Книга: Игра в жизнь
Назад: Праздничный заказ (Раневская)
Дальше: Дивертисмент (Миша Данилов)

Дивертисмент

(Ефим Копелян)

Редко случалось, чтобы фантастическая популярность пришла к человеку, который настолько не заботился об этой популярности, как Ефим Захарович Копелян. Отсутствие суеты в жизни и на сцене было его отличительной чертой.

Ефим Копелян – прозвище Старык (не Старик, а именно Старык – через «ы») – любил компанию, но узкую, любил смешное, но скорее пассивно – больше слушал, чем рассказывал, играл социальных героев, но не брезговал комическими ролями и даже буффонадой, в партии не состоял, любых должностей, даже общественных, избегал.

Народ его обожал. Именно так – не только зрители, но народ. Театр само собой – он сыграл много главных ролей в спектаклях одного из самых известных театров страны. Много сыграл в кино. Но было еще телевидение. И тут он был нарасхват. При этом – напомню – никогда никакой инициативы с его стороны, дескать, дайте мне эту роль! Никогда! Фима только соглашался.

А когда в 73-м вышел суперсуперфильм «Семнадцать мгновений весны» и Копелян читал всего-навсего закадровый комментарий, в его голос влюблялись не меньше, чем в самого Тихонова в роли Штирлица.

Тогда Ефим Захарович получил еще одно прозвище – Ефильм Закадрович.

Фима был невероятно смешлив. В жизни это играло сдерживающую роль – актерское фанфаронство, самоподача, хвастовство в его присутствии были совершенно невозможны. Копелян начинал пожевывать свои усы и давиться смехом. И любая хлестаковщина увядала, вранье обнаруживалось. Короче, Копелян был моральным стабилизатором в актерском цеху.

Но вот его смешливость на сцене – это было серьезным испытанием для партнеров. Я с ним играл «Синьор Марио пишет комедию» (151 раз), «Я, бабушка, Илико и Илларион» (212 раз), «Три сестры» (88 раз), не считая «Горя от ума», «Генриха IV» и проч., – я хорошо знаю, что такое, когда Копеляну смешинка в рот попала.

Идут «Три сестры». 1-й акт. Кирилл Лавров в роли Соленого должен сказать: «Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или две женщины, то уж это будет – потяни меня за палец». Лавров оговаривается: «Если же философствует женщина, то это уж будет – поцелуй меня…»…наступает тягостная и двусмысленная пауза, после чего Лавров, перекосившись лицом и с некоторым завыванием говорит: «…за па-а-алец!» Копелян прихватывает зубами свои усы и начинает мелко трястись. Казалось бы, ну что ж, ну случилось, ну посмеялись. Хотя у Товстоногова такие вещи наказуемы. Но беда не ушла. На следующем спектакле Лавров только начал говорить: «А если философствует женщина…», Копелян – полковник Вершинин – вскинул голову и стал всхлипывать от смеха. На третий раз Лаврову стоило выйти из кулисы, а Копелян, зажимая рот руками, кинулся в другую сторону. Я – барон Тузенбах – за ним, а он шепчет сквозь смех: «Я не могу на него спокойно смотреть». Вот так!

А когда в том же 1-м акте артист Штиль в роли Родэ вместо «Сегодня все утро гулял с гимназистами» сказал «Все утро гулял с гимнастами», ну, сами догадайтесь, что было.



Копелян в разговоре, пародируя речи партийных руководителей:

– Это мы сами решим! – А что скажут артисты? – Артист в театре роли не играет!

Не имеет роли! Не играет значения!



В коридоре:

– Угостите сигареткой, Ефим Захарович. О-о! «Мальборо»! Где вы берете «Мальборо»? – Это вы берете. Я покупаю.



Копелян пришел к нам в гримерную с шарадой:

«Праздник светильников преисподней». Всё вместе – ограждение возвышения. Что это? Ответ: бал люстр ада.

Наш ответ Копеляну:

Мое первое – африканец, мое второе – половина главного достоинства Копеляна, мое третье – важное достоинство девицы. Всё вместе – дружеское пожелание. Что это? Ответ: негр ус тити!



Когда хоронили Ефима Захаровича, вслед за машиной с гробом шла нескончаемая вереница машин с черными лентами на ветровом стекле. По обеим сторонам Фонтанки стояли толпы людей до самого Невского. Люди махали руками. Прощались. Многие плакали.

Опасайтесь юбилеев

– Маловато философской глубины, – сказал мне директор театра в ответ на мое предложение поставить «Зимнюю сказку» Шекспира, – мы посоветовались, и нам не рекомендовали. А вот о чем надо подумать, так это о шестидесятилетии образования Советского Союза. Нужна драматургия национальных республик. В министерстве очень поддерживают пьесу Ибрагимбекова, не хотите почитать?

– Ибрагимбекова?

– Ибрагимбекова. Называется «Похороны в Калифорнии».

– Рустама Ибрагимбекова?

– Рустама Ибрагимбекова. Азербайджанская пьеса. «Похороны в Калифорнии». Если бы вы согласились ее поставить, зеленая улица по всем линиям. В декабре 60 лет СССР.



Был апрель 82-го года. Я был полон режиссерского задора. И я хорошо знал Рустама. Могу сказать, что мы приятельствовали. И брата его Максуда я знал, и их семьи. Пьеса была странная – действительно про Америку. XIX век, некое выдуманное маленькое государство в горах Калифорнии. Правит диктатор от имени Вдовы. Она – Вдова – носительница начальной идеи этого ныне извращенного общества. А творец идеи – вроде бы азербайджанец, прибывший в Америку бороться за свободу. Считается, что он погиб. Но вот в городе-государстве появляется новое лицо – Путник. Мы начинаем понимать, что это и есть благородный основатель. На фоне многолюдной жизни ужасного города возникает любовный треугольник, осложненный борьбой за власть: Диктатор – Георгий Жженов, Вдова – Нина Дробышева и Путник – Сергей Юрский. Побеждает зло. Путник погибает. Вот такая пьеса.

Удивительно, что Министерство культуры так страстно рекомендовало эту пьесу. Ибрагимбеков, писатель весьма либеральных взглядов, в данном случае написал произведение прямо-таки диссидентское. Это была политсатира, слегка прикрытая романтическим флером и тем, что это, дескать, не у нас, «а там», и не сейчас, а давно. То ли никто «наверху» не читал внимательно пьесу, а имя Рустама имело вес, то ли бюрократическая неразбериха зашла за критическую отметку, но факт остается фактом – мрачная пьеса о сгнившем тоталитарном обществе прошла все цензурные барьеры и выдвигалась как подарок к юбилею Союза Советских Социалистических Республик.

С художником Энаром Стенбергом мы обозначили жанр спектакля как «трагический цирк». Были клоуны – выжившие из ума местные жители, был укротитель – Шериф, была наездница – Проститутка, иллюзионист – гробовых дел мастер. Путник и Вдова исполняли «воздушный полет», а диалоги Диктатора и Путника по мизансценам напоминали партерных акробатов. Сцена представляла собой арену. На ней были подвижные металлические лестницы и большие шары, какие бывают в цирковых аттракционах со львами и тиграми. Если добавить к этому, что было еще коллективное чтение страшной поэмы великого Эдгара По «Ворон», то вы догадаетесь, наверное, что наверчено в этом спектакле было порядочно. Боюсь, что даже слишком.



Путник читал как заклинание:

 

Стук нежданный в двери дома мне послышался чуть-чуть.

«Это кто-то, – прошептал я, – хочет в гости заглянуть,

Просто в гости кто-нибудь!»

 

А хор подхватывал:

 

…Был декабрь глухой и темный,

И камин не смел в лицо мне алым отсветом сверкнуть.

 

Так собирались мы отметить декабрьский юбилей многонационального государства.



Сыграли премьеру летом и сразу уехали на гастроли в Ригу. Там «Похороны» шли на громадной сцене оперного театра. Признаться, публика принимала… не то чтобы прохладно, но… без восторга. Видимо, спектакль был перегружен формальными ухищрениями. Простоты не хватало. Впрочем, я сам был на сцене и не мог объективно оценивать ситуацию. Но определенно могу сказать – Жженовым как исполнителем главной роли, как партнером, как товарищем по работе я восхищался. Дробышева была трогательна в своей беззаветной преданности сцене, театру, роли. Были хорошие сцены у Шурупова – Шерифа, Дребневой – Китти, Беркуна – Гробовщика. Были мои тайные радости. «Народ» на сцене был не массой, я попытался создать индивидуальность из каждой, даже совсем маленькой роли. Лело Зубир – индонезиец, политэмигрант, известный на родине актер, бежавший в Советский Союз от смертельной опасности, – он работал у нас в Театре Моссовета помощником режиссера, и вот я впервые вывел его на сцену и попросил говорить на его родном языке. Мне очень нравились его особенная внешность и пластика.

Семь раз мы сыграли в Риге. И на седьмой раз спектакль посетил большой московский партийный босс, отдыхавший на Рижском взморье.

Мы тоже жили не в городе, а на взморье. Ночью после спектакля позвонил директор и пригласил зайти к нему. Немедленно. Прогуляться по пляжу. Я явился. Директор сообщил мне, что партийный босс возмущен спектаклем, что пахнет антисоветчиной. Директор сказал, что, слава богу, больше «Калифорния» в Риге не идет и нам не придется заменять ее. С остальным разберемся в Москве.

Еще неделю играли другие спектакли. Купались. Пили водку. Настроение было возбужденное и отчаянное. Сказывалась усталость длинного бешеного года. Кончалось лето, и кончался сезон. Так получилось, что я уезжал из Риги последним. На машине. Володя Шурупов сказал, что одного меня не оставит, поехал со мной. Я за рулем, он штурманом. Не гнали – спешить было некуда. Ночевали в деревне Кошкино в Латгалии. С утра опять двинулись. Эта неспешная тысячекилометровая дорога нас очень сблизила. Навсегда благодарен я Володе за эти два дня.

 

…вот и крест.

И смысл его – извечная попытка

перечеркнуть

все, что до нас существовало.

На двести тридцать первом

унылом километре мы стоим

по-прежнему. И все еще вчерашний

спокойный вечер тянется к ночи.

 

В Москве министерство прислало нам сорок две текстовые и смысловые поправки по пьесе. «Убрать все аллюзии. Изъять все слова и выражения, употребляющиеся в советском лексиконе». Мы сидели с Ибрагимбековым и меняли текст. Мы репетировали перемененные сцены. Артисты были терпеливы и понятливы. Изменников и перебежчиков не нашлось. Декабрь! Надвигался юбилейный декабрь. В ноябре мы решили дать наконец настоящую премьеру с афишей и всякой рекламой. Снова на широкой сцене Театра Моссовета построили цирковую арену. Натянули мрачное полотнище с огромной тенью конной статуи основателя выдуманного калифорнийского государства. Прошли генеральные репетиции. Премьеру назначили на 12 ноября.

10 ноября по радио заиграла траурная музыка и было сообщено о кончине Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Траур в стране, естественно, скорректировал репертуар всех театров. А уж мы-то с нашими «Похоронами в Калифорнии» стали совсем не к месту и не ко времени. Премьеру отложили до декабря.

Хорошо помню это смутное время. Мы не понимали еще, что кончается целая эпоха, что социализм не только прогнил, но треснул у нас под ногами.

Вспыхивает в памяти яркая картинка. Марк Розовский предложил сделать спектакль о Мейерхольде. Он – Марк – напишет пьесу, я сыграю Всеволода Эмильевича, а поставит представление Юрий Любимов. И будет все это в Зале Чайковского – на месте, где Мейерхольд начинал строить театр своей мечты. Мы начали предварительные обсуждения. И вот я поехал на Таганку к Любимову для переговоров. В этот день было объявлено, что вместо умершего Брежнева Генсеком избран Ю. В. Андропов. Я открыл дверь в кабинет Любимова… и ахнул: стол, стулья, стены, кажется, даже потолок были покрыты ворохами сегодняшних газет с большими портретами Андропова. Любимов был возбужден и громогласен. Он потрясал газетой. Он кричал, что «вот теперь-то!», что «наконец может начаться осмысленное время!», что «в первый раз принято правильное решение!». Андропов и его ведомство несколько раз в прошлом спасали Любимова и его театр от разгрома, и вот теперь Мастер торжествовал и надеялся – «Вот теперь-то! Вот теперь-то!». Боже, как наивны мы были!

4 декабря была премьера «Калифорнии». Помню, что было большое стечение народа. Помню, что был Булат Окуджава, был Илья Кабаков. Было бурно. Хотя, признаюсь, мой спектакль, изначально излишне формальный и лишенный цельности, а теперь еще с десятками заплат, у меня у самого вызывал чувство неудовлетворенности. И все-таки… все-таки были долгие аплодисменты, было шампанское и всенощное сидение за столами всей труппой.



Музыканты дали зачин «цыганочки», прелестная Люда Дребнева вышла на середину, развела руки, прикрыла глаза, топнула ногой… и… (только не смейтесь – это неделикатно!) и сломала ногу. Это ж надо было ТАК топнуть!

Утро было невеселое. Люда – исполнительница роли Китти – оказалась в больнице на операционном столе. А у меня поднялась температура почти до 39°, и был поставлен диагноз – воспаление легких.

Я в отчаянии звонил директору Льву Федоровичу Лосеву: «Что делать? Где выход?» Лев Федорович был более чем опытным руководителем – он умел предвидеть и чувствовать направление ветра.

– А знаете, – сказал он задумчиво. – Может, это и неплохо? Лежите спокойно, поправляйтесь. И Люда пусть отлежится, и нога ее поправится.

– Но это же минимум месяц! – трепыхался я. – А юбилей СССР?!

– А юбилей пусть идет. Понимаете, я не уверен, что нас поймут. Там все равно аллюзии торчат. Реакция руководства неоднозначная. Так что и Люда, и воспаление – это все, может быть, даже и к счастью.



В январе официально запретили три московских спектакля – «Бориса Годунова» на Таганке у Любимова, «Самоубийцу» в Театре Сатиры у Плучека и «Похороны в Калифорнии» в Театре Моссовета.



Шел 83-й год, потом 84-й. Была нервная нескучная жизнь со множеством забот, с затеями, попытками, крушениями, иногда и с успехами. Но «Калифорния» оставалась занозой в сознании. Самым мужественным и самым верным оказался Георгий Степанович Жженов. Периодически мы ходили с ним по начальственным кабинетам – объясняли, убеждали: это не про нас, мы же показываем ТО-ТА-ЛИ-ТАР-НОЕ общество, у нас же с вами НЕ тоталитарное общество, ну, почему же вы принимаете это на свой счет? А нам отвечали: «Да ладно, вы же сами всё понимаете. Я бы и не против, но… вы же знаете… Вот переговорите с тем-то и тем-то, и если они, то тогда я, хотя, если честно… – (Ну конечно, конечно, только честно!), – если честно, то… бросьте вы это дело! Забудьте! Вам же легче будет».

Лев Федорович вызвал к себе. Он был черен.

– Большая неприятность, – сказал он. – Вы, Сергей Юрьевич, оказывается, исполняете в спектакле еврейский гимн?!

– Как? Где? Почему?

– Вот и я не знаю почему. Но мне позвонили из горкома и сказали, что у вас еврейский гимн.

(Видимо, я тоже стал чернеть лицом, и голова начала болеть.)

– Это псалом… спиричуэл… это негритянская христианская музыка… Это же Луи Армстронг поет… «Let my people go!» – «Отпусти мой народ!»

– Но там в начале слово «МОЗЕС»!

– Ну?

– Вот мне из горкома и позвонили, что Мозес – это Моисей!

Мы добились! Представляете, мы с Георгием Степановичем добились!

«Наверху» предложили еще раз показать прогон спектакля. Мы постарели на два года. Откровенно говоря, нам самим уже ничего не хотелось. Но разрешили! Надо собирать людей… декорации. Тут выяснилось, что декорации исчезли. Кто-то приказал полотнища утилизировать, железо пустить на другие нужды. Кто? Да уже и не вспомнить кто. Кто-то!

Я пытался шуметь, качать права. И что-то зашевелилось. Наметили срок премьеры.

За месяц до назначенного срока умер Ю. В. Андропов. Снова были государственные похороны и траур в стране. И опять лезли с нашими «Похоронами в Калифорнии».

«Да вы нарочно, что ли? – плачущим голосом сказал мне начальник Управления культуры. – Забудьте навсегда! Занимайтесь чем-нибудь другим! Года два надо будет переждать – сейчас вашу кандидатуру не поддержат. А потом опять сможете что-нибудь поставить».

Я ждал не два года, а гораздо больше. Никто уже ничего не запрещал – началась перестройка. Ставь что хочешь! А вот почему-то не ставил.

Не тянуло!

Назад: Праздничный заказ (Раневская)
Дальше: Дивертисмент (Миша Данилов)