Слово «харизма», которым злоупотребляют сегодня, первоначально имело, и в некоторых организованных религиях все еще имеет, определенное теологическое значение: на греческом языке оно примерно означает «дар благодати» или «божий дар». Макс Вебер первым использовал это слово для описания человеческих отношений. Слово «харизма» стало широко использоваться в его современном значении лишь с 1950-х годов, через много лет после того, как Эрнест Хемингуэй был юношей и молодым мужчиной, когда он покорял людей огромной харизмой. Термин сохраняет несколько коннотаций: он имеет смысл чего-либо дарованного, если не божественными силами, то сверхъестественными, это не всем доступно, этого нельзя добиться или приобрести; слово некоторым образом соотносится с лидерством и в целом всегда употребляется в положительном смысле, подразумевая доброту, привлекательность и самоуверенность.
Это слово описывает молодого Эрнеста. И харизму свою Эрнест получил, несомненно, не от сверхъестественных сил: от матери. Как и у нее, у него был дар завладевать вниманием присутствующих. Молодой Эрнест был «великолепно сложен», «крепкий, огромный, живой»; с возрастом он станет грузным. Он унаследовал телосложение от Грейс: у нее была крупная кость, она была сильной, а повзрослев, обзавелась массивной грудью и плечами, хотя талия оставалась пропорциональной телу. Дочь Грейс, Санни, утверждала: «Когда она входила в комнату, на нее все обращали внимание». Грейс описывалась как «крупная, красивая женщина», «внушительная, статная». По словам одного биографа, она была «незабываемой».
Но Грейс, очевидно, доминировала не только своими объемами или обликом. Всегда жадная до новых впечатлений, как-то раз, молодой женщиной, она услышала, что поездка на велосипеде «все равно что полет», так что она надела шаровары и попыталась уехать на новом велосипеде своего брата («Костюм, конечно, не слишком элегантный, – написала она Кларенсу, который тогда ухаживал за ней, – но благоразумный»). Похоже, ее энергия и энтузиазм, с которыми она принималась за создание детских альбомов или за пение, были безграничны. Грейс получала авторские за несколько песен собственного сочинения (в том числе «Прекрасную Валуну»). В поздние годы жизни, когда ее голос испортился настолько, что она больше не могла давать уроков, она занялась живописью и стала обучать рисованию, а также с успехом продавала свои картины. Грейс рисовала чертежи, по которым мастерили настоящую мебель. И в поздние годы она получала доходы от своей деятельности, читала лекции, посвященные Боккаччо, Аристофану, Данте и Эврипиду, а также сочиняла стихи. В конце 1930-х годов она писала Эрнесту с вопросом, понравился ли ему гобелен, который она соткала для него, – хотя других свидетельств, что Грейс занималась этим ремеслом, для которого требовались совершенно иные развитые умения и солидное оборудование, не сохранилось. В нашем распоряжении осталось огромное количество материалов, касающихся жизни Грейс, которые находятся в главном хранилище ее бумаг, в Центре Гарри Рэнсома в Остине, и которые, как и многочисленные восхищенные письма от соседей и других жителей города, благодарных учеников и их матерей, свидетельствуют о ее неистощимой энергии, обаянии и заразительной природе ее чистой любви к жизни.
Эрнест никогда не предавался столь головокружительному количеству разнообразных занятий, не в последнюю очередь из-за того, что в течение всей жизни он фокусировался на литературной работе, и, тем не менее, было бы поучительно рассмотреть в этом свете иную деятельность, которой он посвящал свое время в поздние годы – охоту, ловлю форели на ранчо, бег с быками в Памплоне, репортерскую работу во время двух войн, рыбалку на Гольфстриме и поездки на сафари (дважды) в Африку. Его энтузиазм во всех начинаниях был, по всеобщему признанию, настолько велик, что всерьез увлекал окружающих. Весьма значительно число друзей и знакомых, которым он привил любовь к одной только глубоководной рыбалке. Это была страсть к впечатлениям, которую он унаследовал от матери, более всего очевидная в молодости. Давайте учтем еще и тот неопровержимый факт, что (отставив в сторону жалобы Эрнеста на воспитание) он рос в семье, полной любви, что родители, брат и сестры его обожали, ему дозволялось делать почти все, что хочется, и плюс его интеллект, талант и обаяние – и мы не удивимся, что Эрнест Хемингуэй в юности и первые годы взрослой жизни казался всем, с кем он встречался на своем пути, человеком огромного обаяния и потенциала. Он буквально внушал любовь и восхищение и приковывал к себе внимание. Прирожденный лидер, Эрнест всегда был в центре любой компании, как и тогда, когда он «собрал вокруг себя свиту» в миланском госпитале в 1918 году. Поэт Арчибальд Маклиш позднее скажет, что Эрнест был единственным человеком, которого он знал, помимо Франклина Рузвельта, который «мог выкачать весь кислород из комнаты, только появившись в ней».
Хотя слово «харизма» несет положительную коннотацию, оно также передает смысл осознания власти – власти, которую харизматик может безжалостно использовать, чтобы добиться своего, доминировать или запугать. Грейс, без сомнений, была на это способна, и Эрнест, конечно же, перенял эту особенность у нее. После войны, из-за клинического военного невроза или серьезных изменений в мировоззрении и душевном складе, Эрнест вернулся в Оак-Парк другим человеком. Однако не в его характере было просто вернуться домой и начать жить так, как мог бы жить какой-то другой солдат. Несколько месяцев Эрнест наслаждался статусом героя-завоевателя. Если существует такое понятие, как профессиональный солдат, то Эрнест был профессиональным ветераном. В буквальном смысле, поскольку он со скромным успехом читал в Чикаго лекции о войне и у него даже были визитки, на которых перечислялись его заслуги. Во всем этом не было никакого цинизма; Эрнеста просто распирало от того, что он видел, слышал и пережил, он стремился рассказать обо всем и разделить свой энтузиазм. Сегодня мы можем сказать, что он все еще был в восторге от своего итальянского любовного романа и героизма на войне.
Он уже был готов к этому, как только ступил на американскую землю. Сойдя на берег с корабля «Джузеппе Верди» 21 января 1919 года, он дал интервью репортеру из «Нью-Йорк сан», который выделил из толпы пассажиров замечательного молодого человека в ботинках из кордовской цветной кожи и в плаще, подбитом красным атласом, накинутом поверх офицерского мундира. В статье с жуткими неточностями, под названием «У него 227 ран, но он ищет работу: парень из Канзас-Сити вернулся с итальянского фронта», журналист писал, что из тела этого солдата в Милане извлекли 32 осколка шрапнели, однако ему предстояло сделать еще несколько операций, чтобы продержаться «год или больше», что у него, наверное, «больше шрамов, чем у любого другого человека в форме или штатском», и что он, после выздоровления, вернулся на фронт, пока не наступило перемирие. В порыве энтузиазма Эрнест сказал журналисту, что ищет «работу в любой нью-йоркской газете, которой нужен человек, не боящийся работы и ран». Эту историю подхватила «Чикаго трибьюн» и приветствовала его словами: «Американец, больше других пострадавший от ран, возвращается домой».
Марселина с отцом приехали через несколько дней встретить поезд Эрнеста, после того как Эрнест некоторое время пробыл в Нью-Йорке и заехал повидаться с Биллом Хорном в Йонкерс. Кэрол и Санни разрешили допоздна не ложиться спать, чтобы поздороваться с братом, а Лестера в тот вечер разбудили в девять, встретить Эрнеста, который тут же посадил младшего брата на плечи. Потом пришли соседи с приветствиями и поздравлениями. Несколько дней спустя местная газета «Оак-Паркер» напечатала интервью с Эрнестом, в котором он рассказывал, как переносил раненого товарища в безопасное место после того, как сам был ранен, и теперь упоминал тридцать две пули, а не шрапнель.
Несколько недель после приезда Эрнест провел в своей спальне на третьем этаже, где отдыхал и поправлялся, накрытый стеганым одеялом Красного Креста, которое привез в качестве сувенира, одного из многих, домой. Среди других сувениров, куда более интересных, были австрийский шлем и револьвер, а также ракетница, стрелявшая осветительными снарядами, что он и продемонстрировал на заднем дворе Лестеру и соседским детям. Он спрятал запас спиртных напитков, включая вермут, коньяк, граппу и бутылку кумеля в форме медведя, за книгами в своей комнате и предлагал выпить своим пораженным сестрам – при этом в письме другу утверждал, совсем неубедительно, что недавний стоик Эд Хемингуэй «теперь хихикает над моими рассказами о коньяке и асти». Он написал Джиму Гэмблу из дома одному из первых и жаловался, как он скучает по Италии и как ему плохо оттого, что он не в Таормине вместе с другом. Он говорил, что вынужден подходить «к спрятанному за книжной полкой у себя в комнате, [где я] наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды… и вспоминаю, как мы сидели у камина… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя». По каким-то своим причинам он, видимо, хотел сохранить их дружбу на определенной высоте, хотя в том же письме были и новости об Агнес.
Позднее Эрнест рассказал биографу Фицджеральда, что ему было трудно засыпать после возвращения из Италии и что в этот период он в особенности сблизился со своей сестрой Урсулой. Она часто ждала его на лестнице, ведущей к нему в комнату. Как она слышала, в одиночку пить нехорошо, поэтому она стала пить с ним вместе. Она оставалась с ним до тех пор, пока он не засыпал, и часто спала в его комнате, чтобы Эрнесту не пришлось проснуться среди ночи и обнаружить, что он совершенно один. Трудности с засыпанием, очевидно, вдохновили его на мастерский рассказ «Там, где чисто, светло». Официант в залитом светом кафе из этого рассказа думает обо «всех, кому нужен свет в ночи», о тех, кто знает, что «все это ничто и снова ничто, ничто и снова ничто». Разумеется, эмоциональный отклик Эрнеста на переживания, которые он испытал во время войны, вдохновил большую часть его лучших произведений 1920-х и 1930-х годов, но то был единственный раз, когда Хемингуэй явно упомянет о своих ночных страданиях.
Эрнест проводил в постели все утро, обедал и затем шел прогуляться по соседним улицам, часто заходил в библиотеку и слишком часто (по мнению соседей) в школу, где ждал звонка к окончанию уроков. Потом он провожал сестру Урсулу до дома и флиртовал с младшими девочками. Эрнест, благодаря сообщениям о военной службе и в некоторой степени эффекту преувеличения, становился местной знаменитостью. Довольно скоро к нему обратились из чикагской общины американских итальянцев, которым хотелось послушать его рассказы и, что самое приятное, сделать его равным членом своего сообщества. Дважды они переносили вечеринку – «festa» – с числом гостей около ста в дом Хемингуэя, где были представлены все виды блюд, как сообщал «Оак-Паркер», «от спагетти до пастичерии», и где выступал даже итальянский оркестр с великим оперным тенором прямо из Италии. Вино свободно лилось в обычно трезвенническом семействе – до тех пор, пока после второй вечеринки доктор Хемингуэй, никогда не проявлявший терпимости, на что надеялся его сын, не занял твердую позицию и не запретил будущие сборища. К этому времени Эрнест завел себе друзей среди итальянцев. Ему очень нравилось разговаривать с ними на итальянском языке, особенно с молодым человеком его возраста по имени Ник Нероне. Они с Ником часто ходили в итальянские рестораны в Чикаго, столько же из-за дешевого красного вина и удовольствия слышать итальянскую речь, сколько из-за еды. Эрнест нередко брал с собой одну или двух своих хорошеньких сестер в таких случаях; позднее Марселина вспоминала, как они все танцевали тарантеллу в один в особенности веселый вечер.
Эрнест привлекал к себе большое внимание в городе. На послеполуденную прогулку он почти всегда надевал военную форму, плащ и высокие начищенные ботинки из кордовской кожи. Марселина, с которой он тогда был очень близок, позднее вспоминала об этом времени в мемуарах, опубликованных ею сразу после смерти Эрнеста. В мемуарах, написанных, когда сложные отношения между братом и сестрой были уже совершенно испорчены, Марселина упоминает городских сплетниц, ехидно обсуждающих внешность Эрнеста, в особенности вездесущие ботинки. Марселина с негодованием обрывает одну из женщин и говорит ей прямо, что Эрнест носит ботинки потому, что был ранен в ноги и ботинки с поддержкой облегчают его страдания. Хотя мотивы Марселины, включившей эту историю в свои мемуары, подозрительны, ее реакция свидетельствует не только о тесных отношениях с Эрнестом в то время, но и о том, что семья, характерным образом, сомкнула ряды вокруг сына и брата. Может быть, в тесном родственном кругу и посмеивались над притязаниями Эрнеста, однако его родные знали, что должны защищать его от клеветы посторонних людей.
Эрнеста приглашали выступить с рассказами о войне. Он дважды провел беседу в оак-паркской школе, к восторгу слушателей, и поведал истории об итальянских солдатах, которых называли ардити. Штурмовые отряды ардити (это название происходит от итальянского глагола «осмеливаться, рисковать») состояли из преступников, которые сражались, с кинжалом, обнаженными по пояс и, по словам Эрнеста, прижигали раны сигаретой и вновь вступали в бой. Он театральным жестом предъявлял запачканные кровью и изрешеченные шрапнелью брюки и рассказывал в захватывающих деталях о том вечере, когда его ранили, и вспоминал, что не испытывал ни малейшего сочувствия к раненому итальянцу, который от боли звал мать. Эрнест признался, что неоднократно просил солдата заткнуться, а потом ему пришлось выбросить собственный револьвер, настолько был велик соблазн заставить солдата замолчать раз и навсегда. (Как указал один критик, маловероятно, чтобы сотрудник Красного Креста носил при себе револьвер.) После выступления в школе, охваченные необычайным азартом, ученики развлекли его песней некоего неизвестного автора, в которой были такие слова: «Хемингуэй, мы приветствуем тебя, победитель / Хемингуэй, вечно побеждающий». Эрнест пересказывал свои истории по всему Оак-Парку – в Первой баптистской церкви, театре Ламара, «Южном клубе», женском клубе «Лонгфелло».
Эрнест немного зарабатывал на своих выступлениях и все, что мог, откладывал на тот день, когда они с Агнес, после свадьбы, вернутся в Италию. Письма от нее приходили несколько раз в неделю. (Письма Эрнеста не сохранились.) Сейчас, по прошествии времени, очень легко отыскать в ее письмах предупреждающие знаки. То прозвище, которое она дала ему, «Мальчишка», начинает казаться подозрительным, поскольку слишком часто она пишет ему, как в одном из первых писем, настигших его в Чикаго: «Дорогой Эрни, ты для меня чудесный мальчик и, когда ты прибавишь несколько лет, достоинство и спокойствие, тебе цены не будет». Как и Эрнест, она экономила деньги – но для того, чтобы оставить работу медсестры и «облачиться в домашнее платье». Она писала, что пытается решить, «вернуться ли домой или поступить на другую службу за границей», и, в том же письме, упоминала «tenente» [итал. лейтенанта. – Прим. пер.], который «отчаянно осаждает» ее.
Удар настиг Эрнеста в письме от 7 марта. Она написала, что «все еще очень любит его», но «больше как мать, а не подруга»; она «и сейчас, и всегда будет слишком старой» для него. Она напомнила о трениях между ними, возникших до того, как он уехал из Италии, и указала на появившиеся черты его характеры, которые ее удручали. Она упомянула случай, когда Эрнест вел себя «как испорченный ребенок». «Несколько дней до того, как ты уехал», – писала Агнес, она «пыталась убедить себя, что это была настоящая любовь», потому что они столько раз боролись друг с другом, и нередко она уступала для того, чтобы «не позволить тебе совершить что-нибудь отчаянное». В ранних письмах она уже упоминала о подобных угрозах – и действительно, слишком часто в своих будущих отношениях с женщинами Эрнест станет угрожать самоубийством.
Эрнест сможет принять это известие, только поверив в то, что Агнес отвергла его ради другого мужчины. В завершение письма она говорила, что, как всегда, не хочет причинять ему боль и смогла рассказать ему обо всем только благодаря расстоянию между ними. «И значит – поверь мне, когда я говорю, что это и для меня неожиданность, – я собираюсь скоро выйти замуж». Она завершала письмо заверениями, что знает, у него будет «чудесная карьера», и подписала письмо «Неизменно восхищенная и любящая тебя / Твой друг / Эгги».
Марселина вспоминала, что, прочитав это письмо, Эрнест слег в постель с высокой температурой. В письме Биллу Хорну, написанном всего через несколько часов после получения известий от Агнес, он обвинял себя в том, что оставил ее в Италии, где мужчины, конечно, делали ей авансы, которым сестра милосердия, которой «нужно было с кем-то заниматься любовью», не могла противостоять. Однако рыцарский дух в конечном счете возобладал, и Эрнест выразил надежду, что ее жених «самый лучший мужчина в мире», и хотя его первым порывом было пригласить Билла загулять, он не захотел этого делать потому, что слишком любил Агнес, чтобы становиться с ней врагами. Позже, однако, верх взяла обида, и он написал Элси Макдональд, другой своей подруге среди сестер Красного Креста в Милане, что надеется, когда Агнес вернется в Штаты, она споткнется, спускаясь с трапа, «и сломает все свои проклятые зубы». Многие обманутые любовники терзаются обидой, но его замечание кажется в особенности резким – возможно, из-за яркого образа, потребовавшего некоторого воображения.
Поскольку Эрнест писал, и писал со дня возвращения из Италии, неудача на романтическом поприще едва ли заставила его сделать паузу. По сути, начинается пора интенсивного ученичества – Эрнесту будет казаться, что она длится слишком долго. Он объявит всему Оак-Парку, друзьям и знакомым, что начинает литературную деятельность и что намерен зарабатывать на жизнь пером любым возможным способом, пока оттачивает мастерство. Он рассказал Биллу Хорну, что знаменитость из Оак-Парка, Эдгар Райс Берроуз, создавший ряд безумно популярных книг о Тарзане, по которым недавно был снят кинофильм и собрал миллион долларов, посоветовал ему написать книгу. Примерно в это же время Эрнест отправил рассказ «Наемники» (об итальянском кондотьере, вспоминающем лунные ночи в Таормине, совсем как Эрнест вспоминал о ночах с Джимом Гэмблом) в «Сатердэй ивнинг пост» и «Рэдбук», которые в то время платили самую высокую цену за короткие рассказы. Он возлагал большие надежды и на рассказ «Путь итальянца» о боксере по имени Пиклз Маккарти, над которым работал месяцами и неоднократно отправлял в редакции, но безуспешно.
Будущее Эрнеста оставалось неопределенным. Он хотел только писать. Позднее он скажет, что, вернувшись с войны, понимал: какое-то время ему не нужно ничего делать и его цель – найти возможность охотиться и рыбачить год или два. В его защиту можно сказать, что он наверняка нуждался в отдыхе и лечении – не говоря уже о необходимости оттачивать мастерство, если он настолько серьезно был нацелен на писательскую карьеру. Но ближайшее будущее продолжало волновать, особенно родителей. Примерно в это же время возник вопрос о колледже. Всю оставшуюся часть жизни Эрнест будет горько сожалеть об отсутствии высшего образования и станет обвинять семью, и особенно мать, об упущенной возможности. Он испытал раздражение, когда Марселина уехала в Оберлин – даже при том, что она выбыла после первого семестра. Что характерно, она утверждала, будто родители заявили ей, что она не сможет вернуться в колледж на второй семестр, потому что у них нет денег. По другим данным, ее отсеяли из-за неуспеваемости, однако несомненно, что семейные финансы сыграли значительную роль – или, вернее, это Эд и Грейс утверждали, что деньги сыграли роль. Оплата колледжа, отказ платить за колледж, угрозы не платить за колледж: все это были способы, которыми родители продолжали контролировать своих отпрысков. Не то чтобы они руководствовались какими-то зловредными мотивами; скорее всего, они поступали так под влиянием целого комплекса эмоций, проистекавших из искренней любви к своим детям. Дети сознавали, что дело в чем-то таком, но тем не менее ощущали, что с ними плохо обращаются, и со временем вопрос с колледжем, каким он представлялся для будущего Эрнеста и Марселины – и возможно, для их брата и сестрер, – превратился в чрезвычайно непростую проблему.
Эрнест зашел так далеко, что написал Лоуренсу Барнетту, приятелю из Красного Креста, с вопросом об учебе того в Висконсинском университете, который, по его словам, родители хвалили. Оставалась возможность поступления в университет Иллинойса и Корнелл – «альма-матер» Теда Брамбэка. Однако еще тогда, когда он жил в Канзас-Сити, Эрнест говорил, что ему не нужен колледж; его работа сама по себе была университетом. Эрнест в самом деле демонстрировал способности к самобразованию, что подтверждается в особенности широким кругом книг для чтения. Однако, вернувшись с войны, он начнет жаловаться – и продолжит жаловаться в будущем, – что ему пришлось заняться самообразованием потому, что дорога в колледж была закрыта. В октябре он упомянет книги, которые тогда читал, и добавит: «Это все выходит далеко за рамки того, чего достигла Марселина, так что, как видите, я не бездельничал». Летом 1919 года жалобы Эрнеста насчет колледжа приняли более серьезный оборот, когда его мать затеяла строительство коттеджа, которое станет угрожать ее браку и самому будущему семьи Хемингуэев. Он всегда будет говорить, что она растратила деньги, предназначенные для его учебы в колледже, на какое-то, по его словам, безрассудство. Он так и не простит ей этого.
На другом берегу озера Валлун, по ту сторону от летнего коттеджа «Уиндмир», находилось владение «Лонгфилд», которое Грейс и Эд приобрели в 1905 году, через семь лет после покупки «Уиндмира». На земельном участке рос порядочный древостой, стоял старый фермерский дом и несколько хозяйственных построек. Какое-то время фермеры-арендаторы Уошберны хозяйничали на ферме «на паях». По распоряжению доктора Хемингуэя они засадили обширную площадь фруктовыми и ореховыми деревьями и стали выращивать овощи, в достаточном количестве, чтобы семья Хемингуэев получала их всю зиму. Доход приносили только фрукты и орехи и иногда картофель. Зимой они нарезали лед, хранили его в леднике в «Лонгфилде» и продавали в теплую погоду. К 1919 году Уошберны переехали, некоторое время ферма пустовала, и Хемингуэи устроили на участке овощные грядки, которыми в последние годы все больше занимался Эрнест.
В центре «Лонгфилда» возвышался холм, где семья любила устраивать пикники. Они назвали его Редтоп, потому что холм был покрыт красноватой травой. Поначалу Эд и Грейс думали возвести здесь новый семейный коттедж, но дети воспротивились, потому что им нравилось в «Уиндмире». Грейс Хемингуэй, впрочем, заметила, что всегда хотела построить в этом месте дом для себя, из-за красивых видов и уединения. Доктор Хемингуэй, в свою очередь, неизменно возражал, что единственным источником воды является ручная помпа в основании холма и что нецелесообразно постоянно поднимать воду и еду на верх холма.
В 1919 году Грейс вернулась к своим планам. Она уже давно жаловалась, что в «Уиндмире» летом ей приходится больше работать, чем отдыхать, и что даже когда другие члены семьи взяли на себя обязанность готовить пищу, она все равно проводила слишком много времени в примитивной кухне. Когда четверо старших детей превратились в шумных подростков, она стала настойчивее искать убежище, рассуждая, что дети нуждаются в ней все меньше и что о самых младших, Кэрол и Лестере, могут позаботиться старшие или она может взять их с собой в новый дом, который хотела построить на холме Редтоп.
Примечательно, что Грейс многому научилась, когда планировала новый дом в Оак-Парке, куда семья переехала в 1906 году. Весной 1919 года она с радостью схватилась за проектирование простого одноэтажного дома, к которому, после запоздалых раздумий, добавила еще один этаж на случай приезда детей. Пространство объединенной кухни и кладовой, по ее замыслу, было очень маленьким, Грейс рассуждала, что ей нужно место, только чтобы сделать себе чашку чая и бутерброд. «Если вы считаете, что я собираюсь тратить свое время на жарку или выпекание, то очень заблуждаетесь. Я рассчитываю, что буду хорошо проводить время в этом доме», – заявила она. Проконсультировавшись со строителями из Петоски, она поняла, что сможет построить такой дом за тысячу долларов – эту сумму она могла бы набрать за счет собственных доходов от уроков пения.
Однако доктор Хемингуэй уперся. Он счел проект глупым и непрактичным и запретил Грейс заниматься им далее. Переписка между Грейс и Эдом раскрывает подробности этой истории, как и письма Грейс местным строителям. В письмах Грейс есть замечательный чертеж, который она составила в ответ на все возражения мужа. Внимательное прочтение всех бумаг приводит к безошибочному заключению, что доктор Хемингуэй и старшие дети возражали в целом не против самого дома, а против того, что Грейс планировала сделать его убежищем не только для себя, но и для своей близкой подруги Рут Арнольд, которая была почти членом семьи Хемингуэев.
Рут начала жить с семьей Хемингуэев в 1912 году, после того, как стала брать уроки пения у Грейс. В то время Грейс было тридцать четыре года, Эрнесту – семь лет, а Рут, которую в семье скоро стали называть Бобс или Бобби, пятнадцать. Позднее она рассказала Эрнесту, что помнила, как они с ним охотились и ловили форель летом в Хортон-Бэе. «Я всегда была сорванцом», – добавила она. По матери Рут относилась к клану Фиппингеров, представители которого эмигрировали в Штаты в 1832 году из Баварии. Семья ее отца, тоже родом из Баварии, перебралась в страну немногим позже. Старшая сестра Рут, Элизабет, обладала настоящим музыкальным талантом. Она аккомпанировала Грейс на фортепьяно во время выступлений на концертах много лет. Впервые Рут стала ухаживать за детьми Хемингуэев летом 1906 года, когда Грейс, следуя своей привычке (и на собственные деньги), отправилась с младшей из детей – на тот момент Санни – в Нантакет. Не совсем ясно, как или почему Рут стала жить с семьей, хотя позже Грейс упоминала о «несчастливой и неприятной жизни» Рут дома. Переписка между Грейс и Рут в дни отпуска Грейс, который она проводила вдали от дома, свидетельствует, что Рут играла роль, почти ничем не отличающуюся от обязанностей иностранной гувернантки, живущей в доме хозяев, которая присматривала за детьми одного с ней возраста и часто становилась их другом и воспитательницей. Когда на свет появились двое младших детей (Кэрол в 1911 году, а Лестер в 1915 году), Рут взяла на себя многочисленные обязанности по уходу за ними и выполняла скорее традиционно материнские функции. Потом она скажет Грейс: «Я начала любить их, еще когда ты их носила». Письма Грейс и Рут в первые годы полны большой нежности; Рут называет Грейс «дорогая Мав», а Грейс Рут – «Буфи».
Но к лету 1919 году что-то изменилось. Тогда Грейс было сорок семь лет, а Рут – двадцать восемь. Несмотря на возражения доктора Хемингуэя, Грейс наняла строителя из местных жителей, Эдвина Морфорда, и в начале лета «Коттедж Грейс» был построен. Доктор Хемингуэй, что было для него нехарактерно, тем летом остался в Оак-Парке, к тому же к нему приехал из Китая его брат Уиллоуби с женой Мэри. Прежде и Грейс ради такого визита осталась бы в городе, но на сей раз этого не произошло. И все же причины отсутствия Эда в «Уиндмире» в 1919 году не совсем понятны, хотя Грейс намекала, что убедила его остаться дома и «отдохнуть от семьи два месяца». Она «так надеялась и молилась», продолжала она в письме от начала августа, «что тишина поможет тебе привести в порядок ум и обрести с Божьей помощью взаимоотношения со своей семьей». Если он не сможет «контролировать» свое «душевное состояние», говорила Грейс, она будет рядом с ним, готовая подставить плечо, но ее «дорогие благословенные дети» нуждаются в ней, как и «дорогая верная Рут, отдавшая мне свою юность и верно служившая многие годы». Никто, писала она, «никогда не сможет занять место моего мужа». Здесь, впрочем, она в конце добавила, видимо, запоздалую мысль: «если только он не перестанет изображать мелкую ревность к преданной подруге своей жены». В июле Грейс упоминала о том, что они с Рут живут в коттедже, но к началу августа Рут, видимо, вернулась в Оак-Парк.
Доктор Хемингуэй всегда отслеживал свою корреспонденцию и сохранял копии отправленных писем. Летом 1919 года он пронумеровал переписку с Грейс, и два письма в общей последовательности отсутствуют, причем оба относятся к началу августа. Дальнейшие письма и ответы на них ясно дают понять, что он запретил Рут Арнольд появляться в их доме в Оак-Парке.
Тем летом Марселина перебралась в комнату недалеко от своей новой работы во Второй конгрегационалистской церкви, но проводила по-прежнему много времени в доме на Кенилуорт-авеню и писала с регулярными отчетами матери. Они с Грейс, похоже, разделяли давнишнее критическое отношение к Эду Хемингуэю и ко всему клану Хемингуэев, представителей которого Марселина называла «любопытными и подозрительными». По некоторым признакам, в 1919 году у доктора Хемингуэя в особенности «расшалились нервы», и переписку между матерью и дочерью лета того года характеризуют почти заговорщические интонации. Марселина очень ждала возвращения Грейс с озера, писала она. «Папа не хочет быть раздражительным и придираться и даже не думает, что как-то выходит за рамки нормы, но дело в том, то он совсем не нормален характером или поведением». Она пыталась поговорить с отцом о чем-то другом: «Но папа всегда возвращается к любимой мозоли – бедной старой Бобс». Марселина рассказывала матери о том, что собирается встретиться с Рут в кино без ведома доктора, и о том, как Рут спрашивала ее, не может ли она узнать, не восстановят ли Рут в правах: «Но папа ведет себя настолько безумно в этом вопросе, и я ответила ей, что пока не могу».
Тем временем Рут изливала сердце Грейс: «Я часто спрашиваю себя, как же могла жить без твоего прекрасного и искреннего влияния», – писала она в августе. «Я хочу находиться рядом с тобой физически, мысленно и духовно – и всегда буду помогать и все делать для тебя, когда только смогу». В другом письме Рут признавалась, что думает о «Коттедже Грейс» весь день, представляя себя то за кухонным столом, то в гостиной, где они с Грейс вместе сшивали коврик из лоскутков, «и потом в вашей спальне с живописной кроватью под балдахином, в которой так и хочется заснуть». Трудно, писала она, не иметь возможности прийти в дом в Оак-Парке, «но я никогда, никогда не откажусь от тебя или твоей любви». В заключение она говорила: «Как бы я хотела расчесать [твои волосы] и погладить твой лоб, как я любила делать каждую ночь, когда могла. Помни, я люблю тебя».
Не считая заговорщической переписки Марселины и Грейс, в письмах детей в общем и целом нет никаких упоминаний о Рут Арнольд. За одним исключением: примерно 9 июня 1919 года Эрнест написал отцу, что наемный рабочий из «Лонгфилда» готовится к «перевозке» – по-видимому, речь шла о перевозке вещей Грейс в новый дом. Он неискренне спрашивал отца, знает ли тот о том, что Грейс задумала, и давал понять, что считает ее затею просто глупостью. Со временем «эгоизм» матери станет главным возражением, которое Эрнест будет предъявлять Грейс по поводу строительства убежища для себя и Рут Арнольд. Мать сильно возненавидела его – позднее напишет он одной девочке из Петоски – «с тех пор, как я воспротивился тому, что она выбросила две или три тысячи семечек на строительство нового дома для себя, когда Джек должен был отправить детей в колледж». Пустяки, что в 1920 году никто из «детей» не был готов к колледжу; так лучше звучало, чем когда он жаловался, а жаловаться он будет все чаще и чаще на то, что мать помешала ему поступить в колледж своим «эгоистичным» поступком.
Что случилось после того, как летние неприятности закончились, неясно, поскольку других писем между членами семьи до следующего лета 1920 года не сохранилось. Тогда вновь выяснится, что Рут и Грейс в разлуке: «Судя по твоему письму, Мав, боюсь, ты опять в одиночестве, – начинала письмо Рут. – Помни, дорогая, «каждый человек одинок». И я одинока для тебя. Как много радости ждет меня там… Не унывай, маленькая Мав, – когда я приеду, то не позволю тебе быть одинокой… Как бы я хотела обвить тебя руками и поцеловать на ночь». Похоже, они приняли решение, что Рут не поедет тем летом на озеро, пока там находится доктор: «Думаю, д-р скоро отправится на север… Если он останется на все лето, то ладно. Мое сердце будет разбито, если я не поеду, – но лучше так, дорогая, чем какие-то разговоры – помни, он важнее всего». Предыдущим летом обитатели Оак-Парка, которых Грейс называла «бригадой в креслах-качалках», судачили все лето, и никто не хотел, чтобы это повторилось.
Годы спустя Грейс Хемингуэй рассказала об отношениях с Рут Арнольд, когда Рут передала ей сплетни, которые две жительницы Петоски, «мисс Марджори Андри и миссис Клара Хэвелл», распускали о событиях лета 1919 года. Она жаловалась на «повторение старой и подлой истории (о том, что Рут разлучила доктора Хемингуэя с женой)»:
Во-первых, у Рут никогда не было таких мыслей, и во‑вторых, доктор Хемингуэй и его жена никогда не разлучались. Они любили друг друга и желали друг другу добра каждый день своей жизни. Без взаимопонимания люди не смогли бы прожить вместе 32 года и в горе и радости. Доктор Хемингуэй испытывал душевные терзания из-за ужасной болезни, диабета [диагноз был поставлен ему в конце 1920-х годов]; но Бог не даровал ни одной женщине лучшего мужа, чем мне. Что касается Рут; я знала ее и любила ее почти 30 лет, и она всегда была предана и верна семье Хемингуэев.
До смерти Грейс в 1951 году семья Хемингуэев сохраняла почти полное молчание по поводу Рут Арнольд. В 1926 году Рут вышла замуж, но ее муж умер вскоре после свадьбы, и в 1932 году Рут с четырехлетней дочерью Кэрол (чьей крестной матерью стала Кэрол Хемингуэй) переехала жить с Грейс в небольшой домик в соседний Ривер-Форест, куда Грейс перебралась после самоубийства Эда Хемингуэя в 1928 году.
Похоже, что Грейс не упоминала Рут ни в одном из писем к детям на протяжении многих лет (хотя она написала Эрнесту, когда муж Рут умер). Такое молчание трудно примирить с присутствием дочери Рут, выросшей в доме, который делили две женщины.
Невозможно сказать, что думали члены семьи Хемингуэев об отношениях между Грейс Хемингуэй и Рут Арнольд. Ясно, что Эрнест считал постройку «Коттеджа Грейс» предательством матерью отца и семьи, хотя свое внимание он сосредоточил на деньгах, в которые ей обошлось строительство, – деньгах, которые, по его мнению, лучше было потратить или отложить для него самого или младших детей. Мы просто не знаем, считал ли Эрнест (или его брат и сестры) отношения между двумя женщинами лесбийскими – хотя Эд Хемингуэй, без сомнений, именно так и думал.
Когда лето 1919 года закончилось, Эрнест остался в Северном Мичигане. Сначала он жил у Дилуортов в Петоски, а затем в небольшой комнате в пансионе на Стейт-стрит, где хозяйка часто удивляла его обедом и термосом с горячим какао. Он работал над своими рассказами и надеялся отослать кое-что, но расстроился из-за забастовки линотипистов, закрывшей большинство журналов. У него было начало «Пути итальянца», продуманное и переписанное и готовое к дальнейшей работе. Тем временем Эрнест много читал – Мопассана, Бальзака и исторические романы Мориса Хюлетта. В начале осени он проводил время с девочкой-школьницей, Марджори Бамп, флиртовал с ней и брал ее на рыбалку, но она вернулась в Чикаго, в школу, и он остался один.
Как-то раз Эрнест выступил с рассказом о герое, вернувшемся домой с войны, в «Женском обществе помощи» в Публичной библиотеке Петоски и привлек внимание Харриет Коннейбл из Торонто, чья мать проживала в этих краях. Дороти была женой Ральфа Коннейбла, руководителя торговой сети Ф. В. Вулворта в Канаде. Когда она рассказала мужу об Эрнесте, Коннейбл встретился с ним и сделал интересное предложение о работе. Коннейблы вместе со взрослой дочерью должны были провести зиму в Палм-Бич, но их девятнадцатилетний сын, Ральф-младший, ставший инвалидом при родах из-за высокого наложения щипцов, оставался в Торонто и ему нужно было ходить в школу. Коннейбл попросил Эрнеста составить компанию мальчику, посещать с ним культурные и спортивные мероприятия и заниматься с ним спортом, благодаря чему Ральф должен был стать увереннее в себе (Эрнест понял это как то, что он должен научить хромающего Ральфа боксу). Коннейбл обещался платить Эрнесту 50 долларов в месяц и покрывать расходы. Эрнест хвастался, что работа «похожа на оригинальные перуанские пончики» – этот термин, означавший отличную идею, впервые появился в популярных рассказах Гарри Леона Уилсона «Рагглз из Рэд-Гэпа». (Эрнест непомерно восхищался этим выражением и использовал его в рассказе «Наемники».) Ральф Коннейбл представил Эрнеста своему другу Артуру Дональдсону, подвизавшемуся в рекламном отделе «Торонто стар», и Эрнест питал некоторую надежду получить там работу.
Когда в начале января Эрнест приехал в Торонто, Коннейблы еще не уехали во Флориду. Он полюбил всю семью: Ральфа-старшего, с кем они играли в бильярд, его жену Харриет, которую он чрезвычайно расхваливал перед своей семьей, и двадцатишестилетнюю Дороти, выпускницу Уэллсли, ставшую ему хорошим другом. Эрнест давал ей советы насчет таких предметов, как игра в рулетку. Ему понравился и Ральф-младший, хотя в общем они так и не поладили. До того как Коннейблы уехали на юг, Ральф-старший привел Эрнеста в редакцию «Стар», где Артур Дональдсон познакомил Хемингуэя с Грегом Кларком, редактором отдела «Торонто стар уикли». Кларк признал в Эрнесте потенциально прекрасного журналиста и отметил его солидный опыт в отличной газете «Канзас-Сити стар».
Еженедельная «Торонто стар», под руководством владельца «Стар» Джозефа Аткинсона, подразумевалась развлекательным изданием. Это была первая канадская газета, в которой публиковались цветные американские комиксы, причем каждый выпуск сопровождался богатыми иллюстрациями. Дж. Герберт Крэнстон, редактор «Уикли», видел преимущество за газетными очерками, интересными широкой публике. Потом он скажет, что газета «стремится предложить людям то, что они хотят прочесть, а не то, что должны читать». Он отметил энергию Эрнеста и его определенно иронический стиль и, поскольку еженедельник зависел от внештатников, которым мог платить мало, предоставил ему свободу действий. «Хемингуэй, – сказал он позже, – мог писать хорошим, простым языком и обладал весьма ценным чувством юмора».
Первая статья Эрнеста, опубликованная в «Уикли» 14 февраля 1920 года, рассказывала о схеме, разработанной группой видных жительниц Торонто: они намеревались размещать произведения искусства в своих домах, тем самым открывая избранной группе художников доступ к потенциальным богатым покупателям и одновременно за малую мзду картины служили бы декором в домах женщин. Однако женщина, контролировавшая схему, не сообщила Эрнесту имена художников или женщин, в чьих домах будут выставляться полотна, опасаясь, как она сказала, фатальной «заразы меркантилизма», потому что схема может привлечь недостойных людей и те попытаются к ней присоединиться. Эрнест раскрывал тему со свойственной ему иронией, писал якобы о циркуляционной схеме, но на самом деле – о снобизме торонтских матрон: «Что за радость иметь в доме пару ярких, веселых картин, если знаешь, что ими может завладеть любой другой платежеспособный субъект» и с сарказмом добавлял: «Вообразите, что élan [фр. творческий порыв. – Прим. пер.] лишится публичной библиотеки, если только с десяток граждан сможет им воспользоваться!» Вторая статья, появившаяся 6 марта, сообщала о бесплатном бритье в парикмахерской школе и других бесплатных услугах. Он напишет еще девять статей до середины мая, зарабатывая по пенсу за слово. Когда Коннейблы вернулись, они разрешили Эрнесту остаться, но к концу мая он затосковал по лету, рыбалке и охоте и литературной работе, которой он занимался в свободное время.
Сотрудничество Эрнеста со «Стар уикли» было неровным. Он написал несколько рассказов о рыбалке и жизни под открытым небом, опираясь на уже отточенный талант рассказывать, как делать что-нибудь самым лучшим способом, – мастерство, которое он перенесет в прозу. Но эти прекрасные статьи с описаниями, которые не уступали его будущим рассказам о Нике Адамсе, умаляли слишком бойкие и в высшей степени иронические комментарии на темы, бывшие основным рынком сбыта для отчаянных газетчиков: такими были статья о зуболечении, например, и еще одна, советовавшая канадцам, работавшим на американских военных заводах, задирать нос по возвращении в Канаду и выдавать себя за ветеранов, одеваясь точно так же, как они. Впрочем, он опробовал новые приемы, которые украсят его будущие произведения. Заметка о ветеранах, не видевших сражений, почти полностью написана в форме диалога, а в рассказе о вымогателях он прибегнул к лаконичному, упрощенному языку и ввел точку зрения посвященного члена банды. Те шесть месяцев стали прелюдией к четырехлетнему сотрудничеству с «Торонто стар»: Эрнест совершенствует мастерство и развивает иронический и циничный способ мышления, который в ближайшее десятилетие будет иногда обретать собственный голос. И он возненавидит журналистику, увидев в ней ловушку для молодого писателя – которым в это время он себя уже ощущал.