Во-первых, она одна из трех лучших актрис в мире. Убежден в этом. Только не надо меня спрашивать, кто две остальные. Я имел счастье видеть ее не только на экране, но и на сцене в бродвейском спектакле, и в репетиционном зале в качестве исполнительницы и режиссера, я выступал с ней в концертах на большой сцене в Лондоне и в малюсеньком мемориальном зале в Тбилиси. Я утверждаю: на всем свете есть три лучшие актрисы! И она одна из них!
Во-вторых, горжусь тем, что она моя подруга. Уже давно – с начала восьмидесятых.
В-третьих, Ванесса поверх всего и прежде всего занимается политикой. Политика определяет ее решения и поступки. Искусством, для которого создал ее Бог, она занимается легко, как чем-то вспомогательным.
Именно как политик, а не как великая женщина-актриса она вошла в эту главу моей жизни.
Говорят, что люди Запада (того мира), особенно состоятельные, – скользкие люди. «Скользкие» буквально – зацепиться не за что. Улыбка, вежливость, поверхностное внимание – это пожалуйста! А вот поближе, «по-нашему», чтоб «раз и навсегда», чтоб «от души!» и сердечно – не-a! Не могут! Выскальзывают! Это, конечно, абсурдная точка зрения, как всякое неоправданное обобщение. Словечки эти: «и вообще все они…» или «да никто из них никогда…» и прочее – это всё плоды нашей ксенофобии. А чуть поближе к корешкам, чуть поглубже копнуть – и национализмом, да и расизмом попахивает. Но сейчас разговор не про всех иностранцев (среди которых и вправду немало и скользких, и холодных, и бездушных), речь про одну-единственную и уникальную.
Ванесса появилась у нас в Театре Моссовета на утреннем спектакле «Правда – хорошо, а счастье лучше». Привел ее молодой актер, снимавшийся вместе с ней в московских сценах американского фильма. Она тогда совсем не знала по-русски. Я удивился – каково смотреть сугубо разговорную пьесу, не понимая языка?! Об этом говорили с ней в антракте. Однако она осталась и досмотрела пьесу до конца.
Я в то время уже знал ее по кино и восхищался ею. Она понятия не имела ни о ком из нас. Но в разговоре возникла тема, которая заставила ее проявить очень личные, глубокие качества. Ее отец Майкл Редгрейв был выдающимся актером театра и кино. На сцене я видел его в «Гамлете». Хорошо помню – это был особенный спектакль. На гастролях в Ленинграде перед началом объявили, что Майкл Редгрейв сильно простужен, но не хочет срывать спектакля. Он просит прощения, что, в нарушение рисунка роли, Гамлет будет все время держать в руке носовой платок и пользоваться им по необходимости. На этот белый платок мы смотрели не отрываясь. За весь спектакль Гамлет, может быть, пару раз, не более, приложил его к лицу. Но белая тряпочка гипнотизировала. Этот Гамлет с насморком почему-то производил особое впечатление. Красавец Редгрейв приобрел еще черты трогательности и какой-то особой интимной достоверности. Во всяком случае, я запомнил этот спектакль навсегда, и Гамлет этот выделялся для меня из всех Гамлетов.
А потом меня пригласили дублировать английский фильм. Работали мы в паре с асом дубляжа – Сашей Демьяненко. Работа была интересная и сверхсложная – «Как важно быть серьезным» Оскара Уайльда. Сплошной быстрый диалог в течение двух часов. Я дублировал Майкла Редгрейва. Две недели подряд по четыре-пять часов в день я вглядывался в его лицо на экране, учился подражать его артикуляции. Я учил эти английские губы произносить русские слова. И как многому я сам научился от этого великолепного англичанина.
Я вспомнил об этом теперь, познакомившись с его дочерью. Ванесса обожала отца. Она унаследовала от него высокий рост, стать и его красоту – в женском, разумеется, варианте. Талант у нее собственный – ни на кого не похожий. Что еще очень важно – она и ее брат (с ним мы познакомились позже), вся эта семья, все они исповедовали последовательно демократические взгляды, деятельную самоотверженность в борьбе за справедливость, – исповедовали как наследственную черту характера, как свойство отца – Майкла Редгрейва.
Ванесса ненавидела капитализм. Знаменитая английская актриса приехала в СССР сниматься в американском фильме. Но куда больше фильма ее интересовал социализм. Сталинский режим и его отголоски, как всякая несправедливость, как всякое насилие, вызывали в ней ненависть. Она видела и осуждала ханжество и ложь брежневского правления. Но все это было для нее извращением светлых черт подлинного социализма. Она страстно сочувствует диссидентам. В них она видит братьев в борьбе за подлинную свободу.
Приехав в Москву, она знала целый список непокорных художников, тех, кто протестует, тех, кто страдает. Она собиралась встретиться со многими из них. Но – удивительное дело! – она не знала (или забыла? или не успела подумать?), что едет в страну, где в феврале бывают настоящие морозы. Она совершенно не позаботилась о себе. В тот день в Москве было минус тридцать. Когда мы вышли из театра, я ахнул: на госпоже Редгрейв было тонкое пальто, легкие туфли и на голове ничего… У нее ничего не было. А у меня тогда не было машины. А достать такси в Москве – это было тогда… это было… как крупно выиграть в лотерею… мои ровесники помнят, что это было такое. Я метался по улице, пытаясь остановить частника. Но и частный извоз – вспомните! – в то время считался почти криминалом.
Госпожа Ванесса стояла под ледяным ветром, заметаемая снегом, и как будто не замечала этого. Она не думала о том, что может простудиться, заболеть, что сорвутся съемки. Она думала о том, как при таком транспорте успеть сегодня вечером на дальнюю окраину Москвы, чтобы посмотреть в малюсеньком кинотеатре полузапрещенный фильм Алеши Германа.
Однажды, снова приехав в Москву, она позвонила мне и спросила, что надо смотреть в столице. Увиделись мы в клубе университета на отчаянно ярком и резком спектакле студенческой политсатиры. Рядом с Ванессой был широкоплечий приземистый старик. Ванесса оказывала ему все знаки почтения и заботы. Имя его было Джерри Хили.
Я не долго изобретал, чем бы удивить их в Москве. На следующий день я повез их в тихий Ново-Ивановский переулок – в полуразрушенный дом с лестницами без перил и дверями с ободранной обшивкой. Здесь доживала последние месяцы мастерская моего друга – театрального художника Петра Белова.
Петр Алексеевич переживал в это время (без преувеличения говорю!) период духовного прозрения. Он – известный декоратор, в свободное время писавший мирные пейзажи, – вдруг создал большую серию странных и страшных картин. Это были сгущенные до символов обвинения тоталитарному монстру эпохи – сталинизму. Вот иллюзорно-точно написанная, совсем как настоящая пачка папирос «Беломорканал». Пачка разорвана. Из нее просыпались какие-то… крошки… табак, что ли… Но если подойти поближе, вглядеться – не табак… люди… сотни людей, втекающих внутрь этой пачки, этого незабываемого Беломоро-Балтийского канала, перемоловшего десятки, сотни тысяч жизней.
Вот сапоги вождя (сразу узнаваемые) на поле одуванчиков, где в каждом одуванчике – их бесчисленное множество – мутно просвечивают лики… лица… души растоптанных.
Вот Пастернак, вмурованный в стену, из которой пробились только лицо и кисть руки.
Два десятка таких картин висели в полуразрушенной мастерской главного художника Театра Советской Армии. Они были его тайной. Тайна доверялась только друзьям под обещание «не болтать, помнить, но забыть… забыть, но… помнить». Вот я и вспомнил. И привел иностранцев посмотреть на клейма житья нашего народа.
Ванесса была поражена. Джерри Хили сидел посреди комнаты на колченогом стуле и астматически тяжело дышал. Лысый смуглый череп, низко посаженная на плечи голова, внимательный остановившийся взгляд. Он напоминал замершую черепаху, выглядывающую из своего панциря.
Ужинали вместе в Доме актера. Ванесса говорила, что Белов должен привезти свои картины в Лондон, что он непременно должен оформить там какой-нибудь спектакль и вообще… проявить себя в Европе. Петя смущенно улыбался и все переспрашивал, правильно ли я перевожу, может, что путаю.
А потом, один на один, сказал, что выслушал все эти предложения как добрую сказку на ночь. Все это настолько не совпадало с реальной жизнью и реальными возможностями, что казалось то ли наивностью, то ли насмешкой.
А потом Петя умер. Он написал еще несколько замечательных картин. Последней была такая: белое снежное поле, следы от первого плана в глубину. Далеко-далеко человек, который уходит по этой целине. А на самом первом плане чья-то рука держит эту картинку… и рядом с ней ключи лежат… это… он сам? Картина называлась «Уход» и была написана за месяц до смертельного инфаркта. Тема прихода Белова в Европу никогда больше не поднималась. Он и забыл про это.
А Ванесса не забыла. Стараниями жены Петра Марьяны и дочери Кати, стараниями друзей работы Белова превратились в передвижную выставку. Ванесса пригласила Марьяну и Катю в Англию, и картина Пети «Песочные часы» стала маркой, символом выставки русского искусства в Лондоне. Выставка побывала во Франции, Германии, Польше, странах Балтии.
Ванесса и Джерри Хили снова появились в Москве. И я узнал, что мистер Хили не только бывший морской офицер, интересующийся Россией, но еще нынешний глава троцкистской партии, а Ванесса адепт этого учения, и опора, и спонсор, и душа этой неведомой мне, пугающей своим названием партии – пугающей, потому что я ведь здесь воспитан, я ведь советский.
Снова мы отсидели вместе длиннющий спектакль в скромном театрике во второстепенном Доме культуры, и англичане, не понимающие по-русски, внимательно (гораздо внимательнее, чем я) выслушали и отсмотрели это зрелище с острыми, но труднорасшифровываемыми намеками. Потом я повел их в ресторан НИЛ (Наука – Искусство – Литература) – был такой на улице Фучика. Там сперва действительно бывали и актеры, и ученые, а потом обосновались крутые ребята из чеченской мафии Москвы, нас потеснили, вытеснили, а через некоторое время… вообще все перевернулось. Но тогда – 88-й год – можно было еще позвонить по телефону и сказать: «У меня друзья из Англии. Ванессу Редгрейв знаете? Так вот, это она… Ну конечно, поужинать и поговорить… надо, чтобы ничто не мешало…» – и понимали, и так все и было, и платить за это надо было сравнительно разумные деньги, сопоставимые с заработками в театре и в кино.
Итак, мы уселись за хорошо накрытый стол в уголке ресторана НИЛ. На этот раз говорил Джерри Хили. Он говорил долго на непонятном для меня английском языке. Ванесса исправно переводила на французский, а я в уме старался перевести это с французского на привычные для меня слова и понятия. Чередовались имена: Троцкий, Сталин, Солженицын, Волкогонов…
Речь шла о справедливости и несправедливости, о страданиях. Но, признаться, все эти политические концепции, отделенные от конкретных людских судеб, скрывали от меня истинную суть явлений. Фигуры то прояснялись, то затуманивались.
Речь шла о том, что в современном мире человек живет в невыносимом напряжении, на грани возможного. Речь шла о неизбежном и близком крахе фальшивой капиталистической системы. Иногда формулировки были похожи на знакомые «предмайские» призывы ЦК родной партии. Но интонация! Не ханжеская, мнимо мужественная, при этом подхалимская речь наемника, а искренняя, опирающаяся на знание, на собственный опыт, убежденная и убедительная речь человека ОТТУДА. В другие минуты монолог совпадал с тоже знакомыми мыслями наших диссидентов и борцов с «нашим» строем. Это я знал хорошо и вполне мог добавить фактов невыносимости нашей тутошней жизни. Все это так причудливо переплеталось. Да плюс к этому напряжение в понимании языка. Да плюс к этому в глубине сознания вопрос – к чему? К чему все это клонится? Это ведь совсем не походило на наши «кухонные» разговоры, которые чаще всего не клонились ни к чему конкретному и ни к чему не обязывали.
Я никогда не был членом партии. Комсомол – да! О, как я стремился и как я был горд стать членом ВЛКСМ в 1949 году. «Едем мы друзья / В дальние края. / Станем новоселами и ты, и я». Хотел ехать, хотел стать, хотел быть… «со всеми»! Но через три года меня чуть не исключили с треском из этой великолепной организации, и тогда… прощай, университет, прощай, нормальная биография… ну, что там еще «прощай»? Да всё «прощай»! – шел 52-й год. Меня объявили «борцом против колхозного строя и соцсоревнования». Это после студенческих работ «на картошке» за мои высказывания на собрании. Я не боролся с колхозным строем (к сожалению, не боролся – было бы сейчас чем похвастаться), я просто пытался найти логику в окружающей действительности. Когда разбирали мое «дело» на факультетском общем собрании, все было предрешено. Но секретарь курсовой организации Валя Томин тоже жаждал логики и смысла. Он один выступил против готового мнения, и – удивительно – этого оказалось достаточно. Он меня спас.
Потом я всегда помнил – не ходи в партию! Не ходи в организацию! Меня звали (позже), меня соблазняли, мне даже угрожали – я не шел. Передо мной был пример «шефа» – беспартийного Г. А. Товстоногова. Он меня вдохновлял.
Вернемся в наш разговор за столиком ресторана НИЛ. 88-й год. В нашей стране снизу широкой волной идет «деидеологизация». Борьба за право человека не быть со всеми, быть собой. Право не быть с большинством, право быть одиноким, грустным… да что же может быть слаще этого! Но вот мой vis-à-vis Джерри Хили убежденно говорит о необходимости идеологии, о большой правде троцкизма.
Впервые в жизни я вижу перед собой человека из другой партии. Иностранцев видал, а вот партийных иностранцев… не видал, это первый. Мало того, он не просто из другой партии, он из самой опасной другой партии, ибо никакие буржуи не были так проклинаемы нашей властью, как «троцкистские прихвостни буржуев». И вот он теперь передо мной – глава партии зарубежного государства, убежденный старый человек и (вот как вышло!) давний мой знакомый. Я уважаю его самоотверженность. Я верю Ванессе, рассказывающей о его мужестве и несгибаемости. Но идеи… Идеи его меня не убеждают. Внутренне я заслоняюсь и отталкиваюсь от его речей. У меня другие, смутно еще сознаваемые задачи в жизни. Я не могу и не хочу ни к кому присоединяться.
Ванесса затеяла в Лондоне благотворительный вечер – весь сбор на памятник жертвам сталинизма. Памятник должен быть установлен в Москве. От нас должны были ехать Евтушенко как поэт-трибун, несколько представителей общества «Мемориал» и я как актер – читать стихи в концерте. Всю организацию и все расходы Ванесса взяла на себя. В Москве проявляли привычную подозрительность и скаредность – требовали включения дополнительных людей по собственному списку «за счет приглашающей стороны», вставляли палки в колеса с оформлением документов. В результате Евтушенко не смог вылететь в Лондон из Нью-Йорка, а в Москве вдруг отказали в разрешении на выезд всем членам делегации. И остался я один – нейтральный беспартийный артист.
Меня принимали как представителя страны. Кто-то жал мне руку и что-то говорил. Кого-то я должен был ждать и потом вместе куда-то идти. Помнить, что через час будет интервью. А потом встреча с кем-то. А весь визит – двое суток. Весь огромный Лондон за окном. Так хотелось в город, на улицу, в парк, на скамейку, в магазин, в метро, в собственный номер в отеле. Понимал, что мысли это грешные, но… хотелось.
«Представителя России» разыскала молодая журналистка со множеством сумок через плечо и большим фотоаппаратом на изготовку. Она задала вопрос. Я попросил ее повторить сказанное еще раз и медленнее. Она это сделала. И я, к своему ужасу, убедился, что с первого раза понял правильно. Она сообщала, что завтра в два часа будет демонстрация гомосексуалистов, и спрашивала, собираюсь ли я принять в ней участие.
Мысли мои запрыгали, как кузнечики в вечерний летний час на краю поля:
«Почему она спрашивает об этом меня?»
«Почему она спрашивает об этом меня?»
«Не наврежу ли я любым ответом моей дорогой Ванессе?»
«Не влип ли я в международный скандал?» и т. д.
Я спросил девицу, почему ее интересует именно эта проблема.
Она удивленно приподняла брови: а чем же еще интересоваться? Сейчас весь Лондон шумит по поводу завтрашней демонстрации.
Опустив глаза, я сказал негромко и вежливо, что я далек (I’am far to, если не вру) от этого.
Она еще больше удивилась и спросила, зачем же я тогда приехал.
Я ответил, что приехал участвовать в акции-концерте, сбор от которой пойдет на памятник жертвам сталинизма (Victims of Stalinism – это, кажется, так).
Журналистка сказала: «Но ведь от сталинизма страдали и гомосексуалисты, не так ли?»
«Так!» – сказал я. (Yes, it is! – это точно неправильно.)
Девица бросила сигарету, захлопнула объектив своего фотоаппарата и, не особо прощаясь, удалилась.
Часов в семь участники завтрашнего вечера собрались на квартире у Ванессы. Толкотня в коридоре и в комнатах. Многоязычный разговор. Чай, кофе, пиво, закуски. Атмосфера штаба армии перед боем. Итальянский журналист, испанские актрисы, греки, американцы и, естественно, много англичан. Знакомлюсь с миловидной испанкой, пытаюсь поцеловать руку. Она вырывает руку, и лицо ее делается суровым. В резкой форме она напоминает мне, что она не дама, а товарищ и что в обращении с ней я должен из этого исходить. Пожилая англичанка рассказывает мне о Москве, и я не могу не восхититься ее рассказом – то, что она увидела и поняла в Москве за неделю, мне не удалось ни понять, ни увидеть за десятки лет жизни в этом городе. Приходит даже в голову мысль, что мы говорим о разных городах, носящих почему-то одинаковое название.
В толчее и шуме кто-то несколько раз громко произносит мою фамилию. Я откликаюсь, и меня… зовут к телефону!!! (Сперва я просто отпирался и не хотел идти – у меня нет знакомых в Лондоне. А если и могут быть, то они понятия не имеют, что я приехал, и уж ни в каком случае не могут знать, что я нахожусь на квартире у Ванессы. Телефонный гонец настаивал, и я наконец взял трубку.)
Говорили по-русски. Мягкий баритон.
– Мы, Сергей Юрьевич, так рады, что вы приехали. Мы так ценим вашего Остапа Бендера. Очень бы хотелось вам показать культурные достопримечательности Лондона… Так жаль, что вы ненадолго… Вы когда уезжаете?
– Послезавтра на рассвете. А кто это говорит?
– А это из посольства. Может, вас отвезти послезавтра в аэропорт?
– Да нет, не беспокойтесь, думаю, что все будет организовано.
– Ах, как это хорошо и как интересно! Вы тогда по дороге в аэропорт заезжайте к нам в посольство. Кофе попьем.
– В 6:30 утра?
– Ну да. Я вас встречу… на минуточку…
– …А зачем?
– А вы ведь единственный приехали от СССР. На вечере соберут деньги на памятник жертвам, так?
– Так.
– И передадут их вам, потому что вы единственный приехали, так?
– Да, это возможно.
– Ну вот… а вы передадите их нам.
– В 6:30 утра?
– Ну да… я вас встречу.
– Извините, но я не смогу это сделать. Здесь люди из многих стран тратят свое время и свои деньги. Они и леди Редгрейв прежде всего… они стараются для нас… они собирались передать весь сбор обществу «Мемориал» на памятник… и если это поручат мне…
– Так вот мы и передадим.
– Но я выполняю конкретное поручение.
– А мы вам и хотим помочь его выполнить. Зачем вам с этим возиться? Вы актер, вот и выступайте на сцене, а с деньгами мы всё уладим.
– Вы знаете, нет. Если меня попросят, я сделаю то, что должен сделать.
– Какой вы упрямый. Я сейчас приеду. Поговорим.
– Не надо. Пожалуйста, не надо. Здесь неподходящая обстановка. И потом, я все равно сделаю так, как скажет Ванесса.
– Ну, так я с ней поговорю.
И человек приехал. Для меня это был довольно знакомый тип функционера – крепкий, респектабельный, недурно одет, совсем свободно говорит по-английски, улыбчивый, но с такими глазами, что и три рубля такому человеку доверить – большой риск. Однако общество иностранцев, собравшееся на этой квартире, смотрело иначе и видело другое. Приехавший поговорил с Ванессой, помахал руками перед ее носом, заглянул ей в глаза, ударил себя кулаком в грудь, выпил чашку кофе, потом сделал мне издалека знак, означавший «полный порядок!» и «эх ты, приходится за тебя работать», – и уехал.
На следующий день был концерт, митинг, собрание – всё вместе.
Вечер шел в старом театре «Лирико» в центре британской столицы. На сцене сидел президиум, и в центре, рядом с председателем, наш человек из посольства. Все шло по плану. Говорили о сталинизме и его жертвах на разных языках. Говорили о прошлом. Говорили о будущем памятнике жертвам посреди Москвы. Я говорил слова благодарности и читал стихи. А потом Ванесса поднесла сверток нашему человеку из президиума, на чем закончилось все мероприятие.
Опять сидели у Ванессы дома. Настроение почему-то вконец испортилось. Хотелось напиться. Но и это не получалось. Не пьянел. Джерри Хили отозвал меня в отдельную комнату и с расстановкой, очень медленно изложил просьбу-поручение. Я должен доставить в Москву и передать для распространения все труды Льва Троцкого в нескольких экземплярах. Это будет очень важно для определения пути нашей страны в новых условиях. Он указал мне на довольно большой ящик, стоявший в углу комнаты. Я долго не мог найти подходящих слов. Не мог я найти и подходящих мыслей. Я пребывал в мире чувств и ощущений. Передо мной сидел старый человек, отдавший жизнь учению, пришедшему из моей страны, и теперь всей душой желающий научить нас этому учению. А мы в это самое время мучительно пытаемся освободиться от всех вариантов этого учения. И вдобавок в эти годы само имя Троцкого все еще было пугалом пострашнее фашизма.
Никак не складывалась моя миссия порученца в тот день. Ни в ту, ни в другую сторону. Я отказался. Я извинился, я запутался в словах в поисках объяснений, я устал от английского языка, остатки которого покинули меня, я про себя обозвал себя трусом, при этом я прекрасно понимал, что мои отношения с человеком из посольства могут иметь продолжение, и в этом случае ящик на границе привлечет ненужное внимание, я не хотел становиться пропагандистом идей Троцкого, но я испытывал восторженную благодарность к этим людям… в голове стоял туман, губы больше не разлеплялись. Я отказался.
Гости разошлись только к полуночи. Итальянский журналист и я остались ночевать, чтобы утром прямо отсюда ехать в аэропорт. В час ночи Ванесса еще убиралась. А потом (совсем по-московски) позвала нас в кухню выпить еще по рюмке и закусить яичницей с колбасой. Только вот дальше случилась совсем не московская сцена.
Поговорили о прошедшем вечере. Поздравили друг друга с окончанием. И Ванесса предложила… спеть «Интернационал» на трех языках. Мы запели. Вернее, запели они, а я с трудом разжимал губы, вполголоса произносил слова, стараясь уверить себя в реальности происходящего.
В 6:30 утра мы уже катили вместе на машине к аэропорту Хитроу.
Ванесса была за рулем. Мы сошли, а она поехала дальше – в Манчестер, где у нее в этот вечер была премьера пьесы Ибсена, и она играла в ней главную роль. Потом мне рассказывали, что премьера прошла блестяще. Спектакль этот с ее участием шел в Англии и в других странах с огромным успехом.
Вспоминала ли она о нем в эти два дня ее бурной политической затеи? Во всяком случае, только при прощании возле аэропорта она впервые о нем заговорила.
Что же это за фантастическое создание – Ванесса Редгрейв?! Одна из самых высокооплачиваемых актрис мира, которая живет в весьма скромной квартире и сама жарит ночью яичницу гостям. Мать семейства, которая все свои гонорары подчиняет интересам партии. Борец за чужие права, смело вступающаяся за обиженных в самых разных уголках мира. Безоглядная восторженная помощница главного троцкиста Англии, а после смерти Джерри Хили сама возглавившая партию. Великая актриса, которая одинаково убедительна на экране и на сцене, в Ибсене и в Шекспире, в Теннесси Уильямсе и в Борисе Васильеве, блистательно превращающаяся в царицу Египта, и в старую одесситку, и в крестную мать мафии. Кто она? Почему эта англичанка так взволнована, когда она говорит о жизни и ужасной гибели российского трибуна и изгнанника? Статьи Троцкого и убийство Троцкого для нее не страницы прошлого, а сегодняшний импульс и боль. Внутреннее напряжение достигает кульминации, к глазам подступают слезы – я сам это видел во время ее доклада на международной конференции… В конце-то концов, «что ей Гекуба?»… И однако…
Могу только предполагать и осмелюсь свое предположение высказать, потому что волнует меня феномен этой божественно одаренной актрисы. Превыше всех чувств (мне кажется) в ней развито чувство сострадания. Трагическая судьба Льва Давидовича – взлет, смелость, колоссальное влияние, травля, изгнание, преследование, жизнь в осаде, покушения, предательство, подлое убийство – вот источник ее многолетнего сострадания и деятельного поклонения. Страдание – прошлое и настоящее – вызывает ее мгновенную реакцию и побуждает к действию. Мир переполнен страданием, и стоны слышатся из всех углов. Ванесса кидается на помощь. Для стороннего наблюдателя ее порывы могут казаться проявлением непоследовательности: она поддерживает евреев, страдающих от антисемитизма и в России, и в Штатах, а потом спешит на помощь палестинцам, права которых ущемлены Израилем. В одиночку затевает и осуществляет международные конференции со сбором средств в пользу беженцев в разных странах, организует митинги, гигантские благотворительные концерты звезд. Сколько же, помилуй, Господи, у нее возможностей убежать с этими звездами под ручку в мир балов и цветных обложек, сколько способов на уровне элиты НЕ ЗНАТЬ, что вокруг торчит людское неблагополучие! Как уютно могла бы она баюкать собственный талант, вкушая рай всех видов комфорта! Чего надо ей, этой рослой леди?
Политик от сердца. Жертвование деньгами, удобствами, временем, силами. Она спит по три-четыре часа в сутки. Она объявляет свой концерт и при огромной толпе зрителей превращает его в митинг. Она митингует и вдруг среди речей играет отрывки из спектаклей и целые пьесы. Она невероятно рискует… она безоглядна… и в этой безоглядности победа! Талант ее не иссякает. Особым образом относится она к заложенному в ней дару Божьему. Он для нее не сокровище и не товар… а инструмент, которым осуществляет она желаемое ее душой.
Не смею вторгаться в ее внутренний мир, тем более ставить под сомнение ее убеждения, могу только предположить: Троцкий для нее в большей степени избранный объект религиозного поклонения, чем вождь-идеолог. Для таких атеистов, как она, христианская заповедь деятельной любви к ближнему значит гораздо больше, чем для многих осеняющих себя крестами и еженедельно стоящих на церковных службах.
Не людское дело устраивать или даже стремиться устроить всемирный храм единой веры на всей земле. Это задача для Бога. Для людей это всегда будет причиной раздоров, войн, ненависти… во всяком случае, причиной отсутствия смирения.
Против течения с ясной целью и открытым сердцем. Против течения – значит, не с большинством.
Восхищаешься, когда встречаешь таких среди «своих». Но вот – удивительное дело! – так живут и проявляют себя и некоторые инославные… и иноверцы… и… богоборцы!.. Может, они только думают, что они атеисты и богоборцы, сами не понимая, что это Господь их ведет? В конце-то концов, что важнее: куда идешь или каким манером стрижен?
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?
О. Мандельштам
Перевернулась коробочка наших убеждений. Общественная мысль отвернулась от борцов, от революционеров и восславила… охранителей. Причина понятна – настрадались! Но забывают, что настрадались-то как раз не от революционеров, а от их преемников, которые успели стать охранителями – это так быстро происходит!
Признаюсь – у меня осталось преклонение перед героями моей молодости – Чаадаев, декабристы и Герцен… Белинский, Чернышевский, Герман Лопатин… И другие (о них узнал гораздо позже), в Боге прожившие жизнь и в Боге ушедшие – о. Павел Флоренский… о. Александр Мень… они для меня (прости, Господи!) в одном ряду с теми – в ряду борцов, трагически противостоящих течению зла.
Отвлекся. Далеко завели меня ассоциации. Но вот возникают они в связи с этой странной женщиной – действительно великой актрисой нашего времени и действительно борцом по зову сердца, борцом с собственной религией, обращенной только на благо отвергнутым, на помощь страдающим, – Ванессой Редгрейв.
POST SCRIPTUM. Джерри Хили скончался в холодный декабрьский день, в тот самый, когда в Москве хоронили Великого… Одиноко Идущего Против Течения – Андрея Дмитриевича Сахарова. Ванесса страдала за того и за другого. В Москву и в Лондон пошли телеграммы соболезнования.
А весной участники собранной ею конференции посетили могилу Джерри Хили. Обнажили головы. Помолчали. И сказали слова. Поклонились. И перешли к могиле Маркса. Здесь, подняв кулаки в упругом жесте согнутых рук, запели «Интернационал». И снова вспыхивали в сознании образы, противоречившие друг другу. Путались мысли о правде и неправде, о «левых» и «правых», о сверкающей нравственной чистоте и мнимости, которая надевает любые одежды и готова притвориться кем угодно.
Как легко вскинуть кулак вместе со всеми. Так же легко, как вместе со всеми перекреститься. Или вместе со всеми… бросить камень в обреченного. Или подписаться под анафемой. Или захлопать в ладоши и встать «в общем порыве». Как легко… особенно если ты по профессии актер и в ролях пробовал уже совершать все эти действия.
Но я не смог поднять кулак со всеми… и не смог решиться перекреститься в этот момент… И не мог решить, прав ли я, или правы они… или все, кроме них или… нас.
Я просто стоял, опустив руки по швам, и чувствовал, как неласковым ветром проносится мимо путаница и мука… и надежда… моего XX века.