В начале пятидесятых я на какое-то время обзавелся недугом среднего возраста: начал вести философские разговоры о науке – как она удовлетворяет любопытство, как снабжает человека новым мировоззрением, как наделяет его способностью делать то да се, как дает ему силу, ну и, конечно, рассуждал о том, так ли уж разумно отдавать в руки человека силу слишком большую, – это в связи с недавним созданием атомной бомбы. Кроме того, я размышлял о взаимоотношениях науки и религии, и как раз в это примерно время меня пригласили в Нью-Йорк на конференцию, на которой должна была обсуждаться «этика равенства».
Собственно, одна такая конференция уже состоялась где-то на Лонг-Айленде, но в ней участвовали господа довольно почтенного возраста, и в тот год они решили собрать людей помоложе и обсудить с ними положения, выработанные на первой конференции.
За некоторое время до начала конференции мне прислали список «книг, которые Вы, возможно, сочтете интересными; просим Вас также послать нам любые книги, с которыми, по Вашему мнению, следует ознакомиться другим участникам конференции; мы включим эти книги в состав библиотеки, которой они будут пользоваться».
Ладно, получаю я этот замечательный список, начинаю просматривать первую его страницу, выясняю, что ни одной из этих книг не читал, и мне становится немного не по себе – судя по всему, я попаду далеко не в свою компанию. Просматриваю вторую страницу: то же самое. А долистав список до конца, я понимаю: не читал ни единой. Похоже, я попросту идиот, да еще и безграмотный! В списке встречались книги замечательные – например, Томаса Джефферсона «О свободе» или что-то подобное, – присутствовало в нем и несколько авторов, которых я точно читал. Там была книга Гейзенберга, книга Шредингера, книга Эйнштейна, последняя называлась «Мои зрелые годы», а книга Шредингера – «Что такое жизнь», но я-то читал совсем другие их сочинения. В общем, я почувствовал, что меня занесло куда-то не туда, в места, где мне делать нечего. Но, может, я смогу просто тихо посидеть на этой конференции и послушать то, что на ней будет говориться.
Прихожу я на первое, вводное заседание, председатель сообщает, что нашему обсуждению подлежат две проблемы. Первая была сформулирована несколько расплывчато – что-то такое насчет этики и равенства, однако в чем, собственно, состоит сама проблема, я не понял. А о второй было сказано так: «Мы собираемся продемонстрировать посредством наших усилий возможность диалога между людьми самых разных специальностей». А в конференции, надо сказать, участвовали специалист по международному праву, историк, священник-иезуит, раввин, ученый-естественник (это я) и другие.
Ну-с, мой логический ум говорит мне следующее: второй проблемой я заниматься не буду, потому что если что-то работает, оно работает, а нет – так и нет; доказать возможность диалога между нами мы не можем да и обсуждать ее нечего, – если мы не способны на диалог, так о чем же тогда и говорить? Стало быть, всерьез существует лишь одна проблема, первая, – та, формулировку которой я не понял.
Я уж собрался было поднять руку и попросить: «Не могли бы вы определить проблему более точно?» – однако затем подумал: «Нет, это будет невежливо, я лучше дальше послушаю. Не стоит с самого начала накалять обстановку».
Группе, в составе которой я оказался, предстояло обсудить «этику равенства в образовании». На ее заседаниях священник-иезуит то и дело пускался в рассуждения о «фрагментации знания». Он обращался к тринадцатому столетию, в котором всем образованием ведала католическая церковь, а мир выглядел простым. Существовал Бог, все исходило от Бога и было превосходнейшим образом организовано. А в наше время понять что-либо затруднительно. То есть знание стало фрагментированным. Мне казалось, что «фрагментация знания» никак с «этим» не связана, но, поскольку «это» определено не было, доказать я ничего не мог.
И все же в конце концов я задал вопрос: «В чем состоит этическая проблема, связанная с фрагментацией знания?» В ответ он напустил такого тумана, что я сказал: «Не понимаю», зато остальные заявили, что все отлично поняли, и тут же начали объяснять это, однако мне так ничего объяснить и не смогли!
В итоге прочие участники нашей группы попросили меня перенести мои соображения относительно того, что фрагментация знания не является проблемой этики, на бумагу. Я вернулся в свою комнату и со всевозможным тщанием записал то, что думал о теме «этика равенства в образовании» и о том, как эта тема могла бы выглядеть, – привел несколько примеров проблем, о которых, как я полагал, нам следовало бы поговорить. Ну, скажем, образование усугубляет различия, существующие между людьми. Если человек в чем-то одарен, мы стараемся развить его дар, что порождает отличие этого человека от других людей, то есть неравенство. Стало быть, образование усиливает неравенство – этично ли это? А затем я заявил, что если «фрагментация знания» приводит к затруднениям, поскольку сложность мира осложняет и его изучение, то я, в свете данного мной определения границ нашей темы, не понимаю, какое отношение «фрагментация знания» имеет даже к самым приблизительным представлениям о том, чем, более или менее, может быть «этика равенства в образовании».
На следующий день я принес написанное мной на заседание, и председательствующий сказал: «Ну что же, мистер Фейнман поставил несколько очень интересных вопросов, которые нам следует обсудить, однако мы отложим их для будущих дискуссий». То есть он попросту ничего не понял. Я пытался определить проблему, а затем показать, что «фрагментация знания» никакого отношения к ней не имеет. Причина же, по которой никто на этой конференции так никуда продвинуться и не смог, состояла в том, что ясное определение темы «этика равенства в образовании» отсутствовало и, следовательно, ни один из участников конференции не имел точного представления о том, что на ней, собственно говоря, обсуждается.
Был там один социолог, написавший еще в преддверии конференции статью, которую всем нам надлежало прочесть. Едва я начал эту чертовщину читать, у меня глаза на лоб полезли: читаю и ничего понять не могу, ни складу ни ладу! Все дело в том, решил я, что я не удосужился прочесть ни одной книги из того самого списка. В общем, меня начало донимать ощущение собственной некомпетентности – и донимало, пока я не сказал себе: «Притормози и медленно прочитай одно предложение, глядишь и поймешь, какого лешего оно значит».
Я притормозил – на первом попавшемся месте – и внимательно прочитал следующее предложение. В точности я его не помню, но оно было очень похожим на такое: «Индивидуальный член социального сообщества нередко получает информацию по визуальным, символьным каналам».
Повертел я это предложение так и сяк и наконец перевел его на нормальный язык. Знаете, что оно означало? «Люди читают».
Тогда я взялся за следующее предложение и обнаружил, что могу перевести и его. Дальше все пошло легко: «Иногда люди читают, иногда слушают радио» и тому подобное, просто написано оно было до того заковыристо, что с первого раза я ничего понять не смог, а когда во всем разобрался, оказалось, что статья эта попросту ни о чем.
За всю конференцию меня приятно позабавило только одно событие. Каждое слово каждого, кто выступал на пленарном заседании, было до того важным, что в заседаниях участвовал стенограф, который всю эту тягомотину записывал. И на второй день конференции он подошел ко мне и спросил:
– Чем вы занимаетесь? Вы ведь наверняка не профессор?
– Вот именно что профессор, – ответил я.
– Профессор чего?
– Физики.
– А! Ну, наверное, в этом-то все и дело, – сказал он.
– Какое дело?
– Да понимаете, я стенограф, набираю на моей машинке все, что тут говорят. Так вот, когда выступают все прочие, я ввожу их слова, а о чем идет речь, не понимаю. А каждый раз как вы задаете вопрос или что-нибудь произносите, я понимаю все до точки – и ваш вопрос, и смысл сказанного вами, – вот я и решил, что профессором вы быть ну никак не можете!
В один из дней у нас состоялся торжественный обед, на котором произнес речь глава одного богословского заведения – очень милый человек и совершенно типичный еврей. Хорошая была речь, и оратором он был замечательным, поэтому главная его мысль показалась всем очевидной и истинной – хотя теперь, когда я о ней рассказываю, она выглядит полным безумием. Он говорил о том, что между благосостояниями разных стран существуют серьезные различия, которые вызывают зависть, приводящую к конфликтам, между тем у нас теперь имеется атомная бомба, и любая война обрекает нас на погибель, и потому самое верное средство поддержания мира состоит в том, чтобы уничтожить различия между странами, а поскольку Соединенные Штаты очень богаты, мы должны отдавать почти все, что имеем, другим странам, пока все не станут равными. Мы слушали его, и нас переполняла жажда самопожертвования, мы все думали, что именно так нам поступить и следует. Я только по пути домой и опомнился. На следующий день кто-то из нашей группы сказал: – По-моему, речь, которую мы услышали вчера, настолько хороша, что всем нам следует подписаться под ней и обратить ее в итоговый документ нашей конференции.
Я начал было объяснять, что идея распределения всего поровну основана всего лишь на теории, согласно которой количество богатства в мире ограничено некоторой величиной х, а поскольку мы каким-то непонятным образом отняли те богатства, которыми теперь обладаем, у стран победнее, нам надлежит их вернуть. Однако эта теория не принимает во внимание подлинную причину различий между странами, а именно разработку новой техники для производства пищи, создание машин для этого производства и для многого иного, как не учитывает и того обстоятельства, что создание таких машин требует концентрации капитала. Важны не богатства, а сила, позволяющая их создавать. Однако я довольно быстро сообразил, что к естественным наукам все эти люди никакого отношения не имеют и того, что я говорю, попросту не понимают. Они не разбирались в технологии, не понимали времени, в котором живут.
Конференция довела меня до такого нервозного состояния, что одной моей нью-йоркской знакомой, присутствовавшей там, пришлось меня успокаивать. «Послушайте, – сказала она, – вас же всего трясет! Так и с ума недолго сойти. Относитесь ко всему немного легче, не воспринимайте все столь серьезно. Отойдите мысленно в сторонку и присмотритесь к тому, что здесь происходит». Ну, я задумался о том, что представляет собой конференция, какой это, собственно говоря, бред, – и, знаете, помогло. И если кто-нибудь еще раз попросит меня принять участие в чем-то подобном, я от такого человека на край света убегу – все, хватит. Нет! Полное и окончательное нет! Хотя приглашения на мероприятия этого рода я получаю и по сей день.
Наконец-то пришло время оценить результаты работы конференции, и все заговорили о том, как много она им дала, какой была успешной – ну и так далее. Когда же попросили высказаться меня, я заявил:
– Эта конференция оказалась еще и похуже теста Poршаха: там вам показывают бессмысленную чернильную кляксу, спрашивают, что вы видите, и анализируют ваши ответы, а здесь стоит вам дать ответ, как его начинают оспаривать!
Хуже того, в конце конференции было внесено предложение провести еще одну такую же, но теперь уже открытую для широкой публики, и председательствующий нашей группы имел нахальство заявить, что, поскольку мы так много работали, у нас не хватит времени на публичную дискуссию, так что будет лучше просто-напросто рассказывать этой самой публике о полученных нами результатах. Я так и вытаращился от изумления: мне-то казалось, что мы вообще ни единого, даже самого дурацкого результата не получили!
И под самый конец, когда обсуждался вопрос о том, удалось ли нам разработать методы ведения диалога представителями различных дисциплин – то есть решить вторую из наших основных «проблем», – я выступил, сказав, что заметил одно любопытное обстоятельство. Каждый из нас излагал свои мысли об «этике равенства», свою точку зрения, а на другие никакого внимания не обращал. К примеру, историк заявил, что для понимания этических проблем необходим исторический подход, нужно вникнуть в эволюцию и развитие этих проблем; специалист по международному праву утверждал, что для этого необходимо рассматривать поведение людей в различных ситуациях, способы, которыми они приходят к соглашению; священник-иезуит постоянно твердил о «фрагментации знания»; а я, ученый-естественник, предлагал изолировать проблему примерно теми же методами, какие использовал при постановке своих опытов Галилей, – ну и так далее.
– Поэтому, – сказал я, – на мой взгляд, никакого диалога у нас не получилось. А получился чистый хаос.
Разумеется, на меня набросились со всех сторон сразу:
– Не кажется ли вам, что из хаоса может родиться порядок?
– Ну, э-э, если говорить об общем принципе или…
Я не понимал, как ответить на вопрос: «Может ли из хаоса родиться порядок?» Может, не может, ну и что с того?
На этой конференции присутствовало огромное количество дураков, причем напыщенных, а я от них просто на стену лезу. Обычные дураки – это еще куда ни шло: с ними можно разговаривать, пытаться им как-то помочь.
А вот дураки напыщенные – дураки, которые скрывают свою дурь, пытаясь с помощью всяких фокусов-покусов внушить людям мысль о том, какие они, дураки, замечательные и выдающиеся, – ВОТ ЭТИХ Я ВЫНОСИТЬ НЕ МОГУ! Обычный дурак не мошенничает, он дурак честный. А хуже нечестного дурака и быть ничего не может! Вот их-то я на той конференции и увидел – ораву напыщенных дураков, – и зрелище это меня страшно расстроило. Больше я так расстраиваться не хочу и потому в междисциплинарных конференциях не участвую.
На то время, что шла конференция, я остановился в Еврейской теологической семинарии, которая готовила молодых раввинов – по-моему, ортодоксального толка. Поскольку происхождение у меня еврейское, кое-какие вещи из тех, что они рассказывали мне о Талмуде, я знал, а вот самого Талмуда ни разу не видел. Очень оказалась интересная книга. Большие такие страницы, на каждой из которых приведена в маленьком квадрате страница оригинального Талмуда, а все Г-образное поле вокруг нее заполнено комментариями, написанными самыми разными людьми. Талмуд эволюционировал, все сказанное в нем обсуждалось снова и снова, очень тщательно, со средневековой доскональностью мышления. Думаю, составление комментариев завершилось веке в тринадцатом, четырнадцатом или пятнадцатом – более поздних не существует. Талмуд – книга замечательная, великая, огромное попурри из всего на свете: тривиальные вопросы и сложные ответы на них – скажем, проблема учителей и обучения, – а следом опять нечто незамысловатое, и так далее. Студенты сказали мне, что Талмуд никогда на другие языки не переводился, и мне это показалось странным – уж больно ценная книга.
Как-то раз двое или трое будущих молодых раввинов подошли ко мне и сказали:
– Мы поняли, что в современном мире нельзя учиться на раввина, не имея никаких представлений о науке, и потому хотим задать вам несколько вопросов.
Вообще-то говоря, существуют тысячи мест, в которых можно кое-что разузнать о науке, да и Колумбийский университет был у них под боком, однако мне стало любопытно узнать, какие вопросы их интересуют.
И они спросили:
– Вот, например, электричество – это огонь?
– Нет, – ответил я, – а… откуда такой вопрос?
– Видите ли, – сказали они, – в Талмуде говорится, что по субботам огонь зажигать нельзя, вот нас и интересует, можно ли по субботам пользоваться электрическими приборами?
Я так и сел. Ни до какой науки им дела не было! Наука требовалась этим ребятам исключительно как средство лучшего истолкования Талмуда! Окружающий мир, явления природы – все это их не интересовало, а интересовало лишь решение поставленных в Талмуде вопросов.
А потом, в другой какой-то день – по-моему, как раз в субботу, – мне нужно было подняться на лифте, а около него стоял какой-то малый. Лифт спускается, я вхожу в него, малый тоже. Я спрашиваю:
– Вам какой этаж? – и протягиваю руку к кнопкам.
– Нет-нет! – говорит малый. – На кнопки нажимать должен я, а не вы.
– Что?
– Ну да! Здешним ребятам по субботам нажимать на кнопки нельзя, вот я этим и занимаюсь. Понимаете, я не еврей, так что мне нажимать на кнопки можно. Я стою у лифта, они называют мне этаж, и я нажимаю на кнопку.
Вот это задело меня по-настоящему, и я решил заманить студентов в логическую западню. Я же вырос в еврейской семье, пользоваться педантской логикой мне было не привыкать, ну я и подумал: «Тут можно повеселиться!»
Замысел был таков: я начинаю с вопроса: «Являются ли воззрения евреев пригодными для любого человека? Потому что, если это не так, они определенно не представляют истинной ценности для человечества в целом… и тра-та-та». Они, конечно, ответят: «Да, воззрения евреев пригодны для любого человека».
Затем я еще немного подтолкну их в нужном мне направлении, спросив: «Совершает ли человек нравственный поступок, нанимая другого человека для исполнения дела, по его мнению безнравственного? Можно ли, к примеру, нанимать человека, чтобы он совершил нужное вам ограбление?» Я собирался повести их по этой дорожке очень медленно и осторожно – и завести в западню!
И знаете, что произошло? Я же имел дело с будущими раввинами, так? Они умели проделывать подобные штуки в десять раз лучше, чем я! Как только эти ребята поняли, куда я их веду, они проделали несколько умственных кульбитов – не помню уже каких – и вывернулись из моих рук. Я-то думал, будто набрел на оригинальную мысль – куда там! Да она столетиями обсуждалась в Талмуде! Они переиграли меня с легкостью, как младенца.
В общем, я постарался уверить этих будущих раввинов, что волнующие их электрические разряды, которые возникают, когда они жмут на кнопки лифта, это никакой не огонь. Я объяснил им:
– Электричество – не огонь. В отличие от огня, это процесс не химический.
– О? – отозвались они.
– Хотя, разумеется, в самом огне между атомами происходит электрическое взаимодействие.
– Ага! – отозвались они.
– Как и в любом другом происходящем в мире явлении.
Я даже предложил им радикальное решение, позволявшее избавиться от разряда.
– Если вас только это и волнует, поставьте параллельно переключателю конденсатор, и никаких разрядов не будет.
Однако и эта идея им по какой-то причине ко двору не пришлась.
В общем, я испытал настоящее разочарование. Передо мной были ребята, появившиеся на свет только для того, чтобы получше истолковывать Талмуд! Вы только представьте! Во время, подобное нашему, эти ребята учились ради того, чтобы стать членами общества и что-то в нем делать – исполнять работу раввинов, – а наука интересовала их лишь постольку, поскольку некоторые новые явления отчасти мешали им решать их древние, провинциальные, средневековые проблемы.
В то время случилось и еще кое-что интересное, заслуживающее упоминания здесь. Один из вопросов, который я довольно долго обсуждал с будущими раввинами, был таким: почему в мире науки, в теоретической физике, к примеру, процентное содержание евреев намного выше, чем их процентное содержание в полном населении страны? Студенты той семинарии считали, что это объясняется давним уважением евреев к учености: евреи почитают своих раввинов, которые, по сути дела, являются учителями, почитают образованность. Эта традиция передавалась в еврейских семьях из поколения в поколение, так что к мальчику, который был превосходным учеником, относились так же хорошо – если не лучше, – как к тому, который оказывался превосходным футболистом.
И в тот же вечер я получил доказательство справедливости этого мнения. Один из студентов пригласил меня к себе домой и познакомил со своей только что возвратившейся из Вашингтона матушкой. Услышав, кто я такой, она восторженно хлопнула в ладоши и воскликнула:
– О! Какой замечательный выдался день. Сегодня я познакомилась и с генералом, и с профессором.
И я подумал о том, что далеко не многие люди считают знакомство с профессором событием столь же значительным и приятным, как знакомство с генералом. И значит, определенная доля истины в том, что мне сказали студенты, присутствует.