные санаторские пальмы.

23-го мы все-таки оказались в Москве.

Толпа на Манежной площади была несметная, то есть во всю ширь от Александровского сада до гостиницы «Националь» и во всю длину от Манежа до гостиницы «Москва» стояли плечом к плечу. Шел митинг, и помост сделали у главного входа в Манеж. Я стоял гам, где впадает в площадь улица Горького (это были последние дни, что она называлась именем Горького – в прошлом и в будущем Тверская. Раз уж залезли в скобки, то не удержусь и замечу: это хорошо, что Тверская, но мне лично жаль, что имени Горького не осталось в Москве ничего, даже станции метро. Любят у нас поприжать того, кому недавно поклонялись). На помост вышли люди. Видно было плохо – далеко! Слышно тоже неважно – динамики настоящего качества не обеспечили. Говорил Михаил Сергеевич Горбачев, говорила Елена Георгиевна Боннэр. То, что доносилось до нас, было хорошо и правильно. Слова Боннэр мне всегда кажутся ценными – никаких общих мест, никогда. Был ли Ельцин, почему-то не помню. Кажется, на этом митинге его не было. Но все равно настоящим героем этих дней был, конечно, он. И еще три погибших парня. Им, собственно, и был посвящен митинг – пролившейся крови. Потом к микрофону подошел еще кто-то (не разобрать – далеко) и к чему-то нас призвал. Мы, то есть вся толпа, единодушно что-то ответили.

И тысячи людей тронулись к месту гибели трех жертв… восстания народа, что ли… или путча, или малокровной революции, или, как именовалось официально, защиты Белого дома. Мы двигались во всю ширь Нового Арбата. Местами звучала музыка. Местами пели. Иногда шеренга, человек в сто, бралась под руки. Лица были хорошие. Многие в очках. Много седых. Я присоединялся к разным группам, но долго не задерживался. Хотелось послушать толпу во всем разнообразии. Выкликали лозунги. За свободу, за демократию! Проклинали тех, по чьей вине погибли парни. Люди рассказывали подробности. Но подробности путались. Со слов очевидцев получалось, что танк шел вовсе не к Белому дому, а как раз перпендикулярно в сторону – по Садовому кольцу. И будто бы танк пытались поджечь, потом, на выходе из туннеля, накрыли чем-то башню, лишив танкиста видимости. И это были вовсе не те, погибшие, а совсем другие молодые люди, а эти попали по несчастью. А водитель танка ни в кого не стрелял, а выполнял приказ по передвижению и просто растерялся, когда на машину напали.

Мы шли, взявшись под руки, и пели песню Окуджавы «Возьмемся за руки, друзья». Пели от души, но, так как слишком много народа пело, получалось нестройно.

Над злосчастным туннелем начался второй митинг. Но уже совсем ничего не было слышно. Я выбрался из толпы и пошел домой, благо недалеко – Гагаринский переулок (бывшая Рылеева).

Чувствую, что отступление мое затягивается, но нельзя миновать важнейшей темы – необратимого перелома, который происходил в стране, в общественном сознании и в моем сознании. Мой XX век – мой тоже! Но ведь он наш, общий! Я искренне хотел быть со всеми. Или хоть с кем-нибудь. Но не получалось. На трибуны митингов меня не тянуло, а стояние в толпе утомляло, и никогда меня не охватывало общее с толпой чувство. В эти самые дни я создавал нашу актерскую АРТель, а все большие объединения вызывали отторжение. Как актер, я был человеком публичным, узнаваемым. Меня звали в разные собрания, движения, направления. Некоторым я сочувствовал. Но не мог преодолеть этого быстрого утомления от разговоров, программ и хоровых выкриков. Я мучился и при первой возможности убегал из толпы.

К этому 91-му году присоединю один более поздний эпизод, чтобы иллюстрацией подтвердить нелестное для меня, но искреннее признание.

Октябрь 93-го. Москва. Снова уличные события. Теперь не защита, а штурм Белого дома. Указ Ельцина № 1300 – фактическая отмена одной из ветвей власти. Макашов и Баркашов. Призывы Руцкого. Хулиганствующие толпы в Останкине. В вечерний час третьего числа Егор Гайдар по телевидению обращается к нам, к гражданам, – придите защищать демократию, выходите на улицу. Мы ждем вас у Моссовета.

Я верю Гайдару и прихожу на призыв. Толпа возле Юрия Долгорукого. Темно и очень холодно. Вижу Смоктуновского в кругу спрашивающих его, что делать, как защитить священные права свободы, частной собственности. Иннокентий Михайлович пытается что-то разъяснить, но чаще разводит руками. Кто-то кричит в рупор – двигайтесь к Спасским воротам. И я иду к Спасским воротам. Иду один среди нестройного множества людей. Хорошо помню – шаркают ноги. Множество ног. И холодно. Почему-то мы идем не через Манеж, а в обход – через Лубянскую площадь, Китай-город на набережную и, пройдя под мостом, по Васильевскому спуску к Кремлевской стене. И вот идем от Политехнического вниз, к речке. Сбоку от меня две женщины. Седые волосы выбиваются из-под беретиков. Руки в карманах курток. Стоптанные каблуки у туфель – почему-то хорошо помню эти кривые каблуки. И одна пожилая в плохой одежде говорит другой пожилой в плохой одежде: «Вера Никитична, неужели ОНИ осмелятся закрыть частные банки?» Мне хотелось спросить их: «А вам-то что?», но я промолчал, и мы шаркали дальше.



Встали полукругом у Спасских ворот. Нас было человек 200–300. Трудно сказать сколько – площадь большая. Но подходили еще. Опять скажу – хорошие лица. Но уже синеватые в свете фонарей, и к тому же холодно. Один старичок (очки, поднятый воротник пиджака, руки в карманах брюк) все перебегал туда-обратно и говорил: «Есть решение раздать защитникам оружие». Чего-то ждали. Ворота были закрыты. Потом одна створка отодвинулась, и сквозь щель появилось знакомое лицо – господин Костиков, пресс-секретарь президента, по профессии журналист и писатель, его часто по телевидению показывали. Мы сгрудились поближе. Старичок крикнул: «Когда будут раздавать оружие? Мы требуем нас вооружить!» Господин Костиков поднял руку и сказал: «От имени президента выражаю вам благодарность. Просьба сохранять спокойствие. Будут приняты все необходимые решения. Сейчас еще ничего не известно, но, как только будет известно, вы будете оповещены. А кто вам сказал, чтобы идти к Спасским воротам? Сбор же, по-моему, у Моссовета».

Я ушел, потому что продрог.

Зимой того же 93-го я пошел на собрание партии Гайдара «Демократический выбор России». Дело было в битком набитом актовом зале газеты «Известия» в Настасьинском переулке. Говорили хорошо. Страна шла каким-то зигзагообразным путем, но ДВР имел еще авторитет и множество сторонников. Предложили выступить и мне. Я рассказал о двух женщинах, которые в ночь с 3-го на 4 октября так беспокоились о частных коммерческих банках. Зал слегка посмеялся. Но мне показалось, что с высоты сцены я различил в рядах и этих самых женщин, и старичка, склонного вооружаться.

Я вышел на улицу. Была сильная метель. А машины моей не было. Я заметался. Подбежал к милицейскому посту на Пушкинской площади и крикнул: «У меня машину угнали!» Мильтон сперва меня долго не слышал, был занят разговором по телефону, а потом сказал: «Увезли вашу машину в отстойник за неправильную парковку». – «Куда?» – «А это я не знаю, у них разные стоянки». Я чертыхался, ругал вслух и социализм, и демократию, и милицию. Подошел парень в штатском. Сказал: «Я сотрудник угрозыска. Меня зовут Антон. Я вас видел в кино, вы с Высоцким играли. Я для вас все сделаю. Сейчас найду вашу стоянку». Он стал звонить по телефону, набирая десятки номеров и крича: «А ты у Витьки спроси! А он пусть Зурабу позвонит… Нет, сейчас!.. А я тебе говорю, сейчас!.. Ты „Место встречи изменить нельзя“ видел?.. Ну и всё, у меня тут человек оттуда. Всё, через пять минут перезвоню. Пусть они расколют Максима, он знает». Через два часа, к полуночи, на глухом пустыре в глухом районе, ранее мне неведомом, я нашел свою машину со сломанным замком двери водителя и небольшой царапиной на крыле. В жарко натопленной будке с меня спросили миллион (помните – тогда были такие деньги). Миллион у меня был. Я крепко пожал руку Антону.



На митинги и собрания старался больше не ходить.



АРТель созревала! С Леней Филатовым мы нанесли визит фантастическому художнику Давиду Боровскому. Невероятными его решениями сцены я восхищался неоднократно. Несколько раз я предлагал ему сотрудничество, но все как-то сроки не совпадали. В «Игроках», по моему мнению, категорически нельзя было допускать никаких символов, никакой мистики, которую нередко подпускают к Гоголю. Павильон – номер в гостинице. Юг. Берег моря, лето. Очень светло. Но вместе с тем это должен быть Театр. На этот номер должно ХОТЕТЬСЯ смотреть два с половиной часа. А костюмы? Наши, современные, но ведь не просто же как будто с улицы на сцену вышли. Так в чем же фокус? Не знаю! Потому я шел к Боровскому. И боялся, что он откажет – слишком простая для него задача, слишком скучный реализм. Но он не отказался. В короткое время Давид сделал изумительный макет, от которого глаз не оторвать. Эта балконная дверь, этот душ вместе с сортиром, выгороженный фанерным закутком в углу, эти пропорции советской роскоши, этот теплый деревянный пол, приподнятый над сценой. Я был счастлив.

Когда роль дежурной по этажу обрела в моем воображении форму и законченность, я попросил Тенякову сыграть Аделаиду Ивановну. Я дал ей имя заветной, крапленой колоды Ихарева. Случайное совпадение, которое выясняется в первой сцене и на Ихарева производит впечатление знака Судьбы. Придумалось и появление Аделаиды в финале – в совершенно ином обличии – роковая женщина западного пошиба. Сюжет вполне оправдывал ее принадлежность к банде мошенников и соответственные доходы. Слов в роли было немного, но пантомимы обещали быть богатыми. Всем этим я соблазнял Тенякову. А она мне ответила: «Да что бы там ни было, я все равно собиралась это играть – надо же тебя выручать!»

Сашу Яцко я заметил с десяток лет назад, когда он, еще студент, блеснул на Всесоюзном конкурсе чтецов, исполняя Гоголя. С тех пор Саша стал заметным артистом на Таганке. Но после смерти А. В. Эфроса заскучал там. Я перетащил его к нам, в Театр Моссовета. И вот теперь пригласил в «Игроков» на роль жесткого мошенника Швохнева.

Шофера должен сыграть Андрей Сорокин, артист Молодежного театра. Кроме того, что он сын моей подруги, замечательного телевизионного режиссера – покойной Ирины Сорокиной, Андрей еще отлично сыграл эпизод куратора от КГБ в моем фильме «Чернов/Chernov».

Сроки определились. Первая репетиция 11 декабря. Всего репетиций 40. Выходные дни определены заранее. Премьера на сцене МХАТа – 25 февраля 1992 года.

Давид Смелянский и Наташа Макарова давили на мастерские и дружили с мастерскими и делали все, чтобы декорация (совсем не простая в изготовлении и совсем не дешевая) была готова не как обычно в государственном театре (ударные, темпы, но с опозданием на полгода), а как положено в антрепризе, где за опоздание в готовности мы будем платить большие деньги, а задержка мастерских перекладывает материальную ответственность на них. Но не страх сработал, не страх! В мастерских видели наш накал работы, видели, какая компания собирается, и они сделали как надо и к сроку.

Оставались две вакансии. На роль Глова-младшего я пригласил Костю Райкина. Он был необыкновенно доброжелателен, но отказался – «Сатирикон» занимал все его время. По поводу сильно расширенной в нашем варианте роли аукционного служащего Дергунова я вел переговоры с Зиновием Ефимовичем Гердтом, с которым сохранил дружбу со времен «Золотого теленка». Зяма был сильно занят и неважно себя чувствовал. В результате – не смог. Тогда был сделан резкий ход. Я предложил роль Дергунова Геннадию Хазанову. Гена был уже сильно знаменит, и имя его гремело. Но он был стопроцентным эстрадником – монологи, пародии, фельетоны. Имя Хазанова на афише МХАТа в пьесе Гоголя – в то время это был шок. Гена согласился немедленно и с великим энтузиазмом. На роль Глова-младшего я пригласил нового артиста – молодого Юру Черкасова из Театра Моссовета. Поглядел разок на маленького, живого, подвижного артиста со странной печалинкой в глазах и пригласил. Юра, узнав, в какой звездный состав он попадает, чуть не отказался со страху. Но когда началось, надо было работать, бояться было некогда, и работал он отлично.

11 декабря мы расселись за большим круглым столом в комнате Правления в административном крыле МХАТа. Была читка по ролям. Конечно, сперва потрепались и был рассказан целый ряд новых анекдотов. Конечно, пересмеивались и подкалывали друг друга. Но! Было ощутимо – эти театральные «киты» сильно волнуются.

Все знали друг друга, но НИКОГДА не играли вместе. И не виделись давно. И даже первая читка – это представление. «Играть» еще рано, но кто как прочтет гоголевский текст – это заявка на соревнование по гамбургскому счету. И «киты» волновались, скрывая всячески свое волнение. А как волновался я… догадайтесь сами, дорогой читатель.

Мы читали. А острот-то у Гоголя… мало. Шуток-то у Гоголя вовсе нет. Какой-нибудь Задорнов даст Гоголю в этом смысле сто очков вперед. У Гоголя гомерически смешная вся фактура письма. Вот ее и предстояло выявить по-юношески волнующимся мастерам.

И было 40 репетиций.

Вот в таком ритме эпического сказа мог бы я поведать о двух месяцах нашей работы. Не буду этого делать, но мог бы. Потому что сорок встреч с этими людьми были из счастливейших дней моей жизни. В репетиционном зале на седьмом этаже МХАТа, в громадной прямоугольной комнате без окон и с устойчивым запахом пыли ежедневно было очень интересно и весело. Сочетанием насмешливости и трогательности – вот чем были взаимоотношения всех членов АРТели. Мастера были очень внимательны к работе другого. В такой компании гонор, премьерство были совершенно невозможны, потому что уровень каждого очень высок. Да и не такие это люди, чтобы заниматься самоподачей.

«А можно, мы еще раз этот кусочек пройдем, только без таланта, а?» – басил Женя Евстигнеев. Без таланта никто из них просто не умел, но выражение «без таланта» означало – без плюсов, без излишеств, рассчитанных на прием нетребовательной публики. «Без таланта» – означало «на чистом сливочном масле», как любил повторять тот же Женя Евстигнеев. Наигрыш невозможен – нужно, чтобы любая заданная автором и режиссером невероятность была психологически оправданна. Но и простая «естественность», «как в жизни» тоже не годились для этого спектакля. Поиск особого состояния возбуждения играющих по-крупному мошенников накануне большого куша, когда близкая удача ослепляет ум и искривляет реальность, – этот поиск и был нашей веселой работой.

Два занятных момента: после недели работы продюсер и завтруппой сообщили, как будут оплачиваться репетиции, а впоследствии спектакли (оплата, кстати, была сравнительно скромная). Леня Филатов, подняв брови, с искренней наивностью спросил: «А что, еще и деньги нам платить будут?» Второе – игра в карты составляет две центральные сцены спектакля. Когда дошло до разводки, выяснилось, что НИКТО из актеров в карты не играет. Самыми опытными оказались мы с Теняковой, потому что «заказной кинг» – наше любимое летнее развлечение. Шулеров и мошенников пришлось обучать игре в карты.

Каждый из нас служил в других местах, мы все были сильно занятыми или, как сейчас говорят, востребованными людьми, но каждый день мы собирались на репетицию, и образовалось нечто подобное братству, художественной группе единомышленников. Мы не забирались в теоретические выси, мы называли это простым словом «артель». Но общий насмешливый, «гоголевский» строй мыслей по отношению и к окружающему нас миру, и к самим себе подвигнул меня даже на написание шуточного манифеста нашей группы. «Документ» пародировал залихватские громогласные манифесты разных художественных групп начала века.

Было писано:

МАНИФЕСТ АРТЕЛИ АРТИСТОВ!!!

Синтезировать из обломков драматический театр!!!

Современный театр – суп, который не сварен.

Рок-ритмы есть, пантомима, акробатика есть, секс есть, раскованность есть, даже развязность есть! Свет есть! Огня нет!!!

Огонь драматического театра – жизнь человеческого духа в формах самой жизни!!!

(Пропускаю десяток строк с восклицаниями.)

Создать ансамбль из ярких индивидуальностей.

Не чураться гастролей – в стране и за рубежом…

…во имя того, что влекло многие поколения наших отцов и дедов, во имя того, что называют и что действительно есть –

ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР!!!

Шутка! Розыгрыш! Приглашение к насмешливости!

Но я ошибся, я дал маху! Манифест поместили в программку спектакля. В ней все было шуткой – так мне казалось, – начиная с названия – «ИГРОКИ XXI». Тогда, в 91-м году, про будущий век еще не особо говорили, а мы горделиво забрасывали Гоголя в новое тысячелетие. В шутку! В насмешку, господа!

А получилось вот что. Точно в срок мы начали генеральные репетиции. Мы пригласили публику на эти репетиции. Мы пригласили критику! Пять дней мы играли для переполненного зала бесплатно. Пять раз был громовой успех. А на шестой раз – 25 февраля 1992 года – была премьера. И опять битковый аншлаг, перекупщики торговали билетами по пятерной и десятерной цене. Но!!!

К премьере вышло множество рецензий. И все были либо ругательные, либо поносно-ругательные. Наш пресс-атташе Маша Седых только ахала – как это могло случиться? Людям же нравилось, почему такая злобная атака?

В атмосфере колоссального спроса на билеты, всегда переполненного зала, оваций в середине и в конце и при этом непрекращающегося озлобления прессы прошли все шестьдесят представлений и полтора года жизни этого спектакля.

Мне трудно понять, что случилось. Могу только предполагать. Ну, во-первых, мои личные взаимоотношения с критикой, прямо скажем, не сложились после нашего переезда в Москву. Даже несомненно успешные «Тема с вариациями» с Р. Я. Пляттом и «Правда – хорошо, а счастье лучше» с Раневской, прошедшие сотни раз с огромным успехом, в прессе подвергались поношению. В случае с «Игроками», я думаю, было три основных недоразумения.



1. Отдельные товарищи подумали, что мы всерьез мним себя реформаторами и обновителями русского театра. «Манифест» вызвал раздражение, а скрытая насмешливость всей постановки доходила до обычных зрителей, но почему-то оказалась невидимой для некоторых специалистов. Не настаиваю, но предполагаю – дело не в привычном для критики отсутствии длинных указательных пальцев современной режиссуры, указывающих, где, что и кем придумано в спектакле. Отсутствие швов и белых ниток в нашем спектакле вызывало ложное ощущение, что не придумано ничего.

2. Отдельные товарищи ошибочно решили, что это халтура. Им показалось, артисты играют сами себя, ходят куда хотят и говорят, что им заблагорассудится. Им показалось, что художник Давид Боровский на этот раз ничего не придумал и просто расставил мебель по комнате. Они ошиблись, отдельные товарищи. Спектакль был выверен до миллиметра, актеры (по крайней мере на первых представлениях) были изумительно точны в ритмах и движениях, которые были построены по всем музыкальным законам. Работа художника абсолютно выполняла поставленную задачу – гиперреализм без всяких подсказок и костылей для смотрящего, чтобы он понял, что это какой-нибудь «изм», а не живая жизнь.

3. Отдельные товарищи ошибочно предположили, что мы очень много заработали на этом спектакле. Это было не так. Было наоборот. Высокооплачиваемые артисты согласились получать весьма скромные деньги, чтобы участвовать в этом артельном спектакле. Театр окружили спекулянты и мошенники, желая заработать на таком собрании притягательных имен, но мы только играли мошенников, но никак не были ими.



Женя Евстигнеев с блеском сыграл «академика» Михаила Александровича Глова… всего девять раз. 1 марта мы проводили его в Англию на операцию сердца. В Англии 4 марта Женя скончался в клинике. Похоронили его в Москве на Новодевичьем кладбище.

Потеря для России и для нас, в частности, была невосполнимая. В наш точно выверенный спектакль невероятно трудно было ввести кого-нибудь другого. Поэтому я оставил свое режиссерское место в зале и вышел на сцену в роли Глова. В этом составе мы и играли до конца.

Никогда в моей жизни не было столько счастливых совпадений, как на пути к премьере «Игроков», и я благодарен за это судьбе. Но и ужасные удары сопровождали жизнь этой злой комедии – смерть Жени, тяжелая болезнь Лени Филатова. По сравнению с этим обиды, нанесенные критиками, кажутся если не комариными укусами, то жалом осы. Больно, но вытерпеть можно.

Еще раз я вспомнил фразу моего любимого Ибсена: «Более всех силен тот, кто более всех одинок». Справедливо. Но в этот период я еще и не был одинок. У нас была АРТель!

Назад: Дивертисмент (Миша Данилов)
Дальше: Дивертисмент (Юрий Сергеевич)