Грегори Хэнкок Хемингуэй родился 12 ноября 1931 года. Имя Хэнкок он получил в память матери Грейс, Кэролайн Хэнкок Холл, а Грегори – в честь кучи римских пап, как сказал Эрнест. Это имя ему нравилось, потому что напоминало о Греге Кларке, приятеле времен «Торонто стар». Роды у Полин начались около шести вечера, ее привезли в исследовательский госпиталь Канзас-Сити. Полин пришлось мучиться трудными схватками двенадцать часов в надежде на естественные роды. Потом ей сделали кесарево сечение, и на свет появился Грегори. Эрнест рассказывал, что мальчик первые двадцать минут не дышал – без сомнений, это было преувеличением. Матери Эрнест написал, что схватки Полин продолжались семь часов. Как позднее заметил Грегори (в будущем квалифицированный врач), в то время считалось, что если женщине пришлось сделать более двух кесаревых сечений, то любая последующая беременность «приведет к разрыву матки»; следовательно, поскольку Эрнест отчаянно хотел дочь, рождение Грега означало, что больше детей у него не будет, и никакой перспективы рождения дочери – во всяком случае, от Полин. Патрик, плод «вулканического» романа Эрнеста с Полин, был любимым сыном своей матери, «что, конечно, не преступление, но, к сожалению, именно так я все истолковал», – писал Грег.
Заглянув ненадолго в Пигготт, семья Хемингуэев вернулась на Ки-Уэст к Рождеству и перебралась в новый дом на Уайтхед-стрит, где еще шел ремонт. Здесь была Джинни Пфайффер, которая присматривала за порядком вместе с Кэрол, сестрой Эрнеста, у которой были каникулы в колледже. Две женщины, быстро подружившиеся, обставили дом антикварной испанской мебелью, которую Полин и Эрнест купили в Европе. Впрочем, дом продолжал разваливаться, на стенах и потолке отваливалась штукатурка. Полин натянула в комнате мальчиков марлю под потолком, чтобы ничего не свалилось к ним в кроватки. В кухне полным ходом шел ремонт. Однако студия Эрнеста на втором этаже двухэтажного строения в заднем дворе дома, где до этого хранились телеги, была готова. Комната, в которой разместились все его рукописи, форма и памятные вещи времен Первой мировой войны, еще не была декорирована и обустроена, но Эрнест поставил стол, стул и пишущую машинку и обосновался там в надежде закончить «Смерть после полудня». И Эрнест, и Полин были необыкновенно счастливы со всеми этими хлопотами. Макс Перкинс как-то раз заметил: «Хемингуэй – один из самых больших домоседов в мире, с необыкновенной женой-домоседкой». Он правильно понял чувства Полин, за исключением того, что приоритетом в семейной жизни для нее было не материнство, ей всегда хотелось хранить очаг для мужа. (А Эрнест был не особенно заинтересован в отцовской роли с мальчиками, можно сказать.)
Как и в прошлом году, этой зимой не было конца гостям – и всех, без исключений, выпроваживали ночевать в отель или пансион. В январе по пути в Мексику прибыли Дос и Кэти. Потом Дос прочитал «Смерть после полудня» и сказал, что книга «дьявольски хороша». Но ему не понравились страницы, где Эрнест выступал в качестве философа. Удивительно, если мы вспомним о восприимчивости Эрнеста к критике, что дружба между ними осталась жива; Эрнест в ответе на письмо Доса изложил несколько редакторских замечаний насчет «1919». Приехал и старинный друг военных лет Билл Хорн, с женой Банни. Появились Майк Стратер и Арчи Маклиш, горевшие желанием отправиться еще в одну, полную событий рыболовецкую экспедицию на Драй-Тортугас.
На этот раз Арчи с Эрнестом поссорились, и оба, по-видимому, сказали друг другу непростительные вещи. Судя по письму, написанному Арчи 7 апреля, и ответу Эрнеста (несколько писем исчезло) произошло следующее: начался пожар, когда они были на берегу, и с какого-то момента огонь стал угрожать рыбацкому катеру. Ситуация была опасной, обоим – Арчи и Эрнесту (и, возможно, Майку) нужно было принять незамедлительное решение и действовать в стрессовой ситуации. Эрнест отдавал приказы и критиковал друга тоном, подразумевающим, что Арчи не знает, что делает. Арчи, сам чрезвычайно конкурентоспособный еще со дней Йеля, ощущал то же самое: что Эрнест воспринимал все, что Арчи говорил и делал в борьбе с огнем «как своего рода критику». Арчи написал тактично, что – не считая лишь велосипедных прогулок по Парижу – «я ни в чем из того, что мы делали вместе… не признал бы твое превосходство». Позже Эрнест признал недопонимание во время пожара и сказал, что недовольство его было необоснованным, но затем стал менее любезным и начал оправдывать остальные свои слова «практическим предложением» и заявил, что «просто обсуждал технику вероятных торопливых действий». Все эти грубоватые замечания Эрнест высказал длинным письмом, чтобы спасти их дружбу. Он предложил выручить Арчи деньгами, если они ему нужны, и снова упоминул об африканском сафари, все расходы на которое будут оплачены и к которому, как он надеялся, Арчи присоединится. Письма между друзьями неуклюжие, с трудном поддающиеся толкованию; ясно, что обоим некомфортно – и ни одни из них не стремится говорить о своих чувствах.
Совершенно очевидно, что никто не хотел ставить под угрозу их дружбу. Они часто писали друг другу, подбадривали друг друга, сочувствовали плохим рецензиям и готовились мстить за них, обсуждали семейные дела и интрижки, строили планы будущих совместных поездок и иногда спорили. Арчи был и останется – не считая одной-двух ссор – одним из самых близких друзей Эрнеста. Не таким близким, как Скотт Фицджеральд – но дружба со Скоттом, похоже, сейчас была законсервирована. Трудно сравнивать эти отношения с теми, что связывали Эрнеста с друзьями военных лет, Биллом Хорном или Хауэллом Дженкинсом, либо с мичиганским приятелем Биллом Смитом, потому что та дружба была пронизана ностальгией и теперь казалась несколько эфемерной.
Арчи будет напоминать себе о преданности и щедрости своего друга, «когда Эрнест казался бесчувственным». Дружеские узы связывали их в самые бурные и счастливые годы, когда они женились и искали свой путь в литературе. Еще в 1927 году Арчи вспоминал запах мокрой коры в Байонне во время поездки в Испанию, тающий снег на штанах в Гштааде, велосипедные прогулки в Шартр. Точно так же и Эрнест вспоминал случаи, когда Арчи показывал себя настоящим другом: как оплатил Эрнесту дорогу в Гштаад одной зимой, купил ему билеты на поезд, как приехал в Биллингс, когда Эрнест сломал руку, как Арчи и Ада привечали и кормили его, будто члена своей семьи, в парижской квартире в 1926 году, после того как Эрнест и Хэдли расстались.
Арчи сам был не особенно терпимый человек, и с ним не так легко было дружить, как указывал его биограф. Как и Эрнест, он был скроен по необычной выкройке. Он играл разные амплуа, как мы сказали бы сегодня: был поэтом, драматургом, юристом, позднее библиотекарем Конгресса, заместителем госсекретаря при Франклине Делано Рузвельте, профессором и по совместительству фермером. Как и с Эрнестом, с ним могло быть сложно. Арчи был неспособен скрывать чувства, если ему кто-то не нравился, и он, как утверждает его биограф, подпадал под влияние новых знакомых, с «огромной эмоциональностью изливал чувства, за чем следовало разочарование» – хотя иногда смягчался и находил для отношений с другом более устойчивую и прочную опору. Именно в поездке в Испанию с Эрнестом Маклиш, как он рассказывал Карлосу Бейкеру, понял, что ему не хватает «темперамента находиться с кем-то рядом круглые сутки». Отчасти по этой причине и отчасти из-за страха, что они станут соперничать с Эрнестом, Арчи в конце концов отказался от африканского сафари. Он почти сразу усвоил модель поведения, как рассердиться на Эрнеста (если Эрнест не выходил из себя первым) и заречься от их дружбы. В большинстве случаев именно Эрнест приносил извинения и пытался восстановить отношения, как это было и в 1932 году.
Таким образом, их дружба была непохожа на ту, что связывала Хемингуэя с другими людьми: Эрнест торопился признать, что сожалеет, что он сердился и задирался и что в самом деле, как и говорил Арчи, первым воспринимал пренебрежение. В следующие годы он будет настаивать на том, что изменился, перестал вести себя как злобный ублюдок, и в один прекрасный день объявит о появлении нового «я»: «доброго, несамонадеянного, нехвастливого, нехвалящегося и почти нетрусливого». Ни в каком другом контексте, кроме как дружбы с Маклишем, Хемингуэй не смог бы продемонстрировать подобного самопознания. В этом смысле, хотя они оба могли вести себя друг с другом по-ребячески, дружба выявляла в них самое лучшее.
Снова и снова Эрнест заводил свою песню, что, где бы ни был Арчи, он должен к нему приехать. В Вайоминг, на Ки-Уэст, на Кубу – Эрнест говорил, раз за разом, что оплатит Арчи дорогу в оба конца, «из Нью-Йорка в Нью-Йорк». Их литературное творчество, конечно, было непохожим: Арчи писал стихи, Эрнест – прозу. (Как-то раз Арчи показал Эрнесту короткий рассказ о ходьбе на лыжах, и Эрнест посоветовал никогда не писать о предмете, который он не изучил досконально. Не сохранилось свидетельств, обсуждали ли они когда-нибудь стихи Эрнеста.) Как и многие поэты, Арчи часто нуждался в деньгах. И хотя Эрнест нередко жаловался на бедность собственной семье и другим друзьям, он был чрезвычайно щедрым с Арчи. Мы можем утверждать, что в них обоих коренился глубокий, хотя обычно скрывавшийся дух снобизма, с которым они говорили и действовали так, будто денежные вопросы ниже их джентльменского достоинства и как будто у них много денег на все. Арчи подтвердил, что не может позволить себе расходы на сафари, которые Гас Пфайффер не оплачивал (дорога в Африку и обратно), в силу того, что дивиденды от галантерейной фирмы его отца «Карсон, Пири, Скотт энд компани» иссякли. Начиная с Черной пятницы, выплаты сократились до такой степени, что Арчи вынужден был найти себе место в «Форчун»; он будет держаться за работу до конца своей жизни. На самом деле, как Арчи ясно объяснил в примирительной переписке в 1932 году, он всегда испытывал двойственные чувства к поездке на сафари: «Думаю, что знал все это вперед. Думаю, я всегда знал, что не смогу поехать». Экспедиция на Тортугас в том году стала кошмаром, и все же, писал Арчи, желая продемонстрировать энтузиазм: «Тортугас был лишь тенью того, чем могла бы стать Африка с тобой, Майком и Чарльзом». Как позже Арчи расскажет Карлосу Бейкеру, он знал, что они с Эрнестом начнут соперничать, если будут находиться рядом в течение долгого времени. В апреле 1932 года, когда оба литератора похоронили разногласия, Эрнест признался Арчи, что придерживает для него место на предстоящем африканском сафари – которое опять будет отложено.
После первых вылазок на Тортугас Эрнест интересовался всеми доступными местами в пределах досягаемости от Ки-Уэста. Поскольку любимый Гольфстрим находился между Флоридой и Кубой, а Гавана манила экзотикой, способной соблазнить Полин на рыбалку, Эрнест загорелся желанием уехать подальше от Ки-Уэста. Сыграла свою роль и дружба Полин и Эрнеста с резидентами Кубы Грантом и Джейн Мейсонами, с которыми они познакомились на борту «Иль-де-Франс» в сентябре прошлого года; несомненно, Мейсоны присылали Хемингуэям приглашения на протяжении нескольких месяцев.
Джейн Мейсон, наделенная самыми разнообразными талантами, кажется, была постоянно занята. Они с мужем разрабатывали проект собственного дома в шикарном пригороде Гаваны Хайманитас и обустроили для нее на третьем этаже скульптурную мастерскую. Джейн восхищалась кубинским искусством и народными промыслами и в один прекрасный день открыла магазин, где можно было посмотреть и купить произведения кубинского искусства. Она любила спорт, азартные игры, магазины и развлечения – примерно в таком порядке. Они с мужем настолько славились мастерством исполнения румбы, что танцплощадки в ночных клубах Гаваны немедленно освобождались, когда они вставали танцевать. Широко были известны вечеринки Мейсонов, причем некоторые продолжались сутки напролет; на одной такой вечеринке белые голуби, раскрашенные в яркие цвета, ходили возле ног гостей и клевали зернышки. В конце 1932 года Мейсоны усыновили двух мальчиков, которых обычно оставляли дома с няней-англичанкой (их слуги представляли собой настоящую Организацию Объединенных Наций: уборщик-гаитянец, дворецкий-итальянец, садовник-немец, повар-китаец, горничная с Ямайки и шофер-кубинец). Джейн была опытной наездницей и разводила гончих.
Спорт был страстью Джейн. Она до безумия любила глубоководную рыбалку и стрельбу по голубям, наиболее распространенный вид охоты в сельской местности за пределами Гаваны. Джейн была «сорвиголовой», что ужасно привлекало Эрнеста. По словам Лестера Хемингуэя, младшего брата Эрнеста, который хорошо узнал Джейн в 1930-е годы, она «стала младшим братом моему брату, особенно на «Аните» [судне Джози Рассела]». В любом спортивном соперничестве с Эрнестом трудно было не играть вторую скрипку – не из-за какого-то особого женоненавистничества Эрнеста, – просто женщине невозможно было доминировать.
На Ки-Уэсте рыбакам иногда попадался марлин – эта громадная рыбина превратилась в главную страсть Эрнеста до конца его дней. В водах Кубы она водилась в изобилии. В первую поездку он пытался узнать о марлине все, что можно. Джози Рассел взял с собой Эрнеста, Чарльза Томпсона и канзасского кузена Эрнеста, Бада Уайта. Они планировали отсутствовать две недели, но задержались дольше и каждый день возвращались в Гавану с богатым уловом марлина. Полин села на паром и тоже приехала к Эрнесту. Той весной она сопровождала его и в других поездках на Кубу и как-то раз привезла с собой сестру Эрнеста Кэрол.
Джейн стала хорошим другом и Эрнесту, и Полин. Они с Эрнестом играли в «кому слабо»: садились в ее спортивный автомобиль и на большой скорости гоняли по бездорожью; «слабаком» становился тот, кто первый просил сбавить скорость. Правила игры пришлось значительно изменять, когда за руль садился Эрнест: ему приходилось снимать очки, в которых он всегда водил машину, поскольку боялся, что от неожиданного толчка они разобьются. На одной вечеринке в доме Мейсонов в Хайманитасе Джейн организовала «паровозик», занявший соседнее поле для гольфа. Гости несли факелы, освещая дорогу.
Той весной, конечно, на Кубе не хватало благоразумия, однако нет сомнений, что между Джейн и Эрнестом не было романа, по крайней мере в те дни. Они определенно флиртовали, и мы можем прочесть запись в судовом журнале «Аниты», сделанную незнакомой рукой: «Эрнест любит Джейн», но кто бы ее ни написал, конечно, это была шутка. Не то чтобы Джейн была особенно верна мужу; говоря романтически, той весной она положила глаз на Дика Купера. Грант Мейсон был недалекий человек, и Эрнест называл его прощелыгой. Впрочем, в мае и июне две семейные пары были очень дружны.
Джейн отправила пару павлинов домой с Хемингуэями, которые бродили по лужайке возле дома; к пятой годовщине их брака, 10 мая, она прислала пару фламинго в компанию к павлинам. В письме к Полин, которое относится к этому времени, она говорит: «Полин, ты самая смешнючая, и я ужасно по тебе скучаю». Тем летом Джейн ненадолго уезжала в Европу, и она считалась настолько близким другом, что ее попросили присмотреть за Джеком по пути в гости к отцу на лето. И хотя планы позже переменились, Джейн казалась членом их обширной семьи. Несмотря на то что Джейн была привлекательна (особенно ее светлые волосы), Эрнест и Полин по-прежнему очень любили друг друга. Осенью Эрнест будет писать Гаю Хикоку: «Полин хороша до безумия – прекрасная фигура после рождения Грега, – еще никогда не выглядела и не чувствовала себя лучше». Эрнест же спал с другими женщинами только после того, как влюблялся в них.
Это гаванское знакомство многое обещало в будущем, особенно в море, но Полин и Эрнест снова отправились в Вайоминг, где собирались летом порыбачить и поохотиться осенью. Сначала они планировали доехать до Пигготта, чтобы оставить там Патрика и Грегори, но из-за четырех случаев полиомиелита на Ки-Уэсте, как рассказывала Полин своему канзасскому врачу, доктору Гаффи, она отправила детей в Пигготт с Джинни и новой няней, Адой Стерн. Грегори был слишком мал для путешествий, притом на ранчо не было ничего интересного для таких маленьких мальчиков. И все же с ее стороны было довольно бессердечно говорить доктору, что она «спровадила» детей на север; вероятно, Полин не смогла сопротивляться желанию сострить.
Ада, женщина средних лет из Сиракуз, казалось, идеально соответствовала потребностям Хемингуэев. Она была строгой, и это считалось хорошей чертой для воспитательницы мальчиков, и Полин думала, что она любит детей (вполне возможно) и может окружить их необходимой на время длительного отсутствия родителей заботой. Потом, имея в виду проступки няни, Патрик скажет, что Ада была «злой женщиной, которая будет гореть в аду», но сейчас он протестовал только против плохой готовки. Во всем остальном она казалась идеальной, и в общем такой и была. Пожалуй, важнее всего было то, что она согласилась стать частью свиты Хемингуэев и управлять детским караваном, не моргнув глазом.
Как бы там ни было, вскоре Полин поспешила в Пигготт и провела там весь июнь, ожидая Эрнеста, который приехал 2 июля вместе с Кэрол. Младшая сестра Эрнеста взяла на семестр отпуск и направлялась в Оак-Парк, заботиться о Лестере; сама Грейс уехала на запад навестить брата, где рисовала из автомобиля пейзажи. На Ки-Уэсте и Кубе Кэрол обзавелась двумя новыми подругами: Джейн Мейсон, которая стала ее наперсницей в романтических делах, и Джинни, «прекрасная девочка», чья веселость привлекала Кэрол, хотя она и призналась Джейн, что Джинни кажется ей «чересчур мужененавистницей». Когда приехал Эрнест, они с Джинни преподнесли ему сюрприз: Джинни перестроила чердак пфайфферского сарая, из которого сделала двухкомнатную квартиру со студией для литературных трудов Эрнеста.
В сентябре к Эрнесту и Полин в Вайоминг приехали на три недели Джеральд и Сара Мерфи вместе с детьми Гонорией и Баотом. Жизнь супругов Мерфи с недавних пор резко изменилась. Осенью 1929 года у девятилетнего Патрика Мерфи диагностировали туберкулез, и Мерфи отвезли его в санаторий «Монтана Вермала» в Швейцарские Альпы. Семья будет оставаться здесь, пока Патрик продолжит подвергаться довольно болезненным процедурам, которые тогда считались единственным эффективным средством против туберкулеза. Летом 1932 года Патрик слишком плохо себя чувствовал, чтобы он мог отправиться в Вайоминг со всей семьей. К 1932 году умер отец Джеральда, и тот начал подумывать о семейном бизнесе: в Нью-Йорке у них была корпорация по выпуску кожаных изделий «Марк Кросс компани». Весной 1932 года Мерфи решили вернуться в США, и Джеральд уехал работать в Нью-Йорк. Эрнест и Полин навестили Мерфи в Швейцарии на Рождество, но с тех пор не виделись с ними. В эмигрантских кругах 1920-х годов Сара и Джеральд были ближе к Дос Пассосу и Маклишам, чем к Фицджеральдам и Хемингуэям.
У Гонории Мерфи остались только хорошие воспоминания об этом путешествии. Ей было пятнадцать – уже достаточно взрослая девочка, и она смогла почувствовать беспокойство взрослых. Каждому гостю дали лошадь. Гонория рассказывала, что самые приятные воспоминания остались от похода в дикие места в горах, к озеру, которое кишело форелью. Компания приехала с рюкзаками и расположилась лагерем. На озеро выходили парами, поскольку в каждую лодку вмещалось только два человека, и Гонория рисовала Эрнеста, ей это очень нравилось. Она вспоминала, как Эрнест учил ее чистить только что пойманную форель – но она не хотела этого делать и сказала об этом. Однако Эрнест, который рыбачил и умел чистить форель чуть ли не с рождения и для кого этот процесс стал неотъемлемой частью жизни, как мытье рук, продолжал говорить, не обращая внимание на ее слова, и перечислял все составные части рыбины, ловко орудуя ножом – жабры похожи «на розовый коралл», а перистые плавники на «кружево». Он рассказал девочке, насколько чистая форель, которая живет в прозрачной воде и питается только жучками и растениями. Гонория никогда не забывала этот разговор.
Еще она вспоминала, какой вкусной была форель, зажаренная на костре в тот вечер. Впрочем, Джеральду вечно чего-то не хватало. Несмотря на изобилие свежего мяса, оно казалось ему «безвкусным», форель была приготовлена «недостойно». Потом Джеральд напишет Арчи Маклишу, вспоминая о лучших трапезах, которые он делил с друзьями: как они ели ветчину и хлеб в Везле в Бургундском регионе, сыр у подножия Валь-де-Мерси, сливы в Ментоне. Горы американского Запада не произвели на Джеральда, прожившего долгое время в Швейцарских Альпах, впечатления. С ним была «лишь хорошая лошадь», «совершенно равнодушная к походу». В том же письме Джеральд обратил внимание Арчи на то, как сильно Хемингуэи любят его и Аду. Причем этот поход кое-что прояснил в его отношениях с Эрнестом. Джеральд заметил, что Эрнест не бывал «трудным» с людьми, которые ему не нравились – и ощутил, что относится именно к этой категории, в отличие от Сары, Ады, Арчи, Дороти Паркер и Доса, с которыми Эрнест так или иначе пререкался. Он выяснил, что Эрнест вообще «более мягкий» и «более терпеливый», то есть вел себя как нельзя лучше. Однако, заметил Джеральд, «он очень четко проводил линию между теми людьми, которых допускал в свою жизнь, и теми, кого не допускал». Джеральд не возражал – он понимал, что они с Эрнестом из «разных миров»; но с Сарой Эрнеста связывали крепкие отношения. На протяжении всех трех недель Эрнест демонстрировал подлинную маскулинность. Джеральд периодически испытывал приступы неуверенности в себе, которые, похоже, все больше касались его сексуальности. Возможно, в другой жизни он был бы гомосексуалистом, но в этой он еще очень сильно любил Сару и был счастлив со своей семьей. И в лучшие времена Джеральду трудно было смириться с тем, когда Эрнест брал на себя роль настоящего мачо, а в том сентябре у Джеральда был действительно сложный период, усугубленный болезнью сына. Двое мужчин никогда по-настоящему не попытались снова стать друзьями. Впрочем, супруги Мерфи будут поддерживать очень тесные отношения с Полин, еще долго после того, как ее брак с Эрнестом закончится через несколько лет. Сара и Эрнест обменивались теплыми письмами, но встречались только один или два раза.
Вскоре после того как Мерфи уехали, Полин отправилась на Ки-Уэст, заехав в Пигготт, и прибыла во Флориду как раз, чтобы встретить Джека. После ее отъезда из Вайоминга приехал Чарли Томпсон, и они с Эрнестом пару недель выслеживали медведя. Чарли пристрелил одного медведя, и когда Эрнест застрелил своего, они покинули Вайоминг. Следующие два месяца болезни детей вынуждали Полин и Эрнеста разрываться между Ки-Уэстом и Пигготтом.
Между тем стали появляться рецензии на «Смерть после полудня», и, хотя некоторые предсказуемо разочаровали Эрнеста, большей частью они были вдумчивыми. Рецензенты, похоже, поняли, к чему стремился Хемингуэй и чего он достиг, даже при том, что эта книга оказалась настолько непохожей на то, чего от него ждали, и не только потому, что не была художественной прозой. Бен Редман, пишущий для «Сатердэй ревью оф литретча», сказал, что книга «превосходное чтение… проза, которую нужно назвать совершенной, потому что с абсолютной точностью она излагает то, что автор имеет сказать… передает читателю эмоции, которыми так сильно заряжена… Ни один читатель не может проигнорировать тот факт, что коррида – трагическое искусство». Хершел Брикелл из «Нью-Йорк херальд трибьюн» отмечал: «Эту книгу переполняет жизнь, энергичная, мощная, подвижная и неизменно занимательная. Коротко говоря, в ней сама суть Хемингуэя». Однако другие критики были не столь благодушными либо же неправильно поняли книгу. Роберт Коутс из «Нью-Йоркера» думал, что Пожилая дама является искусственным приемом, и считал, что Хемингуэй «выражает горькое мнение о читателях, литераторах и в целом обо всем. Иногда его горечь доходит до раздражения». Коутс цитировал критические пассажи в адрес Фолкнера, Т. С. Элиота и Жана Кокто, но допускал, что некоторые из них «блестяще, подкупающе честные». (Эрнест поправил Коутса в том, что касалось Фолкнера; он, по сути, отозвался о писателе даже положительно.)
Эрнест постарался трезво взглянуть на то, как приняли книгу, на объемы продаж. Он сказал Арчи, что не рассчитывал на то, что продажи будут высокими, однако он сделал максимум возможного. «Скрибнерс» выпустило книгу тиражом 10 300 экземпляров – как указывал критик Леонард Лефф, это было немного для автора бестселлеров, но неплохо для книги о корриде. Некоторые критики – неизбежно – взялись за него, особенно Сьюард Коллинз из «Букмена» и Линкольн Кирштейн из «Гончей и рожка». Некоторое время назад Кирштейн в этом же журнале написал отрицательную рецензию о «Гамлете А. Маклиша» (1928), поэтому в лице друга Эрнест обрел сочувствующего. Эрнест писал пространно и с горечью, намного превосходившей жалобы, отмеченные Коутсом. Все эти «маленькие кусачки», вроде Линкольна Кирштейна, относятся к тебе хорошо. только если ты к ним плохо относишься. Гоняй их – говорил он Арчи, – это единственная возможность преуспеть в «литературном конкурсе соплежуев» – писателей и их критиков. Не существует доказательств, что Эрнест когда-нибудь атаковал критиков, как он здесь описывает, но презрение его очевидно; все, что критики говорили о нем или его творчестве, будет терзать его.
В начале декабря в Пигготте произошло несколько несчастливых событий, после которых некоторые горожане – и вероятно Пфайфферы – остались обеспокоены поведением Эрнеста. Сначала Эрнест отказался присутствовать на премьере кинофильма «Прощай, оружие!» – весь смысл заключался в присутствии его на премьере, – что повергло маленький городок в волнение. Потом сгорел дом. Пожар возник из-за особенностей конструкции отопительной системы: по утрам один ученик из местной школы растапливал печку и будил Хемингуэев, чтобы они открыли дымовую заслонку после того, как помещение нагрелось. Однажды утром старшеклассник, как обычно, разбудил их, но Полин с Эрнестом снова заснули. Они проснулись, только когда огонь достиг уже соседней комнаты. Они сумели благополучно выбраться, однако Эрнест лишился не только охотничей одежды и оружия, но и рукописей и книг (хотя часть их была спасена). Как указывал биограф Полин, Эрнест был зол на всех, кроме себя, причем особый нагоняй получил бедняга-старшеклассник. Джинни, в свою очередь, обвинила Эрнеста в том, что он не позаботился о печке, и пришла в ярость оттого, что все ее труды по переделке и обустройству чердака пропали впустую.
На этом неприятности Хемингуэя не закончились. За неделю до Рождества Эрнест запланировал охотничью экспедицию. Вместе с Полин, Джинни и Максом Перкинсом они должны были отправиться на судне по Уайт-ривер, на юг от Пигготта. Но в тот день, когда Макс прибыл в Мемфисский аэропорт, началась пурга, и вслед за ней пришли рекордные холода. Полин и Джинни заразились гриппом от мальчиков, поэтому на судне оказались только Макс и Эрнест. Макс позже признавался, что так «холодно ему еще никогда в жизни не было», хотя его внимание поглотили зимние пейзажи и вид старинного пароходика, который с пыхтением шел по реке. Перед самым Рождеством Полин написала Джейн Мейсон письмо, в котором подводила итоги «очень плохой осени»: коклюш, грипп, пожар, неудачная ноябрьская охота на перепелов из-за ужасной непогоды, в том числе разрушительного ледяного дождя, и «паршивая» охотничья собака.
Несмотря на сложные обстоятельства, осенью 1932 года Эрнест написал три своих лучших рассказа. Действие рассказа «Там, где светло и чисто» происходит в Испании. В нем повествуется о двух официантах и глухом старике – он последний подвыпивший посетитель кафе. Младший официант хочет побыстрее вернуться домой к жене, а старший сочувствует старику, который неделю назад пытался повеситься, но его спасла племянница. Старший официант знает, как важно, чтобы кафе было чистым, приятным, спокойным и хорошо освещенным, и работало допоздна, потому что он понимает отчаяние старика. Ибо все «ничто и только ничто». Он говорит про себя: «Все – ничто, да и сам человек ничто. Вот в чем дело, и ничего, кроме света, не надо, да еще чистоты и порядка. Некоторые живут и никогда этого не чувствуют, а он-то знает, что все это ничто и снова ничто, ничто и снова ничто. Отче ничто, да святится ничто твое, да приидет ничто твое, да будет ничто твое, яко в ничто и в ничто. Ничто и снова ничто» [не нашла имя переводчика. – Прим. пер.]. «Погруженная в воду» часть «айсберга» в этом рассказе – воспоминание Хемингуэя о месяцах после возвращения с войны, когда его ждала сестра Урсула и спала в его комнате, «чтобы [ему] не было одиноко в ночи», и всегда оставляла включенный свет, пока Эрнест не засыпал.
«Посвящается Швейцарии» – не самый известный рассказ Хемингуэя, он состоит из трех коротких сцен в кафе на железнодорожной станции в Швейцарии, и в каждой фигурирует клиент-американец. Более запоминающийся рассказ – «Игрок, монахиня и радио», который сначала назывался «Дайте рецепт, доктор». На его создание Хемингуэя вдохновили пребывание в 1931 году в больнице Биллингса со сломанной рукой и прочитанная тогда же в местной газете заметка о стрельбе. По сюжету, в католическую больницу привозят мексиканского игрока Каетано с несколькими огнестрельными ранениями; мистер Фрэзер – наблюдатель, он переводит мексиканцу английскую речь и слушает радио в своей комнате; монахиня молится за все, в том числе за результаты бейсбольных матчей, и приводит музыкантов, которые играют мексиканские мелодии и не дают Каетано скучать. Каетано говорит мистеру Фрэзеру, что религия – это опиум для народа. Эти слова запускают целый поток мыслей в голове мистера Фрэзера: музыка – тоже опиум для народа, как и религия, и алкоголь, и карточные игры, и честолюбие, и хлеб. Опиум необходим, чтобы облегчить боли мистера Фрэзера.
«Игрок, монахиня и радио», как и два других рассказа, были напечатаны в «Скрибнерс мэгэзин». Новая волна литературной работы дала рождение идее еще одного сборника рассказов, который выйдет осенью 1933 года и будет включать такие рассказы, как «Перемены», «Какими вы не будете», «Вино Вайоминга» и «Там, где светло и чисто». На данном этапе сборник назывался «После шторма», по названию недавно написанного рассказа. Идею рассказа Эрнест узнал от Бра Сондерса через Полин (она сделала краткую запись того, о чем говорил Бра). Он повествует о человеке, который разыскивает на морском дне всякие вещи, оставшиеся после шторма. Он первым ныряет за ценностями на затонувший испанский лайнер. Рассказ становится жутким, когда главный герой не может добраться до затонувшего корабля. Он безуспешно пытается взломать иллюминатор, заглядывает внутрь каюты и видит внутри плавающую мертвую женщину, с развевающимися в воде волосами. Ни одно тело после кораблекрушения не всплыло на поверхность.
Как только вся семья в добром здравии снова собралась на Ки-Уэсте, Эрнест уехал на машине в Нью-Йорк. Он сказал Арчи, что какое-то время ему нужно быть в городе. Сначала он повидался с Максом Перкинсом; о предстоящем прибытии Эрнест телеграфировал из Ноксвилла. Он подписал договор на новый сборник рассказов, который теперь назывался «Победитель не получает ничего»; это название Эрнест взял из полностью выдуманной цитаты из якобы средневековой книги, которую он привел в качестве эпиграфа: «В отличие же от всех остальных видов lutte, или поединка, условия здесь таковы, что победитель не получает ничего, ни успокоения, ни радости, ни намека на славу, ни даже, если поистине победит, награды в душе своей». Может быть, придумывание источников, откуда можно было извлекать цитаты для эпиграфов и названий, было сложившейся практикой; но безусловно, это было весьма творческое изобретение.
Когда Эрнест подъезжал к издательству «Скрибнерс», то первым человеком, который попался ему на глаза, был высоченный Томас Вулф, еще один вундеркинд Макса, чей «Взгляни на дом свой, ангел», после героической редакторской работы Макса, был издан лишь несколько недель спустя после выхода в свет «Прощай, оружие!». Эрнест, наверное, насторожился. Едва ли ему понравился рост Вулфа – он встречал не так много людей выше себя, – и он больше беспокоился о том, что Вулф станет любимчиком Макса, нежели о том, что Вулф будет ему конкурентом. Что касалось творчества, эти писатели были похожи друг на друга как небо и земля. Макс пригласил их в свой любимый ресторан «Черио», где разговором завладел Эрнест. Писатели так и не стали друзьями. Кроме того, в Нью-Йорке Эрнест пообедал с Дороти Паркер, повидался с Сарой Мерфи, поужинал с Гасом Пфайффером и встретился с приятелем Джейн Мейсон, Диком Купером, опытным охотником. Он заплатил таксидермисту, который сделает ковер из шкуры октябрьского медведя, и прокрался в кинотеатр посмотреть «Прощай, оружие!» – фильм, который он демонстративно проигнорировал в Пиготте, – настолько решительно он был настроен против рекламщиков от кино.
Эрнест также встретился с коллекционером книг Луисом Генри Коном, который хотел издать один из его рассказов ограниченным тиражом. Последний раз он соглашался на ограниченное издание «Естественной истории мертвых» (главы из «Смерти после полудня»), предложенное ему Каресс Кросби. Потом Эрнест поклялся, что больше не будет иметь дел с ограниченным тиражом, излюбленным проектом книголюбов, не совсем этичным. Кон хотел издать рассказ «Счастливых праздников, джентльмены!», довольно странную историю о шестнадцатилетнем юнце из Канзас-Сити, который просит кастрировать его, чтобы избавиться от похотливых желаний.
Кон представил Эрнеста еще одному коллекционеру, Арнольду Гингричу. Незадолго до встречи Гингрич, который скоро станет важной фигурой в жизни Хемингуэя, связался с Эрнестом и попросил подписать автограф на его экземпляре «Смерти после полудня». В настоящее время Гингрич выпускал журнал о мужской моде «Искусство одеваться» и был основателем, наряду с Дэвидом Смартом и Генри Джексоном, нового журнала для мужчин, который получит название «Эсквайр»; это слово было написано на конверте, адресованном «Арнольду Гингричу, эсквайру». Первый номер журнала, который вначале распространялся только через галантерейные магазины для мужчин, выйдет в октябре 1933 года. На протяжении нескольких лет Эрнест будет его постоянным автором и увидит, как будет расти сфера влияния журнала, его репутация, тираж, география распространения и количество рекламных страниц.
Эрнеста ждала в Нью-Йорке еще одна встреча, обещающая стать неприятной. Такой она и стала. На втором курсе в Роллинз-колледже Кэрол познакомилась и влюбилась в довольно примечательного человека по имени Джон Фентресс Гарднер, которого все всегда звали Джек. Гарднер родился в Колорадо в 1912 году и был принят в Принстон в возрасте пятнадцати лет, хотя перед тем он год отучился во Франции, в Гренобле. В Принстоне он выступал инициатором в поддержку собственных исследований. Денег в семействе Гарднеров явно не хватало, и вскоре они перебрались в Лейк-Уэльс во Флориде. Джон оставил Принстон и поступил в Роллинз-колледж в соседнем Уинтер-Парке. Он заинтересовался идеями антропософа Рудольфа Штайнера, учению которого они с Кэрол будут следовать до конца своей жизни. Антропософия, которую иногда описывают как духовную форму индивидуализма, уделяла первоочередное внимание нахождению и/или налаживанию связей между наукой и мистикой и помогала своим последователям выражать себя в искусстве. В наши дни антропософия многими отвергается как шарлатанство, однако идеи Штайнера оказали большое влияние на педоцентризм и заложили основу вальдорфской педагогики, базировавшейся на так называемой целостной теории развития ребенка.
В настоящее время Кэрол обучалась по годовой программе за границей, в Венском университете, с одобрения Эрнеста. Кажется, он ничего не знал о Джеке, пока Гарднер не попросил его встретиться в Нью-Йорке. Имя Гарднера впервые появляется в письме Бифи (прозвище Кэрол) к Джейн Мейсон, которая доверительно признавалась, что будет ужасно скучать по Джеку. К тому времени, когда Эрнест встретился с ним в Нью-Йорке, дело продвинулось вперед настолько, что Гарднер сообщал Эрнесту (не спрашивая того), что собирается жениться на Кэрол. Эрнест был возмущен. Судя по всему, он не хотел, чтобы она выходила замуж еще в колледже, и не желал и слышать об этом как о свершившемся факте. Джейн Мейсон и Джинни, которая сама уезжала в Европу в начале 1933 года, играли роль посредниц и помогали влюбленным; Полин мудро не вмешивалась. Эрнест же ненавидел, когда от него скрывали секреты или строили планы за его спиной.
Джек Гарднер как человек не произвел на него впечатления. Несмотря на открыто заявляемый католицизм, Эрнест был нетерпим в вопросах религии и не любил откровенного философствования и того, что сегодня мы называем самосовершенствованием. Гарднер, как последователь Штайнера, все это проповедовал, хотя и называл религию «духовностью». Более того, Гарднер продемонстрировал значительную эрудицию и, возможно, похвастался ранним зачислением в Принстон, что разозлило Эрнеста. Потом Гарднер скажет дочери, что он называл Эрнеста «бойскаутом-переростком», и, вероятно, был не так уже не прав. Кроме того, Гарднер уверенно заявил Эрнесту, что через три месяца предполагаемый шурин полюбит его так же, как сестра. Неприязненное отношение Марселины можно не принимать в расчет из-за ее отвращения ко всему незаурядному, однако замечания, которые она высказала Эрнесту о Гарднере, представляют интерес. Он казался ей «самым поверхностным и тщеславным юным эгоцентриком, которого я встречала за много лет!» Дочь Гарднера рассказывала, что в поздние годы «папа сгорал от стыда при воспоминании, насколько дерзким он был в студенческие годы».
Но все было испорчено. Несколько лет спустя, после того, как Кэрол и Джек поженились, Эрнест написал, по-видимому пьяный, младшей сестре письмо, которое так и не отправил. В нем он говорил, что «единственное, что тогда можно было сделать, это пристрелить Джека». Он пришел в ярость, когда узнал, что Гарднер сам уезжал в Европу, где проведет четыре месяца в «Гётеануме» в швейцарском Дорнахе, штайнеровском учебном центре. Гарднер ехал в компании студента Йеля и такого же, как и он, поклонника Штайнера, недавно пережившего аварию. Эрнест послал Кэрол телеграмму:
буду признателен если телеграфируешь гарднеру чтобы он не ехал в европу не в состоянии взять на себя его поддержку в настоящее время тебе не хватит на двоих не считая других соображений пишу перестань у тебя много времени пожалуйста поверь знаю о чем говорю старушка биф джинни приезжает кататься на лыжах феврале с тобой дорогая телеграфируй мне позабочусь о скрибнерс люблю эрни
Как показывает телеграмма, Эрнест был по-прежнему в хороших отношениях с Кэрол, хотя она и написала подруге, что чувствует себя загнанной в угол из-за финансовой зависимости от брата. Кэрол пыталась убедить его, что не рассчитывала на то, что он станет поддерживать и Гарднера. Последовал бурный обмен письмами (переписка осталась в частных руках); исследователь, видевший эти письма, писал, что Эрнест обвинял Кэрол в поклонении Гарднеру – «гарднеризме». В защиту Эрнеста следует сказать, что, если Кэрол была такой же ярой штайнеристкой, как Гарднер, пожалуй, ее поведение подозрительно напоминало сектантское. Эрнест заявил, это его «долг» – указать, что Гарднер «жалкий психопат», лгун и дурак.
Примечательно, что в отношениях с Кэрол Эрнест примерял на себя родительскую роль – роль сурового, строгого, безжалостного родителя: а ведь именно этого он не хотел видеть в Эде и Грейс и протестовал. Эрнест ругал Кэрол за «грязные» слова, которые, по его словам, он сам не употреблял в письмах – что было очевидной ложью. Далее, в весьма примечательном пассаже, он обвинял Кэрол в том, что она копит деньги на аборт. Исследователь жизни и творчества Хемингуэя Гейл Синклер прочитала десять личных писем, которые Кэрол написала в то время двум подругам по колледжу, и не нашла никаких подтверждений этому. Преподаватели Роллинз-колледжа, впрочем, знали, что пара жила вместе весной 1932 года. Этот факт помешает Кэрол и Джеку вернуться в колледж после заключения брака, и возможно, что Эрнесту, как законному опекуну Кэрол, об этом рассказали. Он считал, что аборт – это «убийство», причем в силу не религиозных, а «биологических» причин. Вмешательство в беременность плохо отразится на ее «душе». Если бы Хэдли или Полин сделали аборт, то Джек, Патрик и Грегори были бы «убиты». Он сравнивал Гарднера с Натаном Леопольдом, который (вместе с Лебом) убил невинного человека ради идеального преступления. Как бы дико это ни звучало, видимо, размышляя о том, что было бы, если б у Кэрол родился ребенок, Эрнест говорил, что после родов Джека и Кэрол можно было бы стерилизовать, вероятно, для того, чтобы Гарднер не смог передать свои гены. Прежде, в рассказе «Белые слоны» (1927), Эрнест обнаруживал чуткую восприимчивость проблемы аборта: молодой человек пытается убедить женщину – это очевидно, хотя явно не говорится, – сделать аборт, чему она противится. Трудно поверить, что этот рассказ был написан тем же человеком, который пять лет спустя высказывал настолько жестокие взгляды своей младшей сестре.
Именно на деньги продолжал полагаться опекун Кэрол; со дня смерти отца он узнал, что может контролировать поведение матери, брата и сестер посредством отцовской роли и власти, которой он обладал, и еще лучше – если это будет подкреплено деньгами. Так будет продолжаться снова и снова, на протяжении многих лет. Эрнест сообщил Кэрол, что она, конечно, может выйти замуж по закону, потому что ей уже исполнился двадцать один год, но тогда она будет получать от него всего 50 долларов в месяц. Он попросил ее прилететь из Европы на Ки-Уэст, чтобы встретиться с ним и поговорить о ее будущем; Кэрол отказалась.
Тем временем Джейн Мейсон повидалась с Кэрол в Европе и передала ей письмо от Джека. Джинни оказывала Кэрол моральную поддержку, после того как та получила очень злое письмо от Эрнеста. Эрнест назвал Джинни sinverguenza (на испанском это слово означает «гадкий чертенок» и является оскорблением) за то, что она была «сводницей между Гарднером и Кэрол». Четвертого марта Кэрол написала Джейн, что решилась: «Эрни много сделал для меня, но Джек – именно тот человек, с которым я проживу вместе долгие годы». Кэрол и Джек планировали пожениться в Зальцбурге с помощью Джинни. Семнадцатого марта Эрнест получил телеграмму, как позже он писал матери, с сообщением, что Кэрол и Джек поженятся 25 марта.
Эрнест жаловался на то, в какое положение его поставила Кэрол. Он никогда не простит ей непослушания; они полностью разорвут отношения. (В 1945 году Эрнест написал письмо Кэрол, где говорил, что «ненавидит этого парня так же, как ненавидит нацистов», но, видимо, не отправил его). Кэрол позже рассказывала, что брат часто лгал про нее; если кто-нибудь спрашивал о Кэрол, Эрнест отвечал, что она умерла или развелась. Еще Эрнест рассказывал, что в двенадцать лет ее изнасиловал «сексуальный извращенец» – эту историю Кэрол категорически отрицала. Мотивы Эрнеста при этом трудно понять. Неясно, продолжал ли он посылать ей 50 долларов в месяц. Скорее всего, вряд ли, потому что Эрнест редко упускал шанс прокомментировать, что он отправил чек кому-то из членов семьи, а Кэрол говорила, что у нее больше не было с ним никаких контактов. Он никогда не забудет ее поступка. Прямое неповиновение, показанное Кэрол и Джеком, которые поженились против его воли, приводило его в ярость.
В 1933 году Эрнеста довела до бешенства еще одна женщина из прошлого: Гертруда Стайн. Мемуары Стайн «Автобиография Элис Б. Токлас», написанные якобы от лица ее подруги, стали публиковаться в ежемесячных приложениях, начиная с мая, в «Атлантик мансли». Эта книга, один из величайших документов литературного и артистического Парижа начала двадцатого века, сделает Стайн знаменитой.
Эрнест занервничал с того момента, как узнал, из статьи Джанет Флэннер в «Нью-Йоркере», о мемуарах Стайн и о планах их опубликовать. В особенности он боялся, что Стайн назовет его гомосексуалистом. Флэннер была его другом, поэтому 8 апреля он написал ей с просьбой приехать в Гавану, где он много времени проводил на рыбалке. Затем он пересказывает домашние новости и только потом обращается к Стайн. В последний раз, когда он видел Стайн, писал Эрнест, она поделилась с ним, что слышала об инциденте, который «убедил» ее «окончательно», что он «самый настоящий гомосексуалист». Стайн не стала рассказывать ему эту историю, но призналась, что она «абсолютно достоверная и детальная». (Трудно представить, чтобы Стайн могла сделать такие замечания, потому что они не соответствуют ее характеру. Кроме того, в последний раз они с Эрнестом виделись в 1929 году, в присутствии Полин, Зельды и Скотта Фицджеральд, Аллена Тейта и Кэролайн Гордон, а также Джона и Маргарет Бишоп – едва ли это был подходящий случай или нужные слушатели). Эрнест писал, что ему никогда не было дела до того, что Стайн «делала в постели и вне ее», и затем вернулся к предполагаемым обвинениям его в гомосексуализме. Он начал со старой «утки», якобы менопауза изменила Стайн к худшему. Потом написал, что она стала «патриоткой»; из последующих его слов ясно, что он словом «патриотка» обозначил ее лояльность к гомосексуализму и гомосексуалистам. Стайн прошла три стадии «патриотизма», говорил Эрнест: «На первой стадии никто не был хорош, если не рассуждал, как она. На второй стадии, всякий, рассуждавший, как она, считался хорошим. На третьей стадии всякий мало-мальски приличный человек обязан был рассуждать, как она». Сейчас Cтайн находилась на третьей стадии, и Хемингуэй опасался, что он на линии огня.
Наступил май, и в «Атлантик мансли» появилась первая часть книги Стайн. Она описывала свой приезд в Париж, и ей явно многое пришлось скрыть, прежде чем она добралась до 1920-х и своей дружбы с Эрнестом. То, о чем она писала, можно было назвать сплетнями, с изобилием жестких мнений на то, что позднее получит наглое название. Только в августе, в последней части, она добралась до дружбы с Эрнестом. Тут она рассказывала о приезде этого «необычайно привлекательного человека» в Париж, о завязавшейся между ними дружбе, о том, что она стала крестной матерью Бамби, и о помощи Хемингуэя с публикацией «Становления американцев» в «Трансатлантик ревью» Форда Мэдокса Форда, о чем она всегда будет вспоминать «с благодарностью» («Автобиография Элис Б. Токлас»). Далее она говорила, как они с Шервудом Андерсоном «создали» Хемингуэя, «испытывая некоторый стыд и некоторую гордость за свое духовное детище». Ни с того ни с сего Гертруда написала, что она и Андерсон «признавали», что Хемингуэй был «желтым» – низкий, безосновательный удар. И еще она отнесла на счет Эрнеста высказывание, услышанное ею о художнике Андре Дерене: «Он выглядит современным, а пахнет музеем». Здесь легче понять, к чему она стремилась: что если опустить все, что он говорил о таких старых, пустых словах (и понятиях), как «доблесть» и «слава», сжатым, лаконичным языком, то «Прощай, оружие!» можно назвать просто романтическим военным романом.
Далее Стайн говорила, что Хемингуэй узнал о корриде от нее, что он был хрупким, предрасположенным к несчастным случаям (весьма верное наблюдение для ранних лет; с Хемингуэем действительно столько раз происходили несчастные случаи, что Джеффри Майерс приложил к своей биографии Хемингуэя перечень его многочисленных травм). Она похвалила Фицджеральда и сделала сомнительный комплимент Макалмону (от кого она и могла улышать сплетни о гомосексуализме Эрнеста). И все же Стайн признавалась в «слабости» к Хемингуэю, может быть, потому, что отчасти смотрела на него материнскими глазами.
Всего сказанного, впрочем, было достаточно, чтобы пробудить ярость Эрнеста и заставить его глубоко обидеться на женщину, которую он когда-то высоко ценил. «Я всегда очень ее любил», – сказал он в 1948 году биографу Стайн В. Г. Роджерсу. В 1921 году он писал Андерсону: «Гертруда Стайн и я совершенно как братья».
Стайн никогда не говорила о сексуальности Хемингуэя – по крайней мере, открыто. Однако она намекает на нечто таинственное, о чем они разговаривали с Шервудом: «Но какой книгой, соглашались они, стала бы настоящая повесть Хемингуэя, не те повести, что он пишет, а признания настоящего Эрнеста Хемингуэя. Читатель у нее был бы другой, не тот, который сейчас есть у Хемингуэя, но книга вышла бы потрясающая». («Автобиография Элис Б. Токлас»). [Перевод И. Ниновой. – Прим. пер.] И хотя заманчиво приписать Стайн восхитительную проницательность и предвидение чего-то более сложного в сексуальности Эрнеста, на самом деле она предполагала обычную гомосексуальность, что на самом деле было несправедливым (или неверным). Неудивительно, что Эрнест боялся ее откровений о нем и что он пришел в ярость, познакомившись с конечным продуктом. Книга Стайн была инсинуацией, от которой он не мог защититься.
Впрочем, оценка, которую Стайн дала Хемингуэю – и как художнику, и как человеку, – была весьма актуальной. В начале 1930-х годов наблюдалась в некотором роде отрицательная реакция против него и в целом мистики Потерянного поколения. (Серьезный роман о той эпохе, «Ночь нежна» Фицджеральда, опубликованный два года спустя, провалился и у критиков, и у читателей). С момента выхода в свет его успешного романа «Прощай, оружие!», как раз накануне краха фондового рынка, Хемингуэй не опубликовал ни одной крупной книги. Романтический фатализм 1920-х уже был не в моде, и Стайн показала деловую хватку в отношении Хемингуэя, теперь его самого заметного аватара – нервной иронии – дистанцируясь от литературного феномена, который сама помогла взрастить.
Несчастные художники, коррида и интимная жизнь эмигрантов уже не казались очаровательным и романтичным явлением, как в отчаянные годы затянувшейся Депрессии. Коррида – флирт со смертью – тоже уже не была столь насущной, по мере того как Европу постепенно охватывал фашизм, и между нацистами, марксистами и социал-демократами протянулась линия фронта. Политика снова стала играть все более важную роль для Хемингуэя, точно так же, как тогда, когда он впервые оказался в Европе в качестве корреспондента. И все же основной его работой в 30-х годах до сих пор был длинный научно-популярный трактат о корриде.
Над Хемингуэем кружились стервятники-критики, и его обида на них, обычно скрытая, становилась все острее. Отчасти причина этого заключалась в том, что нападки на него носили более личный характер, чем критика в адрес других писателей. В своем творчестве Хемингуэй не просто рассказывал о «нашем времени», но и, неявным образом, раскрывал позицию, личность и ценности. Он был знаменитостью, пресса следила за всеми его передвижениями. В воображении публики мужественный охотник представал главным героем из собственных романов и рассказов. Кто-то был весьма проницательным: так, Клифтон Фадимен назвал Хемингуэя «американским Байроном» и признал существование «подлинного героического мифа», возникшего вокруг фигуры писателя, и тем самым уловил направление современной критики Хемингуэя. Но в целом тенденция был неудачной: критики часто не умели говорить о его творчестве так, чтобы не задевать человека – по крайней мере, его предполагаемой личности. Так поступила и Стайн в «Автобиографии Элис Б. Токлас».
То же можно сказать и о запоздалой рецензии на «Смерть после полудня» авторства Макса Истмена, которая появилась в «Нью репаблик» в июне 1933 года. Эта статья настолько рассердила Эрнеста, что через несколько лет, когда они с Истменом встретились, между ними начался кулачный бой. Поначалу статья, с остроумным названием «Бык после полудня», кажется иронично-насмешливой, но в целом Истмен с убийственной серьезностью осуждает жестокость и несправедливость корриды под привычным углом. «Бой быков – так по-дурацки это явление называется на английском языке, поскольку это не бой… это настоящая жизнь», – писал он. «Люди мучают и убивают быка… Вот перед вами прекрасное создание, которое вы презираете за глупость и восхищаетесь, потому что оно наделено необыкновенной силой дикой жизни, вот оно в ловушке на арене, где его мощь – ничто, и вы видите, как он тщетно пытается избежать смерти от рук этих проворных и гибких обезьян… Вот что такое бой быков, все, что за ним стоит». Эрнест придет в бешенство от нападок на действо, которое он так любил, особенно потому, что нападки Истмена были весьма обоснованными.
Но в то же время это были нападки на самого Хемингуэя, которые были и остаются, несмотря на убедительную аргументацию, совершенно несправедливыми. Истмен пытался выяснить, почему коррида привлекает бравого ветерана ужасной войны, и попутно называл Хемингуэя чувствительным поэтом. Он приводил довод, будто многие легкоранимые и уязвимые люди (как и дети) обнаруживают в себе изменения после опыта «варварской резни». И далее: «Конечно, обычное дело, что любой, кто протестует против собственной мужественности, ощущает недостаток в безмятежной уверенности, что он сделан из железа». (Это, «конечно», отнюдь не обычное дело.) Именно это и еще слова Истмена о том, что литературный стиль Хемингуэя – «как фальшивые волосы на груди», казались тогда, и кажутся сейчас, очень болезненными, отчасти оттого, что их так широко цитируют.
Эрнест не знал, как ответить. Все, что он скажет (как жаловался он Арчи), будет истолковано как защитное поведение и, следовательно, станет подтверждением одного из самых убийственных обвинений Истмена: что защита своей неприкосновенности сама по себе оказывается защитой мужественности. Поскольку ответить он не мог, то попросил Арчи заступиться за него. Арчи послушно написал редактору «Нью репаблик», возражая против нападок на друга; он возмущался от имени Эрнеста. Но что касалось Эрнеста, он был убит. Он чувствовал, что его обвиняли в гомосексуальности, хотя на бумаге он высказал это только Маклишу. Истмен, по словам Эрнеста, пытался выставить его эдаким Гленном Андерсом, который был «звездой» недолговечной бродвейской постановки 1930 г. «Прощай, оружие!» и, по слухам, гомосексуалистом. Защититься от обвинений в гомосексуализме было непросто, чтобы не показалось, будто ты слишком яростно возражаешь. Однако, что бы мы ни думали насчет реакции Эрнеста на эти намеки, учитывая, что сегодня действуют совсем иные социальные нормы, следует признать, что Истмен переборщил. Эрнест чувствовал справедливое возмущение в ответ на нападки личного характера.