Померанский шпиц
– А почему у вас на той картине с трубкой написано, что это не трубка?
Обыватель
Тьфу, опять провалился в сливную решетку! Никак не могу привыкнуть к этой чертовой железяке у порога. В парижском доме такого не было. Зачем мы вообще переехали сюда, в эту мокрую и скучную Бельгию? Жоржетта визжит как резаная, хотя ничего, в общем, страшного, лучше бы помогла мне выпутаться. Переполошилась, а толку никакого. Она вообще слишком эмоциональна. Ну все, успокоилась, открыла дверь, зная мое нетерпение, пропустила вперед и осталась собирать почту.
В доме невыносимо воняет. От мерзкого запаха краски и уайт-спирита тошнит и голова кругом. Его слышно далеко на улице, а здесь он и вовсе нестерпим.
В столовой у мольберта стоят Рене и плотный господин, прокопченный теми дрянными сигарами, которые в прошлую пятницу кто-то оставил в мастерской в банке из-под соли Cerebos. Проскакиваю мимо – на кухне стоит приготовленная для меня вода. Быстро пью и бегу в сад. Слышу, как свистит Рене, делаю вид, что не замечаю, иначе придется стоять в этой вони или еще хуже – показывать всякие глупости.
Присел возле клетки с птицами. Идиотические создания. Голубой волнистый попугайчик дерет на себе перья, и они валятся на дно клетки, а оттуда их за прутья вышвыривает его желтая жена – абсолютная дура. Пара чечеток прыгают с ветки на ветку, как заводные, а за ними с трудом поспевает старая пеночка, у кормушки дерутся пестрый королек и чиж. Сожрать бы всех, да не достанешь!
Жоржетта с шумом открывает окно столовой, оно выходит как раз на клетку, и мне приходится бежать от вони в глубь сада, к самой мастерской. Раз у Рене в гостях человек, значит, работать он сегодня уже не будет, а будет показывать что-нибудь из готового. Если у Копченого своя галерея, значит, потащат чего-нибудь с чердака, а если нет – будут обсуждать то, что стоит на мольберте. Хорошо, что Жоржетта открыла окно, скоро можно будет поваляться в спальне и не задохнуться.
Рене высунулся в кухонное окно и стряхивает с ладони крошки, потом приветливо машет мне. В белой рубашке и галстуке он похож на банковского служащего. Его методичность и неспешность меня успокаивают. От него, правда, всегда несет этой жуткой краской, но зато он никогда не визжит и не пугается. Не то что Жоржетта. Еще она возомнила, будто я обожаю, когда меня таскают на руках, и все время норовит меня схватить, а мне вовсе это не нравится.
С грецкого ореха, что растет за забором у соседей справа, истерически орет голубь: гу-гух-гу, гу-гух-гу, гу-гух-гу! Рене их обожает. К сожалению, отсюда голубя не видно, но понятно, что он толстый, и страшно хочется его погонять. Я скребу когтями забор, но лаять не буду. Рене это не любит, а я не хочу его волновать.
Дверь в мастерскую зачем-то подперли стулом. Копаюсь в земле. Где-то недалеко спит мышь. Рыть лень, все равно не успею, убежит. С кухни потянуло кофе. Значит, убрали краски и будут разговаривать. Не могут же они пить кофе на столе, где банки с растворителем и лаком. Бегу к окну. Да, краской пахнет меньше. У кофе тоже запах гадкий, но все лучше, чем краска. И еще, когда пахнет кофе и есть чужие, значит, от Жоржетты может перепасть кусок кекса, сахара или галеты.
В тесной столовой ложусь специально перед камином, у ведра с углем, – знаю, что так они обратят на меня внимание быстрее, обязательно скажут какую-нибудь банальность про черный уголь и белого шпица. А дальше уже проще, нужно подойти к Жоржетте или гостю, и потрогать лапой ногу, и сделать глаза, будто тебя хотят ударить камнем. Этому меня в детстве научили братья.
Ага, хвастаемся. Поверх незаконченной работы поставили эту, как ее… Рене написал ее несколько месяцев назад. Мы ею гордимся. Весь холст занимает огромный человечий глаз. Только вместо радужки – небо в белых облаках.
Копченый стоит обалдевший. Рассматривает ее, как будто перед ним что-то опасное. Боится. Не предполагает, что органы чувств лишь отражают внешность вещей, но не передают их скрытой сущности. А уловить смысл бытия помогает несоединимое.
Рене волнуется, у него от этого краснеет шея. Хотя чего волноваться, он уже столько раз это проходил. Интересно, что это за тип? Не думаю, что он из тех, кто понимает, что разгадка тайны живописи может родиться лишь из сближения двух более или менее удаленных друг от друга реальностей.
– Да, я понимаю. Это у вас как сон. – Копченый произнес это таким сиплым голосом, будто у него в горле заноза. – О снах много у господина Фрейда. Да. – Гость явно не в теме. – Так это вы свои сны изображаете? У меня вот тоже кузина рисует. Но она все больше реальный мир.
О чем это он? Где сон, а где реальный мир? Где реальный мир, а где наши представления о нем? Ничего, видимо, не понимает. Кретин.
Молчат. Рене трет руками лоб. Да, дружище, ты сегодня попал. Это тебе не друзья-художнички, которые собственные имена путают, но уж в искусстве понимают. Так что это не сон и не явь, Копченый.
Рене мотает головой и опускает руки. Словно сдается. Нет, Копченый, это не сны.
– Может, я не понимаю? Объясните. – Копченый насаживает на нос пенсне, и глаза его расплываются двумя грязными лужами.
Рене морщит лоб и трет пальцами переносицу, будто пенсне Копченого мешает и ему.
Копченый, да не может он тебе точнее объяснить, прокуренная твоя голова. Потому что суть – тоже вещь ускользающая и способна ко всевозможным видоизменениям. Прими просто все на веру и даже не пытайся найти этой мысли полочку в своем примитивном сознании. Прими это как ощущение. Но и это тебе, дружище, сделать будет довольно сложно. Неужели в твоей голове так никогда не бывает – когда возникает нечто эфемерное, еще не мысль или картинка, что-то между, что никак нельзя обозначить словами, и все будет приблизительно или неточно. И от этой вот неточности кажется, что создание – это плод спирита твоего, а не результат твоих логических измышлений.
– Не понимаю, что вы хотели этой картиной сказать. – Копченый упрямо качает головой и не смотрит на Рене, а значит, даже не хочет его понять.
Рене сейчас пойдет за книгой. Я вскакиваю, бегу быстрее него к столу в гостиной. Рене действительно идет за книгой. Берет ее со стола и подмигивает мне. Копченый удивленно следит за мной через стеклянные двери в столовой. Лицо его отсюда искажается наплывами стекла в двери, и, кажется, фрагменты его головы двигаются отдельно. Тоже ведь реальность, но какая?
Жоржетта тоже подняла брови, мол, ты-то куда, будто я не понимаю, какой цитатой Рене может ответить. Она, конечно, мила, но многого ей тоже не дано. Грозит мне пальчиком. Лучше опять сбегать в сад, вдруг жирный голубь перелетел к нам.
В саду заметно похолодало, удлинились тени, голубя даже не слышно. У соседей слева вспыхивает окно в садовом домике. Поднимается ветер – тянет торфом, гарью и меловой побелкой. Уличный фонарь освещает оставленное вчера в траве кресло. Мокрая трава неприятно дерет по животу. Жую пырей, писаю на забор, опять нюхаю там, где пахло мышью, но сейчас ее там нет. Становится совсем холодно – бегу домой.
Рене с гостем пьют кофе, а Жоржетта читает вслух.
– …полное подчинение материи духу, что материя превращается в символ, посредством которого дух раскрывает себя. – Она вздыхает и аккуратно закрывает книгу. – Сэмюэл Тейлор Колридж.
Теперь у гостя будет еще больше вопросов. Бедный Рене. Вырыл ты себе яму, сам того не желая. Ну посмотри на это заплывшее лицо, на маленькие, подпертые щеками глазки! А? Ей-богу!
Жоржетта улыбается Копченому и просит Рене показать, над чем он работал сегодня. Рене кивает, встает и снимает глаз с мольберта – под ним новое, незаконченное.
Стена. Окно. Коричневые статичные занавески. За окном – пейзаж. Кроны деревьев вдалеке. На переднем плане – луг. Справа – тонкое дерево, вокруг – кусты. На заднем плане – дорога. Часть этого пейзажа – холст, стоящий на треноге перед окном. Небо не такое, как сейчас, а радостное, летнее. Пейзаж – легкий, воздушный, а интерьер сдержанный, сухой.
Значит, сейчас речь пойдет про внутреннее и внешнее. Я зеваю, Жоржетта смотрит на меня строго. Берет нож. Я прячусь под стол. Но она просто нарезает лимонный кекс. Кладет гостю добавку. Скребу Жоржетте ногу – понятно, что с Копченым номер не пройдет, этот все равно ничего не даст. Жоржетта не обращает на меня внимания. Поднимаюсь на задние лапы, кладу голову ей на колени. Она отламывает мне маленький кусочек кекса, так, чтобы не увидел Рене.
– Как интересно, Рене, мы как раз вчера обсуждали это с друзьями.
Ей так хочется помочь мужу, но, к сожалению, ее уму это не под силу. Смешная, с ямочками на щеках Жоржетта.
Да, вчера приезжали Луи с Большой Ирен, Поль Нуже, Марсель в новых очках, Камиль и брат Рене – Поль.
Рене фотографировал, а остальные, лежа на земле, изображали звезду. На них косились прохожие и показывали пальцами дети. Луи кричал всем, что они и сами не рады такому их использованию, но, к сожалению, поделать ничего не могут, потому что Рене – гений и они собрались здесь, чтобы быть его музами. Одна старушка в серой шляпке перекрестилась. А Луи все орал, что они создают иной мир и свидетели этого должны только радоваться. Потом вся компания встала на фоне каменной стены, и каждый делал вид, что отгрызает от нее по куску. Было шумно, прохожие переходили на другую сторону дороги, а Рене веселился больше всех. Ей-богу, когда Рене фотографирует, он становится безумным, отпускает на волю детство. Всегда такой сдержанный, он превращается в хулигана, способного на дерзость. А вот рисование – это серьезно, это кропотливое изображение логических построений, в которых нет ни одной случайной детали, какими бы безумными на первый взгляд они ни казались.
К вечеру все вернулись домой. Там Рене позировал сам: взял в руки трость, лицо спрятал, поставил на колени холст, а голову накрыл одеялом. Попросил снять его с закрытыми глазами. А потом – в котелке. Ему казалось, что в нем он становится невидимым. Обезличенным, человеком из толпы. Никем.
Дальше снимали двойной портрет, Рене сидел за Жоржеттой, изображая ее тень. Потом пили кофе и спорили о теме раздвоения. Когда совсем стемнело, стали придумывать, как назвать уже написанные работы, потому что названия картин не содержат объяснений, а картины в свою очередь не иллюстрируют своих названий.
Заголовок не должен учить – только завораживать и удивлять.
Поль залез на стул и кричал, что заголовки выбираются им таким образом, чтобы помешать зрителю поставить картины в успокоительную область, куда в противном случае завел бы его машинальный ход мысли, преуменьшив истинный масштаб полотна.
Les titres sont choisis de telle façon gu’ils empêchent aussi de situer mes tableaux dans une région rassurante…
Я тоже считаю, что разногласие между названием и картиной способствует волшебному удивлению, которое Рене считает главным предназначением искусства.
Так они дурачились вчера до полуночи, потом вынесли в сад стулья, Жоржетта притащила маски и всех заставила их надеть. Я путался – узнавал запах, но не узнавал лицо, и всех это очень веселило. Два раза чуть не поранился о юкку. Кто догадался эту гадость посадить у самого дома – неизвестно. Совсем уже в темноте, когда я умирал как хотел спать, они орали что-то, прославляющее Босха, про волшебный реализм Бельгии и что этот самый реализм, как разновидность европейского романтизма, имеет свои национальные особенности. Лучше бы спать шли, ей-богу.
– Объясни это проще! – кричал Марсель и нагибался, близоруко шаря в траве руками – его новые очки постоянно сваливались.
– Короче говоря, берется голубка и засовывается в задницу начальника вокзала! – кричал на него Поль.
А Рене показывал неприличное рукой.
– Гислен, прекрати! – Жоржетта так называла Рене, когда хотела ему насолить. Он ненавидит свое второе имя.
– Это не я сказал! – не унимался Поль.
– Тем более нечего повторять чужую чушь!
– Это, между прочим, сказал Пикассо про сюрреализм!
– И что? Почему мы должны повторять его чушь? – кричал Марсель.
– Не должны! – орали они хором.
– Пикассо раздражает сюрреализм! – Поль замахал над головой шляпой.
– То есть его раздражает знание абсолютной мысли, – подытожил Марсель – он всегда говорит очень красиво. И точно. – Мы, – продолжил он, – мифопоэтическое направление, восходящее к искусству великого Иеронимуса! Вы вспомните, как он легко переводил сложнейшие алхимические, астрологические, фольклорные символы на язык художественных образов! Даже его бесконечные фоны-пейзажи есть символ высшей духовности, к которой стремится грешное человечество.
Потом хором цитировали Метерлинка:
– Символ – это сила природы, разум же человека не может противостоять ее законам. Если нет символа, нет произведения искусства!
А сейчас Рене ждет реакции Копченого. Тот в свою очередь ждет объяснений от Рене. Рене морщится, но молчит. Он считает это невозможным – объяснять свои работы. Опять вмешивается Жоржетта:
– Перед окном, которое мы видим изнутри комнаты, Рене поместил картину, изображающую как раз ту часть ландшафта, которую она закрывает. Таким образом, дерево на картине заслоняет дерево, стоящее за ним. Для зрителя дерево находится одновременно внутри комнаты на картине и снаружи в реальном пейзаже.
– Вот как, оказывается! А я и не заметил. – Копченый встает, делает шаг к мольберту и наклоняется к нему плотным корпусом. Пиджак на спине идет складками, тоже морщится в непонимании. – Действительно, тут еще картинка перед окном. Как смешно!
Рене молчит. Он не находит в этом ничего веселого.
Копченый ждет, а Рене продолжает молчать.
Ну почему же он молчит? Почему он не скажет, что именно так мы видим мир. Мы видим его вне нас и в то же самое время видим наше представление о нем внутри себя. И что таким образом мы иногда помещаем в прошлое то, что происходит в настоящем. И, значит, время и пространство освобождаются от того тривиального смысла, которым их наделяет обыденное сознание!
– Интересно! – Кажется, что Копченый водит по холсту носом. – Действительно, вы посмотрите! Возле окна картина, на которой изображена та же часть пейзажа. Какой вы шутник! Как вам такое в голову идет?
Копченый загородил собой холст, и мне, чтобы видеть хоть что-нибудь, пришлось встать слева от него. Хорошая работа. Молодец, Рене. Смотришь на нее, и правда приходит это волшебное ощущение – острая радость расшифрованного смысла. И главное, что это расшифровка не сюжета и не содержания, а таких тонких нюансов восприятия мира, которые до сих пор, казалось, ты совсем не замечал. А через это к тебе приближается понимание общей мировой концепции.
Вокруг смеются – оказывается, все давно смотрят на меня. Вот, ей-богу, слабоумные. Даже Жоржетта, думаю, не понимает Рене до конца. А я понимаю, я вот сейчас могу поклясться, что это одна из его самых сильных работ. Уверен, что Рене повторит ее еще не раз. И готов биться об заклад на что угодно, что висеть ей в лучших музеях мира. А вы смейтесь, смейтесь, дураки.
Бегу в коридор, чтобы никого не смущать.
– Ну, уж если быть честным до конца, – Копченый говорит это извинительным тоном, – на мой вкус, ваши картины, господин Магритт, как бы это так выразиться, немного того, холодноваты. Предметы с дохлятинкой. Все вроде то. Но нет в них жизни. Они как чучела всего живого. Даже когда Жоржетту пишете – она получается манекеном.
Вот идиот! Не приходит тебе в твою прокуренную башку, что он специально этой холодностью изображения подчеркивает отстраненный взгляд на вещи. Быстрый, поверхностный. Ведь не пытается же Рене передать их физическую сущность, а вся идея в том, каким смыслом наполнит их смотрящий. И чем сильнее столкновение этих сущностей, тем большим смыслом вынуждены их наградить, идиот! Ну, куда тебе!
– Вот, я видел, другие художники…
Да что там твои другие художники! Пытаются просто исказить предметы. Они у них то разжижаются, то каменеют, смешиваются и растворяются друг в друге. А Рене жонглирует ими, как они есть, обычными, не теряющими своей изначальной формы. И только само сочетание этих предметов заставляет задуматься. Этот на первый взгляд сухой стиль усиливает узнавание, погружает зрителя в метафорический оргазм, вызванный тайной сутью вещей. Кретин!
– Какая ваша цель, так сказать? – Слышно, как Копченый самодовольно ухмыляется своему вопросу.
Цель Рене – заставить зрителя думать. Из-за этого его работы напоминают уравнения, но решить которые невозможно, так как ответ на них – это сама суть бытия. Рене постоянно кричит об обманчивости видимого, о его скрытой тайне, которую обычно не замечают. Призывает нас сделать шаг навстречу этой тайне. Сталкивает нас самих с физических рельсов, по которым так спокойно и уютно ехать на низкой скорости.
– Прекрати! Хватит! – Это Рене кричит мне. Наверное, я рычал от злости. – Выведи его отсюда! – Это он уже Жоржетте.
Какая несправедливость: гнать нужно Копченого, а не меня.
В спальне полумрак. В левом углу красный шкаф, а в правом – черная лакированная ширма. На камине стучат часы.
Никакой Рене не Бог! Не могу простить ему того, что я не первый и не последний шпиц в его доме. Того, что, когда настанет время, меня заменят такой же копией. Еще одним белым шпицем, ну или черным. И дело тут даже не во мне. А в том, что это единственное, что противоречит его большой идее. Он заменит меня подделкой, а все его искусство говорит о неважности формы и тайны сути. Рене, чего же тогда стоит вся эта твоя хваленая философия и вся твоя живопись?
– Он не пишет ни фантазий, ни сновидений. – Из столовой доносится голос Жоржетты. Она устала.
– Но я читал, ваши картины называли снами.
– Нет, картины Рене если и сны, то не усыпляющие, а пробуждающие.
– Вас послушать, все такое таинственное.
– Да. Потому что без тайны – ни мир, ни идея невозможны!
– А разве вы, как и доктор Фрейд, не занимаетесь толкованием снов?
Вот идиот. Метод, который использует Фрейд, направлен прежде всего на выявление болезненных расстройств психики. На это же нацелено и толкование произведений искусства, предложенное Фрейдом. То есть все сводится к частному, лечебному фактору. А Искусство, как его понимает Рене, неподвластно психоанализу. Это всегда тайна.
– И ваши картины невозможно интерпретировать с помощью психоанализа?
Нельзя! Вот такие, как он, решили, что “Красная модель” – пример комплекса кастрации. Ужасно видеть, какому глумлению может подвергнуться человек, сделавший один невинный рисунок. Возможно, сам психоанализ – лучший объект для психоаналитика!
Квартира слишком мала, чтобы спрятаться куда-нибудь от этой глупости; как только у Рене хватает мужества все это терпеть?!
– А вот почему у вас на той картине с трубкой написано, что это не трубка?
Потому что никто не может осмелиться утверждать, что это трубка. Лучше бы Рене дал ему в зубы.
– Ну ясно же видно, что это трубка. – Копченый уперто настаивает на своем.
– Тогда насыпьте в нее табак и попробуйте раскурить.
Грохнул стул – видимо, Жоржетта, прокричав это, вскочила с места.
– Но это же невозможно!
Он и пишет, что это не трубка! Образы постоянно лгут. Вот они и вас обманули.
– Но, а если бы вам заказали нарисовать что-либо…
– Моему мужу никогда не приходилось получать заказы на конкретные картины! Каждый раз он заказывает их себе сам!
Гремят тарелки. Жоржетта собирает посуду. Нужно покрутиться там, может, что и осталось.
В столовой пауза. Рене стоит, отвернувшись к окну, – он всегда смотрит на птиц, когда хочет успокоиться, – а Копченый сидит, скрестив на груди короткие руки. Жоржетта мечется между кухней и столовой.
Пойми ты, прокуренный дурень, его живопись ничего не скрывает. Она вызывает ощущение волшебства, и, конечно, когда человек видит одну из его картин, он задается вопросом: что это значит? А это ничего не значит, потому что волшебство само по себе ничего не значит: оно непознаваемо!
– А вот, кстати, о комплексах, скажите, – Копченый извинительно прогибает шею. Рене щурится, это первый признак того, что ему это все надоело. – А правда, что ваша мать покончила с собой, бросившись в реку?
Рене молчит. Из кухни тихо выходит Жоржетта, закрывая ладонью рот. У нее округлились глаза и сморщился лоб.
– Когда вам было четырнадцать.
В доме наступает абсолютная тишина, только часы в страхе шепчут, заикаясь: тик-к-ки-так, тик-к-ки-так, тик-к-ки-так.
– И что ее нашли семнадцать дней спустя? – Копченый еле шевелит толстыми губами. – И что тело было практически полностью обнаженным и только голова опутана подолом ночной рубашки?
Рене ребром ладони бьет по столешнице. Жоржетта вскрикивает, а Копченый продолжает громким речитативом.
– И что ваши женские изображения с лицом, закрытым платком или полотном, как у мертвых, свидетельствуют о бессознательном отождествлении модели с покойной матерью?!
Жоржетта плачет, ее лицо покрывается красными пятнами. Она бежит в ванную и, запнувшись о невысокий порожек, воет еще громче.
Рене снимает работу с мольберта и ставит на пол, отвернув изображением к стене. Потом, одернув жилет, выходит в сад, но закрывает за собой дверь перед самым моим носом. Копченый вскакивает и, подхватив с крючка шляпу, боком протискивается к входной двери.
Хорошо хоть, не закрыли окно. Сижу у дверей в сад. Нюхаю щель. Так ближе к Рене. Прислушиваюсь, Рене сначала ходит туда-сюда по траве, с силой рвет ее ботинками, потом слышно, как звенит стекло двери в мастерскую.
В каком же невыразимом одиночестве он существует среди этой глухоты, от которой один только прок – возможность услышать молчание этого мира. Бедный, бедный Рене, черт бы подрал весь этот странный мир. Я готов забыть свои обиды, и плевать, что меня заменят копией, как уже четырех до меня. Плевать. Только выпусти меня в сад. Очень хочется отлить.
Из ванной выходит Жоржетта, с мокрыми щеками и красным носом, ей это не идет. Садится на стул, как будто собралась позировать. Возвращается Рене. Закрывает проход. Черт, опять невозможно выйти.
– Рене, – Жоржетта вздыхает, вытирает с подбородка слезы. – Почему ты мне об этом не говорил? – Она произносит это не своим, писклявым голосом.
– Рррр… Га-а-ав, га-а-ав, – отвечает Рене.