Книга: Пиши рьяно, редактируй резво: Полное руководство по работе над великим романом. Опыт писателей: от Аристотеля до Водолазкина
Назад: Яна Вагнер
Дальше: Максим Кантор

Кристина Гептинг

«Быть носителем идеалов — хорошо, главное, чтобы без фанатизма»

Кристина Гептинг — о сомнениях, ярком литературном дебюте и влиянии литературы на писателя.

— После победы в «Лицее» и выдвижении на «Нацбест» оказалось, что — далее цитирую — «…внимание к себе, как позитивное, так и негативное, людям моего склада переносить безболезненно для психики очень сложно». К чему ты оказалась не готова?

— Да я вообще, как выяснилось, не очень люблю внимание. В какой-то момент стало казаться, что и хвалят книгу не за то, и ругают не совсем справедливо. Сейчас хочется поменьше слышать, что там пишут и говорят о моей книге, потому что она мне самой немного надоела. Хочется идти дальше.

— И, продолжая вопрос: как твои тексты и твой главный на текущий момент текст повлияли на твою жизнь?

— «Плюс жизнь», конечно, сильно изменила и мою жизнь. Я давно пишу прозу, но в основном это были неудачные попытки, и я не скажу, что я даже предпринимала какие-то упорные попытки опубликоваться. С «Плюс жизнью» же было не так. Я верила в этот текст и знала, что он должен найти своего читателя. Собственно, главное, что изменилось, — то, что у меня теперь есть читатели. Наверное, их не очень много, но, учитывая, что раньше не было совсем, думаю, конверсия у меня очень хорошая. Теперь я знаю, что работаю не впустую. Впрочем, сейчас дебютный текст меня не вполне устраивает.

— Тебя не испугал успех?

— Если то, что со мной происходит, можно назвать успехом, то да, в какой-то степени испугал. Может, потому, что я никогда к нему особенно не стремилась.

— Не было ощущения, что ты получила некий аванс от мироздания? Теперь от тебя ждут новых ярких вещей, а это ответственность. Не страшно?

— Страшновато. Но куда я уже денусь с подводной лодки? Прекрасно знаю, что для части людей я как была самозванкой, так и останусь, что бы я ни написала. Кого-то новыми текстами, возможно, разочарую, а кого-то — порадую… Все это — пена дней. Для меня главное, чтобы мне самой было ценно то, что я пишу. По совпадению, обычно это все же ценно и кому-то еще. И это здорово.

— Ты сказала слово «киги» (то есть книги) в семь месяцев. Твоя семья — библиофилы. По-твоему, путь писателя для человека предопределяет среда? Или же это своего рода зерно, которое со временем все равно прорастет вне зависимости от среды?

— Думаю, играет роль и то и другое. Хотя «зерно» важнее. В более или менее интеллигентных семьях многие растут, но далеко не все занимаются творчеством. Абсолютно согласна с Ольгой Славниковой: звезда на макушку падает, вот и пишешь. Другой вопрос, что с этой звездой дальше делать.

— «С детства у меня существует такая потребность: художественно фиксировать то, что я вижу, что меня волнует и кажется мне важным». Это твои слова. Как ты думаешь, откуда в человеке возникает такая потребность?

— Неужели я это сказала когда-то? Ужас. Просто с художественностью-то у меня, конечно, не все гладко… Ну да ладно. Почему возникает такая потребность? От желания быть услышанным, увиденным, «почувствованным». Но от того, что звезда-то уже на макушку упала, просто рассказать что-то семье или друзьям — мало. Вот и пишут люди. Наверное, так.

— То есть тебе на макушку она упала, да?

— Ну, не в смысле звездной болезни, конечно. А в том смысле, что, публикуя художественный текст, считаешь себя вправе публично высказаться, да еще и не в формате поста в своем блоге, а в таком формате, который вроде бы претендует на вечность. Последние три слова читать с иронией, конечно.

— Сначала я подумал, что журналистика — ты же училась на журналиста — была таким компромиссом на пути к писательству. Но ты говоришь, что у тебя «не совсем журналистский склад ума». Почему же ты пошла учиться на журналиста?

— Ничего не умела делать, кроме как писать связные тексты. Поэтому действительно это был некий компромисс. Но умения написать удобоваримый текст для журналиста, конечно, мало… Я больше скажу — я на журналиста не только училась, я им с некоторых пор еще и работаю. И, конечно, мне приходится немного через себя переступать. Но все-таки — банальность — это очень интересная профессия, и именно это меня в журналистике привлекает. Она позволяет мне бесконечно удивляться людям и окружающему безумию. Осторожно радуюсь первым журналистским удачам.

— Передаю предупреждение от Хемингуэя: он считал, что на определенном уровне журналистика становится ежедневным саморазрушением для серьезного писателя. Впрочем, сам Хемингуэй тоже начинал в газете — это помогло ему отточить слог и упростить тексты. Чему учит журналистика тебя?

— Конечно, не хочется писать прозу «по-журналистски». Хочется развить тот участок мозга, который все же за литературу ответственен. Каждый мой журналистский день учит меня, что в минимум слов нужно вкладывать максимум смысла (передаю привет своему редактору!). Полезно ли это и для литературы? Все же склоняюсь к тому, что да. А вообще — время покажет. Если журналистика начнет убивать то скромное литературное начало, которое во мне есть, то, наверное, в этом случае два СМИ, в которых я тружусь, будут вынуждены искать мне замену.

— Максим Кантор, с которым я беседовал, сказал, что гуманист — это не профессия и что этому научить нельзя. Так он объяснял, ради чего занимается литературой. Ты, судя по всему, тоже задумываешься о гуманистической роли писателя в этом мире?

— Специально — не задумываюсь. Я просто надеюсь, что я — человечный человек. И как-то совершенно естественно для меня и прозу писать человечную.

— «Нашему автору — о чем бы он ни писал — совершенно ясно, что дело идет о величайшей переделке людей, о ломке старого мира. И, о чем бы он ни повествовал, он будет говорить именно об этом. А об этом нельзя говорить пошло, что у нас, к сожалению, часто бывает». Ты хочешь изменить мир?

— Ну, я же еще не сошла с ума. И мне не девять лет, а двадцать девять. Я не то что не верю в свою способность изменить мир, я уже вижу — я не могу изменить то, что меня беспокоит в собственном ребенке. Что уж про мир говорить? Ты не первый, кто задает мне этот вопрос. И мне странно, что я, значит, написала такую книгу, автора которой можно заподозрить в желании «изменить мир». Вот видишь, я даже это словосочетание не могу написать без кавычек. Невозможно изменить мир. Менять можно только самого себя. Впрочем, я и в этом не вполне уверена.

— Стоп. Но разве тексты не меняют мир? Разве ты не изменилась, читая любимых писателей?

— Разумеется, многое во мне изменилось с годами, но тут причудливо сплетались как книги, так и жизненный опыт. Знаешь, когда я была совсем-совсем юной, я верила в то, что, например, стоит прочитать Евангелие от Марка, и все, ты уже не будешь прежним. Но жизнь показывает, что нет, все не так просто. Я очень люблю читать, это действительно мое любимое занятие. Но я не могу сказать, что я жду от книги, как она возьмет и сделает меня другой…

— Ты признавалась, что очень любишь тех, кому сейчас восемнадцать–двадцать лет. Как ты узнаешь это поколение? Где ты пересекаешься с этими людьми?

— Моей племяннице семнадцать. На работе есть молодые ребята, которым чуть за двадцать. Да и раньше периодически сталкивалась с теми, кто младше меня на пять–десять лет: хоть на различных мероприятиях, хоть в сети, хоть в роддоме…

— Ты описала «идейных ребят». Какие они, идейные ребята XXI века? Чего мы не знаем о них? Чему можем у них научиться? Чему ты у них научилась?

— Мне кажется, это уже менее «материальное» поколение. Помнишь, в фильме «Курьер» главный герой отдает своему другу пальто — он мечтал о пальто — на, мол, и мечтай о чем-то другом? Так вот, это поколение однозначно оно «о чем-то другом». Быть носителем каких-то идеалов — это хорошо, главное, чтобы без фанатизма. Но через юношеский максимализм тоже нужно пройти. И лучше, конечно, лет в шестнадцать–двадцать. Потому что люди моего возраста, мыслящие ригористическими категориями, честно говоря, вызывают замешательство.

— «Ригористическими категориями»? Почему именно это словосочетание? Что такое «человек, мыслящий ригористическими категориями»? Почему тебя это смущает?

— Я даже залезла в словарь и еще раз проверила, а не перепутала ли чего. Нет, действительно, ригоризм — это строгость проведения какой-либо нормы в жизнь. Если вспомнить мой текст, там есть несколько ребят, которые так себя ведут. Мне это не близко, потому что это противоречит принципам свободы — и своей собственной, и других. И сам, короче, не живешь, и другим не даешь.

— Ты называешь себя въедливым читателем современной молодежной прозы. Как ты можешь охарактеризовать молодежную прозу XXI века? Можно без имен, чтобы никого не обижать, а можно и с именами.

— Я никак не систематизирую это чтение. Оно для меня — некий поток. Отдельных авторов охарактеризовать могу, систематизировать — нет. Всегда радует свежая интонация. Или неожиданный ракурс традиционной темы. Мне важно, чтобы текст был актуален, но не в «журналистском», если можно так сказать, смысле. Например, роман Оли Брейнингер «В Советском Союзе не было аддерола» актуален потому, что никто у нас еще не писал о детях глобализации. Цикл Жени Некрасовой «Несчастливая Москва» — там тексты сумасшедше метафорические, и, кажется, разве там есть что-то про нашу жизнь? А на самом деле он как раз о том безумии, что вокруг нас и внутри нас прямо сейчас, вот буквально последние годы. Или роман Сережи Кубрина «День матери»: с моей точки зрения, он о современном, неминуемо подступающем кризисе семьи.

— Я не устану тебя цитировать: «Текст не состоялся, когда ты его читаешь и тебе, образно говоря, не хочется надевать обувь главного героя, не хочется идти по его пути». Чья обувь тебе сейчас удобнее всего?

— Женская обувь. Честно говоря, она тесная, неудобная, почти до кровавых мозолей. Если родится новый текст, в нем будет женская повестка. Наверное, вновь обвинят в «следовании трендам», в том, что взялась за «горячую тему», но что поделать. Карма у меня, наверное, такая.

— Я не совсем точно сформулировал вопрос. Уточню: я имел в виду, какие писатели — или тексты — вызвали у тебя желание примерить обувь героя?

— Если текст хорошо написан, в эту обувь впрыгиваешь по определению. Сейчас почему-то вспомнился главный герой повести Зюскинда «Голубка». Каждый раз, когда перечитываю, хожу в его обуви, работаю в его банке и вместе с ним прихожу в ужас от кляксы голубиного помета на полу.

— О следовании трендам: а что, тебя уже в этом обвиняли?

— Да, говорили, мол, что «Плюс жизнь» выезжает лишь на актуальной теме ВИЧ. К тому же там у меня и геи, и феминистки, и даже кормящие грудью в ресторане матери… Я, признаться, не могу понять, почему это плохо — писать о том, что сейчас актуально, даже если представить, что я действительно с холодным расчетом составила список трендов и четко ему следовала (конечно, это не так). Я просто попыталась рассказать о жизни и о современных мне людях, которых я встречаю, сделав это с помощью different voice моего героя.

— А что насчет отчаяния?

— Периодически охватывает, конечно. Я иной раз и вовсе не верю, что могу три слова связать. Тем не менее мне кажется, что такое отчаяние — хороший признак. Не сомневаются в себе только идиоты. Другой вопрос, что вылечить отчаяние такого рода можно только работой.

— Ты все так же пишешь по ночам?

— Да. И даже на вопросы этого интервью я отвечаю прекрасной апрельской ночью с пятницы на субботу. Троица соседей-алкоголиков, видимо, по случаю наступившего тепла, открыла сезон и теперь выпивает прямо под окнами, перекрикивая мои мысли. Троица считает, что скоро война: двое злобно радуются, третий печально вспоминает погибшего в Афганистане племянника.

— Почему бы об этом не написать? Ты вообще черпаешь идеи из окружающей среды? Прислушиваешься? Присматриваешься к тому, что вокруг?

— Может, и напишу. Конечно, у меня ухо всегда востро, а близорукие глаза стараются быть наблюдательными. Пишущему человеку иначе никак, мне кажется.

— Как ты пишешь? Планируешь, строишь сюжет, а потом начинаешь писать? Или пишешь, не зная, куда придешь?

— Сначала пишу синопсис, некий общий план будущего текста. Но это не значит, что по ходу работы ничего не изменится.

— Ты много писала, прежде чем появилась «Плюс жизнь»?

— Немало. И почти все эти слова ныне в мусорной корзине. Я вообще не помню, чтобы я особенно довольна была написанным — разве что в первые месяцы после «Плюс жизни» была от текста в восторге. Потом прошло. У меня, кстати, бывали довольно большие перерывы, и один — чуть ли не в несколько лет. Наверное, если бы «Плюс жизни» предшествовало еще меньше слов, результат был бы хуже. Но даже когда не писала, соответствующее мироощущение меня не покидало ни на минуту.

— Продолжая тему: Хемингуэй говорил, что у него на девяносто страниц дерьма одна страница шедевра. А как у тебя? Много приходится переписывать?

— Довольно много. И руки постоянно чешутся все к чертовой матери переписать.

— И как ты себя сдерживаешь?

— А я и не сдерживаю.

— Для кого ты пишешь?

— Ну, какого-то сформированного портрета читателя у меня нет. Вот Галина Юзефович и некоторые другие рецензенты считают, что вроде как для молодежи. Может, это и так, но я знаю точно, что читают меня не только двадцатилетние. Это разные люди, если судить по отзывам от читателей, которые я получаю в соцсетях. У них разный возраст, разные профессии, разные убеждения. Вот для этих совершенно не похожих друг на друга людей, выходит, и пишу. Хотя, когда пишу, я не думаю о потенциальных читателях совсем.

— Не могу не задать вопрос о «Плюс жизни». Мне вспомнился роман «Над пропастью во ржи»: там тоже Сэлинджер показывает главного героя не через внутренний монолог, который, казалось бы, должен раскрывать его характер, а через взаимодействия Холдена с миром. Сначала ты становишься свидетелем того, как Холден общается с людьми, а уж потом через внутренний монолог героя ты узнаешь его интерпретацию происходящего. В «Плюс жизни» ты ведь использовала похожий прием?

— Пожалуй. Но, если я правильно помню, и внутренних монологов Лео читателю предлагает достаточно. Однако ты прав — ведущим приемом для собственной прозы я считаю как раз взаимодействие героя с тем и теми, кто его окружает.

— А ведь «Над пропастью во ржи» твоя любимая книга. За что ты ее полюбила?

— За особую интонацию. Для меня это самое важное в прозе. И тут невозможно объяснить, почему одна книга завораживает, а другая — нет. Ведь иной раз вроде все в тексте прекрасно: и метафоры удивительные, и язык живой, и мысль автора в тебе отзывается… Но что-то не то. Так вот, в «Над пропастью…» для меня все — именно то. Книга написана с той интонацией, которая меня не отпускает уже много лет. И стоит ли говорить, что это бунтарский текст. Но ведь бунт для Холдена — это только первый шаг. А дальше — будет сатори, обязательно будет.

— Кстати, ты в каком возрасте прочла эту книгу?

— Впервые попыталась прочитать лет в пятнадцать, и мне не понравилось. Мне показалось, что это нудятина какая-то. К тому же роман показался вопиюще несовременным. А потом, мне было лет двадцать или чуть больше, и Сэлинджер — ну, так уж случилось — умер… Я прочитала, и с тех пор книгу очень люблю.

— Возвращаясь к тому, что мы уже обсуждали: эта книга разве тебя не изменила?

— Я стала несколько по-иному ощущать жизнь, да. Тут я готова согласиться.

— Раз уж мы о книгах: какие писатели отбрасывают тень на твой ноутбук, пока ты пишешь?

— Ну, что Сэлинджер порядочно теней наотбрасывал, только ленивый не заметил. Я не знаю, о каких еще авторах можно сказать, что они на меня повлияли, поэтому просто несколько любимых имен назову. Например, Чехов. После Чехова я влюбилась на всю жизнь в Довлатова — ну, тут параллель, по-моему, легко провести. Еще я большая поклонница Буковски — могу читать с любого места и злиться, плакать, хохотать… Ну и есть писатели, у которых я нежно люблю отдельные вещи. У Короленко, к примеру, «Историю моего современника». Удивлена, что об этой книге широкий читатель и не знает. И, скажем, у Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть» — прекрасный хрустальный роман о юности.

— Результатом всего стала повесть «Плюс жизнь» — а что будет дальше?

— Муравьиными шажками двигаюсь к следующему тексту, но уж очень муравьиными, иногда прерываясь на маленькие рассказы. Я ведь уже дала небольшой спойлер. Вновь хочется сказать то, что важно именно мне, именно здесь и именно сейчас. И, надеюсь, сказать так, как могу только я. И, конечно, хочется, чтобы это был роман. Надеюсь, осилю.


Кристина Гептинг — журналист, писатель. Родилась в 1989 году в Новгородской области, живет в Великом Новгороде. Автор повести «Плюс жизнь», лауреат литературной премии «Лицей» за 2017 год.

Назад: Яна Вагнер
Дальше: Максим Кантор